Набережная заполнилась людьми, небо внезапно просветлело, и гвардейцы, охранявшие подступы к дверям Павильона Флоры, теперь уже с трудом сдерживали напор толпы. Лихорадочное беспокойство охватывало парижан, видевших, что королевские кареты дежурят у дворца; попробуй убедить этих людей, что кареты дожидаются Людовика со свитой, поскольку король изволит делать смотр собственной его величества гвардии, — никто не верил! Девицы выспрашивали у кучеров, куда им приказано ехать. Слышались названия Ла-Рошели и Булони. Парижане не замечали вновь начавшегося дождя: должно быть, уже притерпелись. Хотя весна стояла у порога, женщины не решались надеть соломенные шляпки. Уж очень переменчивый выдался март. Однако они щеголяли в светлых платьях и мантильях, где преобладали желто-зеленые тона, а шляпки из гроденапля были нежно-изумрудные, как первые весенние почки. По тротуарам двигались целые семьи, и степенные обыватели старались отвести своих супруг и дочек подальше от слишком острых на язык солдат; ребятишки сновали под ногами у взрослых, шарлатаны и торговцы предлагали дамам притирания и румяна. Было достаточно холодно, дабы модницы могли покрасоваться в мехах, но среди этих щеголих то и дело попадались девицы, имевшие неосторожность нарядиться в легкие перкалевые платьица, и носы их лиловели совсем под стать фиолетовым лентам, которыми в ту пору, следуя моде, убирали желтые платья. Через толпу пробирались бойкие молодые люди, не менее опасные для мужей, чем военные, — кто в высоких сапожках, кто в чулках и туфлях, но все в одинаковых триковых панталонах, столь откровенно облегающих формы, что молодым девицам было лучше вовсе не подымать глаз, особенно если такому моднику приходило в голову нацепить панталоны из телесно-розовой вигони, хотя и кашемир мало чем отличался в этом отношении от вязаных тканей.
Фавье поставил свою лошадь в конюшне по ту сторону площади Карусель, прошел под аркой, где расположились кавалеристы, и выбрался на огромную замощенную площадь — лежавшую между Триумфальной аркой и полуразрушенным кварталом, — где стояла часовня Дуайенне и старинный особняк Лонгвилей, уже давно лишившийся крыши. Эти руины под самым носом королей Франции не переставали удивлять иностранцев. Улицы, начинавшиеся у Пале-Ройяля или поблизости от него и выводившие окольным путем к большой галерее музея, отделяли Тюильри от старого Лувра, еле различимого за лачугами, сараями, нищенскими домишками; отсюда десятого августа народ пошел на Тюильрийский дворец, и, хотя Наполеон, которому требовалось для разгона свободное пространство, велел снести ряд сооружений до того, как сюда нахлынула чернь, все же за улицей Сен-Никэз, где взорвалась знаменитая адская машина, остался в неприкосновенности целый квартал, и в этом причудливом квартале старьевщиков, куртизанок и челяди сегодня слышался не совсем уместный гомон, ибо в кофейнях и ресторациях посетители уже сильно навеселе распевали во всю глотку песенки Беранже и «Мы на страже Империи!».
Конюшни с гладким фасадом и сдвоенными колоннами стояли как раз напротив моста Святых-Отцов как некий обломок общественного здания, затерявшегося волей судеб среди нагромождения высоких домов, принадлежащих частным владельцам, и, так как вслед за последней парой колонн шла полуразрушенная стена, казалось, что перед вами декоративный цоколь. Впереди, как солдат, вышедший из рядов, вздымался огромный шестиэтажный куб, с кофейней в нижнем этаже, а на антресолях одиноко расположилась «Нантская гостиница», здесь обычно останавливались почтовые кареты, что лишь усугубляло впечатление общего беспорядка; но в тот день у гостиницы грудами валялись тюки, лошадей не было ни одной — их разобрали с бою беглецы, а за почтой, как и за посылками, никто и не являлся. Здесь было не так людно, к тому же из кофейни доносились звуки музыки, и прохожие с улицы заглядывали в окна. Среди туч образовался широкий бледный просвет, обманчиво напоминавший солнце.
Внезапно Фавье вздрогнул всем телом. Навстречу ему шла пара, кавалер с дамой, надо прямо сказать, мало подходившие друг другу; и при виде этой пары сердце заколотилось у него в груди. Причиной тому был не мужчина, неизвестный ему, одетый не без изысканности, с тросточкой в руке и в дорожном плаще; он, видимо, носил парик, и этот парик, очки, а также мышино-серая фетровая шляпа не позволяли судить о личности незнакомца. Одну руку, согнутую калачиком, он подставил даме, просунувшей под его локоть только самые кончики пальцев, а в другой держал за ручку ребенка, девочку лет четырех-пяти. Нет, это немыслимо! Конечно, полковник обознался. Ведь он был как одержимый, ему повсюду мерещился милый силуэт. Впрочем, он ни разу не видел ее в этой серой бархатной шляпке с аграфом на боку, украшенной перьями и пышным бантом, из-под которого спускались ленты, завязанные под подбородком, а край шляпки был оторочен гофрированными блондами, ни разу не видел и в этом куньем палантине, подбитом лиловым шелком, накинутом на мериносовое платье с бархатной отделкой того же цвета, что и шляпка. Пусть он почти не разглядел ее лица, зато он сразу признал девочку в черном жакетике и коротенькой белой юбочке — тут уж не могло быть ошибки. Эта девочка с длинными черными волосами, распущенными по плечам, и с крупными локонами, начесанными на уши, была живым воплощением того полутраура, который им предстояло снять только двадцать третьего мая. Она казалась, пожалуй, слишком полненькой для своих лет, во взгляде ее было что-то страдальческое. Хотя полковник Фавье сначала подошел к крошке Гортензии, но про себя он подумал: «Как попала сюда наша Мария Ангелица?» Он поднял на нее глаза, даже не взглянув на ее спутника.
— Бог мой, сударыня, вы здесь? В такой день? Так ли уж это благоразумно с вашей стороны?
Дама подала ему ручку, облитую перчаткой, и в ту же минуту почувствовала, что рука, на которую она опиралась, уже не поддерживает ее. Спутник ее деликатно отступил на несколько шагов. Дама улыбнулась, показав ровные маленькие зубки. Черные волосы падали прихотливой челкой из-под выступавшего углом края шляпки. В двадцать семь лет — ее выдали замуж четырнадцати — она была во всем блеске женственности. Она снова улыбнулась склонившемуся к ней гиганту и произнесла:
— Шарль, друг мой дорогой, до чего же я счастлива вас видеть, даже странно…
Всякий раз, при каждой встрече он открывал ее заново: так нынче он впервые, казалось ему, заметил изящество ее тоненького прямого носика с раздувающимися ноздрями. И его пронзил ее певучий голос, произносивший слова с легким испанским акцентом, от которого ее не сумели отучить даже в пансионе госпожи Кампан.
Он повторил:
— Вы поступаете весьма неосмотрительно, сударыня, вас могут узнать…
Она засмеялась в ответ, взмахнув рукой таким жестом, словно трясла браслетами.
— Что ж тут такого? Пусть узнают!
Но он ответил все так же серьезно:
— Политические страсти сейчас разгорелись, во дворе Лувра полным-полно людей из тайной полиции; вообразите, что кто-нибудь из них захочет выслужиться и заявит, что он сам застиг герцогиню Фриульскую за весьма странным разговором… Я слышал в Тюильри всего три дня назад ваше имя в устах одного из доброхотов, которые, к сожалению, вечно вьются вокруг принцев.
— Ну и что же сказал ваш доброхот? — спросила герцогиня.
— Достаточно того, что он произнес ваше имя в связи с именем госпожи де Сен-Лэ…
— Велика беда! Всем известно, что мы с Гортензией подруги и она даже крестила мою дочку.
— Но сейчас, сударыня, могут вспомнить, что она была королевой… и когда Буонапарте уже в Фонтенбло…
— Так, значит, вы думаете, что он еще только в Фонтенбло? Вот поэтому-то мне и не терпелось пойти посмотреть, что делается в Тюильри. Господин де Лилль по-прежнему еще сидит на троне и рассказывает своим министрам сальные анекдоты?
— Его величество, сударыня, скоро будет производить смотр войскам, а я солдат… но, молю вас, будьте осторожны, следите за своими словами, умы сейчас слишком возбуждены…
— Ни за какие сокровища мира, Шарль, я не пропущу этого зрелища! Ведь я смотрю не только за себя, но и за Дюрока. Будь он жив, он сегодня был бы не на площади Карусель, а там, на дороге в Фонтенбло…
От нее Фавье мог принять любое. Но только не то, что последовало вслед за этим.
— Если уж говорить о неосторожности, — добавила она, слегка повернувшись к старику, скромно отошедшему в сторону в первый момент их встречи, — господин Фуше охраняет меня…
Услышал ли ее слова человек в дорожном плаще? Он поправил очки, будто старался скрыть глаза за их стеклами. Фуше! Значит, вот этот худощавый, чуточку согбенный господин, столь старорежимный с виду, значит, он и есть Фуше? Фуше, которого хотел арестовать Бурьен и который сумел ускользнуть из рук полиции… Уж не потеряла ли рассудок Мария де лос Анхелес?
— Не думаю, — сказал он, — чтобы воздух Тюильри был особенно благоприятен для герцога Отрантского…
Так как при последних словах полковник слегка повысил голос, старик вежливо поклонился и, приблизившись к говорившему, произнес:
— Отчасти это зависит от барона Фавье и от того, какое употребление он изволит сделать из моего имени…
Он выпрямил сутулую спину, и тут только Фавье заметил, что Фуше с умыслом разыгрывает роль старика и что на самом деле выглядит он значительно моложе, чем при первом взгляде. В 1815 году Фуше было пятьдесят два года, но какая-то юношеская живость все еще сохранялась в его движениях.
Шарль не без презрения взглянул на Фуше сверху вниз:
— Вам нечего бояться, сударь, хотя бы потому, что ваше имя, произнесенное этими устами, стало тем самым для меня священным…
Он склонился перед герцогиней, кровь гудела в ушах. Он взял на руки дочь Дюрока и приподнял ее.
— Малютка, — сказал он, — в тебе я вижу твоего отца и твою мать, их неразрывно слитый образ… да будет жизнь твоя легка!
Он произнес эти слова столь несвойственным ему торжественным тоном, что герцогиня выхватила из его рук дочку и прижала к себе. Она потеряла сына, своего первенца, и жила в непрерывной тревоге за эту болезненную девчушку.