Дойдя до Эрена, они совсем выбились из сил. Их было пятеро: худой и долговязый очень бледный юнец, низенький брюнет с нежным девичьим голоском, красавец с пепельными кудрями, которого портило только нервное подергивание верхней губы, и еще двое, совсем заурядной наружности, — все они от изнеможения чуть не плакали. Они считали нужным примера ради идти пешком и до сих пор великим усилием воли еще держались, отказываясь сесть в повозки вместе с товарищами. Но в Эрене, увидя у дверей кабачка черный фургон с зеленым брезентовым навесом над козлами, запряженный парой белых першеронов (а может быть, лошадей булонской породы), они остановились и, посоветовавшись, зашли в питейное заведение, где, вероятно, находился возчик.
Странный возчик! Щеголеватый молодой человек в цилиндре, который он снял и пристроил на стойку, взлохмаченный и бледный, с толстыми дрожащими губами, вероятно, он всю ночь провел в дороге — так было измято его довольно поношенное платье. Видимо, он основательно выпил. Глаза у него, во всяком случае, посоловели. Девица, подносившая ему вино, хихикала, но совсем не к месту: ничего смешного не было в речитативе, лившемся из его некрасивых уст. В кабачке было полно народу — крестьяне, солдаты; одни пили у стойки, другие сидели за столиками.
Когда юные волонтеры спросили Бернара, не посадит ли он их в свой фургон, он окинул их презрительным взглядом, всех по очереди, низенького брюнета, говорившего нежным девичьим голоском, бледного верзилу, умилительного кудрявого херувима, двух остальных (примечательных лишь тем, что один из них прихрамывал) и вдруг разразился хохотом, неудержимым, несмолкаемым хохотом, — до слез, до колик в животе. Что? Ему везти их? Вот так отмочили! И Бернар попытался объяснить причину отказа: его лошади, Филидор и Непомюсен, сами-то еле ноги волочат. Правоведы принялись упрашивать. Они были совсем еще глупыши и немножко нытики, все пятеро выдохлись, уже не притязали на героизм, свою усталость и непрестанный дождь смешивали с муками во имя чести и рыцарского служения дамам-заложницам, а Бернар только пуще хохотал и хлопал себя по ляжкам, каковые были у него весьма мускулистые, плотные, а колени худые, что еще подчеркивали узкие панталоны, обтягивавшие ногу по парижской моде.
— Идите-ка сюда, — сказал он. — Выпейте по стаканчику. Все пятеро. Я угощаю.
— А вы повезете нас?
— Выпейте сначала. Там посмотрим.
Да неужели ему, Бернару, везти этих волонтеров? Экая мерзость! Экая глупость! Но ведь это мальчишки, они устали, на ногах не стоят, и так и кажется, что пальцы у них перепачканы чернилами. И какие же, право, дурачки! Бросили свою правоведческую школу и поплелись пешком за кавалерией улепетывающего короля!
— Подумайте только! Расстались с мамочкой и со своими соседками, в которых, верно, влюблены! А чего ради, спрашивается? Грязь и дождь, дождь и грязь, бесконечные дороги, кругом голо — ни гор, ни красивых деревьев, не на чем глазу отдохнуть, народ все угрюмый, да и, между нами говоря, живут тут по-нищенски, право по-нищенски… А король где-то там, впереди… если только он действительно впереди! Кто его видел в конце концов? Уж конечно, не вы! Надо же быть такими дуралеями… да еще, говорят, эксельмансовские егеря за вами гонятся? Верно? О-о, эксельмансовские кавалеристы не то что король, — их видели, только их одних и видели, только и видят! Вы их за своей спиной не чувствуете, голубчики?
— А если б даже и так? — очень серьезно сказал долговязый правовед. — Вы что же, сударь, перекинулись к Буонапарте?
— Так-так-так! За это поставлю тебе еще стаканчик! К Буона-парте? Вот чудак! Ты мне нравишься, честное слово! Так я, значит, к Буонапарте перекинулся? Ну, брат, сказал, вот так сказал!.. Да не я, а весь край, деточка моя глупенькая, перекинулся к Буонапарте! Что, что? Не веришь? Да где у вас глаза, ягнятки? Весь край! А вы-то воображаете… И все потому, что в городах вас любезно встречали кучки толстосумов и чиновников. А думаете — почему? Они еще делали ставку на монархию и надеялись выскочить, подольститься. О карьере своей заботились… Чего уж тут, чего уж тут!.. А вы вот поговорите-ка, поговорите со здешними людьми… сделайте-ка два шага вправо или влево… поговорите с людьми на фермах или в деревнях… Да ведь все крестьяне, все как один, готовы опять понасажать деревьев свободы или по меньшей мере кричать: «Да здравствует император!» Не верите? Вот простаки! Ведь вы во вражеском краю, вы едете на Север, а там все гарнизоны нацепили трехцветные кокарды и попирают ногами королевские лилии и прочий хлам! Попались вы, детки, как мыши, — право, как мыши. Сзади кошка за хвост хватает, а впереди мышеловка!
На правоведов было жалко смотреть, они заговорили о троне, алтаре и монархе, произносили высокопарные слова, провозглашая идеи, которые им внушали их аристократические мамаши, а потом священники, преподававшие в тех школах, где все они обучались, за исключением кудрявого, попавшего в их компанию случайно…
— Да в конце концов, сударь, возьмете вы нас или нет? Мы еле на ногах держимся. А тут еще дождь все льет и льет!
Бернар запрокидывал голову и, сощурив глаза в щелочки, смотрел на юнцов. Выпитое вино привело его в такое состояние, когда человек еще может пройти по одной половице, хотя втайне опасается, что его вот-вот начнет бросать от одной стены к другой. Он был полон того гиперболизма, когда пьяный чувствует себя могучим великаном: смотрите, сейчас головой прошибу потолок, захочу, так всех подряд исколочу, чувствую в себе силу необоримую, только вот неизвестно почему не могу ее в ход пустить. Экая досада! Бернар презрительно смотрел на пятерых дурачков, на простофиль мальчишек. «Мозгляки! На одну ладонь положу, другой прихлопну — и конец вам!» И он уже проникался жалостью к ним, — не чувством благожелательности, это уж слишком, а именно жалостью… Хотя у кудрявого была смазливая рожица, а у черномазого — приятный голосок, самым симпатичным показался ему долговязый… «Белые лошади стоят у дверей, фургон пуст. В кабаке гам невероятный. Да и все это невероятно. Зачем я здесь? Что я делаю? Прошлую ночь… Трудно сейчас вспомнить, что было прошлой ночью… Может, мне все это только во сне привиделось? Высокие сосны, факелы, господин Жубер, — то есть на самом-то деле он Жан-Франсуа Рикор, а его только называют так — Жубер, разъездной скупщик, служит у господ Кальвиль, парижских купцов с Каирской улицы. Надеюсь, вы не забыли? Память у вас хорошая? Ха-ха-ха! Комедия! И все эти люди, собравшиеся прошлой ночью: слесарь из Вимё, прядильщик, офицер из Бетюна… И вдруг я вот здесь, в этом кабаке, пью с волонтерами, прислужниками короля…»
— За ваше здоровье, приятели! — Бернар поднимает стакан и пьет. Сидр горчит: в него кладут для крепости косточки кизила. — Хороший сидр, на свету прозрачный, а цветом похож на мочу, верно?
Но ведь все это — декорация. Все это — маска. За всем этим прячется нечто такое, о чем Бернар не хочет думать, нечто такое, что шевелится, трепещет в душе, хотя он так старается заглушить недавнее воспоминание, боль, терзающую затуманенный мозг и сердце, бешено бьющееся в груди. То, что сказали ее глаза, и маленькая холодная рука, выскользнувшая из его руки, и слово «прощай»… И ничто — ни разноголосый хмельной гомон, ни унылое нытье этих дворянчиков, ни вино, ни желание думать о чем-нибудь другом, — ничто, ничто не могло стереть образ, стоявший перед глазами, помочь Бернару забыть минуту расставания; в ушах его все еще звучали слова Софи, сказанные украдкой, когда она, потупив взгляд, чуть слышно, но явственно шепнула: «Прощай, Бернар! Теперь уж действительно прощай!» Если бы такие слова имели смысл, но ведь такие слова не имеют смысла, и почему она выбрала именно эти слова? Софи, Софи, моя Софи!.. Эх ты! И ты еще можешь называть ее «моя Софи», смешно, ведь ты так одинок, а она принадлежит другому! И ты все еще отказываешься верить? Но ведь она сказала: «Теперь уж действительно прощай. Мы больше не можем видеться, мы дурно поступаем… Надо все это кончить. Куда это нас приведет? Я больше не могу лгать, я люблю мужа, да, да, люблю… может быть, по-иному… но ведь он мне муж…» А тогда, значит, что же? Что же? Все это было. И сколько ни говори себе: «Это чудовищно!» — не поможет. Ничему не поможет. Так всегда бывает. В книгах. В выигрыше всегда Альберт… Шарлотта всегда остается с Альбертом, и в лучшем случае приходит поплакать на могиле Вертера, которого схоронят под высокими деревьями, в стороне от христианского кладбища, ибо туда не допускают самоубийц…
— Сударь, — сказал кудрявый, — умоляю вас… Мы все умоляем вас…
Бернар громко рассмеялся. Зазвенели деньги, брошенные им на стойку.
Четверо правоведов забрались в фургон, а долговязого Бернар взял с собою на козлы. Уж очень бледен, бедняга, ему полезно воздухом подышать. Ничего, что дождь на него побрызжет, — так скорее протрезвится.
— «Печалься же, природа! Твой сын, твой друг, твой возлюбленный кончает свои дни!..»
Несомненно, у Бернара была склонность порисоваться, и, может быть, алкоголь усиливал эту его черту. Но порисоваться ему хотелось лишь перед самим собою, чтобы доказать себе свое превосходство над окружающими. Траурную тираду он произнес с каким-то угрюмым злорадством, — набросил на плечи свой плащ с многоярусными воротниками, сел на козлы, взял в руки вожжи, а рядом с ним усаживался долговязый правовед. И вдруг этот юноша молодым робким голосом воскликнул:
— Ах, вот как! Вы, значит, тоже любите Вертера?
И Бернару стало стыдно, как человеку, которого врасплох застали голым. Он сердито буркнул:
— Кто этот Вертер? Я такого не знаю.
Ошеломленный правовед прислушивался к голосам своих товарищей, разговорившихся в фургоне (слов через стенку не было слышно), и не дерзнул сказать Бернару в ответ: «Вы смеетесь надо мной?» Он лишь молча задавался вопросом: что за человек этот странный возница?
А Бернаром завладела одна неотвязная мысль: если Шарлотта и сказала Вертеру: «Дольше так не может продолжаться», — то лишь для того, чтобы попросить своего друга не приходить к ним раньше рождества… то есть, она хотела, чтобы на рождество он пришел. Ужасное слово «прощайте» уста ее произнесли лишь после чтения Оссиана