Страстная неделя — страница 84 из 129

— Под таким дождем?

— Поверьте мне, дождь небесный нас только вымочит, а свинцовый ливень всех скосит. Во всяком случае, надо поскорее послать эстафету, нечего мешкать…

— Эстафету? Что там эстафета! Надо направить отряд, и притом покрупнее…

Сезар де Шастеллюкс предложил послать в долину Соммы всю легкую кавалерию, под его командованием, с заданием остановить Эксельманса и держать связь при помощи гонцов.

Шарль де Дама́ об этом и слушать не желал. Слишком рискованное дело. Может быть, он не хотел расставаться со своим зятем. Во всяком случае, сказал он, легкая кавалерия должна охранять принцев. И Шарль де Дама́ предложил — а предложение с его стороны в данных условиях было равносильно приказу, — предложил послать сборный отряд в пятьдесят сабель, составив его по преимуществу не из легкой кавалерии. Но, во всяком случае, тут нужна весьма подвижная группа, которая могла бы сойти за авангард и внушить неприятелю мысль, что королевские войска стягиваются к Амьену. Обманув таким образом неприятеля, отряд сможет внезапно повернуть обратно и ускакать. Ни в коем случае не следует вступать в бой, в котором они могут быть смяты, а тогда вражеская кавалерия наверняка ринется к Абвилю, где пребывает его величество. Кого же послать? Долго раздумывать не приходится. Разве нет под рукой гренадеров?..

Вот каким образом Марк-Антуану д’Обиньи поручили командование отрядом фланговой разведки, дав ему наказ обнаружить неприятеля и тотчас отступить.

И тут Шарль де Дама́ сказал, что было бы интересно непосредственно допросить этого разъездного приказчика с ткацкой мануфактуры, давшего сведения молодым волонтерам, студентам Школы правоведения, которые, кстати сказать, еще раз доказали свою сообразительность и верность трону. Правоведов разыскали без труда, но приказчик остался на холме, а туда надо было карабкаться прямо по косогору, так как дорога была забита воинскими частями.

С волонтерами послали адъютанта гвардии. «Вот он!» — крикнул один из правоведов.

Адъютант поднял голову и увидел черный фургон, в который была запряжена пара белых першеронов. Вокруг собралась толпа, что еще больше затрудняло движение. Что? Что там такое? Что случилось?

Долговязый проталкивался, работая локтями. Его провожали не очень любезными возгласами, но все-таки ему удалось пробраться к белой упряжке. Прежде всего ему бросился в глаза цилиндр, скатившийся на дорогу; на козлах под зеленым брезентовым верхом запрокинулось тело возницы, привалившееся к стенке фургона, а голова… Да разве это была голова?.. Рядом с трупом лежал большой пистолет; второй пистолет еще сжимала левая рука, свисавшая с козел; вожжи держал кто-то из артиллеристов Мортемара; белые кони ржали.

Лица у Бернара больше не было. Он выстрелил себе в рот из седельного пистолета, с которого она сама стерла пыль, и чуда не произошло — он не промахнулся. Итак, есть на свете нечто бесспорное, что никогда не бывает ложью и с чем шутить нельзя. Под этой правдой мертвец поставил свою подпись — размозженная голова забрызгала брезентовую стенку фургона мозгом и кровью. Люди кричали: «Доктора! Доктора!» К чему? Смерть была ясной и очевидной. Не стоило призывать служителя науки для того, чтобы он объяснил то, что было бесспорно, новой ложью.

Кто-то из местных жителей, человек в широкой серой блузе, взял белых лошадей под уздцы, потянул за собой, громко и угрюмо понукая: «Но! Но!» И черный фургон тронулся, рассекая толпу, расступавшуюся на его пути. Волонтеры и адъютант пошли вслед за фургоном. Через несколько шагов мертвец под зеленым брезентовым верхом рухнул на бок. По толпе зрителей пробежал трепет, человек, тянувший лошадь, в нерешительности остановился, потом опустил голову и, ссутулившись, двинулся дальше. Люди, теснившиеся у обочин дороги, окликали его, спрашивали. Он отвечал:

— Да вот… отчаялся человек…

Необходимо было немедленно довести происшествие до сведения командующего ротой Граммона. Разве можно сомневаться в словах мертвеца? Теперь сообщение Бернара было подтверждено.

Пятьдесят всадников во главе с поручиком д’Обиньи, растянувшись цепочкой, уже въезжали рысью в Пон-Реми. Тони де Рейзе, сидя на своем вороном, провожал их взглядом. Долго он смотрел на извилину дороги, за которой они исчезли, смотрел, не видя этого пейзажа, открывавшегося перед ним, на эту долину, где на острове, посредине Соммы, маячил между деревьями замок Пон-Реми.

Прибыл приказ принцев идти в направлении Абвиля по левому берегу; но, прежде чем вступить в город, королевский конвой должен стянуться и построиться в боевом порядке. Господин де Рейзе передал листок с полученным приказом графу де Дама́. Они переглянулись.

— Боже мой! А как же король? — воскликнул Тони.

Шарль де Дама́ сделал уклончивый жест. Это означало: «Они не посмеют! Да и вообще… Чего там! Короли не умирают…» И тут Тони подумал, что его высочество герцог Ангулемский находится в безопасности, поскольку на Юго-Западе страны население настроено монархически. А супруга его высочества могла бы стать великолепной королевой Франции, привлекая сердца как само воплощение скорби — в глазах ее застыл ужас трагедии Тампля. Разумеется, все это может произойти лишь после кончины графа Артуа, если с ним случится несчастье… Конечно, упаси боже!

XIIДОЛИНА СОММЫ

С утра всю долину затянул туман. Костры, разведенные накануне, долго тлели, потом их загасил дождь. Лишь кое-где вдалеке последние струйки дыма смешивались с завесой тумана. Люди, добывавшие торф, напрасно поторопились, решив, что пришла весна, — надо бы подождать еще немного, а потом уж пережигать на удобрение землистый торф-рухляк, прошлогодние отбросы от брикетов: их вывозили на общинные поля, сбрасывали в кучи и в конце марта, если погода позволяла, сжигали; по всей долине между деревьями и зарослями кустарника поднимались тогда султаны желтоватого дыма; крестьяне нагружали телеги белой золой сожженного торфа и рассыпали это превосходное удобрение по лугам и нивам; хлеба здесь вызревали поздно.

Но добыче торфа дождь не мешал, даже наоборот: что же другое могут делать в этом краю люди? Они всегда работали — если не в поле, то на болотах. Например, у торфяника Элуа Карона, который иной раз нанимался поденщиком на фермы, в это время года другого выбора не было. Большинство крестьян до Пасхи не начинали резать торф, но безбожнику Карону не было нужды ждать воскресения Христова для того, чтобы приступить к добыче. В первый же весенний день он брал свой большой черпак и отправлялся на «закраину», иначе говоря — на узкую полосу земли, окаймлявшую разрабатываемое болото, где он уже приготовил себе «площадку», срезав лопатой травянистые торфяные кочки, которые шли на топливо для дома; с собою он привел на этот раз в качестве подручного тринадцатилетнего сына Жан-Батиста, заменившего мать, которая опять была беременна. В тумане вырисовывались фигуры и других добытчиков торфа, направлявшихся к своим сушильням, которые выделялись на зеленом ковре дерна темными пятнами, словно какая-то проказа. Но там, где Элуа построил себе месяц назад тростниковый шалаш и расположил свою сушильню, было тихо и безлюдно: Элуа не любил водить компании. Он и жил со своей семьей на отшибе, в самом отдаленном углу торфяных болот Соммы, на границе с Лоном, в коммуне Лонпре-ле-Кор-Сэн, которую он упорно называл вместе со всей пикардийской голытьбой — Лонпре Безлесная, как ее именовали при Республике. Домик его стоял в самом глухом месте, дальше всех забрался в эту водяную и камышовую пустыню и представлял собою низенькую слепую лачужку — окон не сделали, чтобы теплее было; воздух проникал туда лишь через дверь, когда ее отворяли; глиняные стены, побеленные известкой и подпертые балками, снизу были обшиты просмоленными досками. Элуа жил тут со своей Катрин, которая в тридцать пять лет казалась уже старухой с бесформенной фигурой и поблекшим лицом; за девятнадцать лет замужества она родила тринадцать детей, из них шестеро умерло, а старший сын убежал из дому с цыганами. У супругов Карон осталось еще три сына и три дочери, а все богатство их состояло из коровы и десятка кур. И был еще старик отец Карона — он ходил побирался. Вокруг лежали необозримые болота, сырая, мокрая земля, топь, мерцание озер, щетина камышей, болотные травы, тянувшиеся со дна к поверхности воды, светлоствольные голландские тополя, ясени, вязы, среди них едва начинала подниматься молодая поросль на местах жесточайших порубок, неоднократно совершавшихся за последние двадцать лет, когда крестья́не толпами осаждали общинные земли и национальные владения, которые бывшие хозяева уже не способны были охранять; в эти голодные годы крестьяне с каким-то неистовством валили лес, так что, пожалуй, не меньше столетия понадобилось бы, чтобы здесь возродился прежний ландшафт. Если, конечно, за эти сто лет здесь не пройдут новые революции или войны.

За низиной Лонпре горизонт замыкала возвышенность, обрывавшаяся почти отвесно к долине Соммы, тогда как правый берег реки, выше Лона и Кокреля, поднимался отлогим склоном; но это уже считалось дальним краем.

Родиной Элуа была вот эта полоса заболоченных лугов, окаймленных тополями, перерезанных каналами и озерами; чуть подальше, на пятьсот-шестьсот туазов[6] в сторону, где терялись в камышах рукава Соммы, он уже не чувствовал себя дома, и совсем чужим, далеким краем были для него берега Соммы, хотя она в самом широком месте долины только на пол-лье отходила от возвышенности, ограничивавшей левый край долины. На болотах было безлюдно: в переплетении ручьев и предательских топей, кроме лачуги Карона, попадались лишь охотничьи домики. Кто достаточно хорошо знал протоки, чтобы не заблудиться в камышах, спокойно пускался в путь по этим водяным улицам — отталкиваясь шестом, можно было проплыть в плоскодонной барке из озера в озеро, спуститься вниз по течению речушек, выйти на Сомму, немного выше Брэ, и двинуться с грузом торфяных брикетов дальше, к поселку Рувруа, что у самого Абвиля. Там торговцы хоть и торговались зверски, а все же давали за торф больше, чем перекупщики в Пон-Реми или в Шоссе-Тиранкуре. Итак, родным краем Элуа была та длинная топкая низина, что тянется от Амьена до Абвиля, — нищий край, где людям приходилось бороться с землевладельцами, с торговцами, с местной властью и назначенными ею сторожами, с притязаниями тех, что плутуют и тоже стремятся завладеть общинными землями и беззаконно их огораживают; приходилось страдать от стихийных бедствий (различных в разное время года), от реквизиций, производимых городами, и от проходивших войск… Родиной Элуа были вот эти туманы и низкая пелена дыма, этот торфяной край, где люди ходят в лохмотьях, где единственное лакомство — молоко от тощей, одышливой коровы, которая паслась в затопленных поймах, щипала там мокрую траву и болотные цветы. Крестьянину с трудом удавалось вскопать себе полоску огорода; бобы здесь росли хуже, чем мелкие и тугие кочешки капусты, которую сажают вдоль всей Соммы. Но этот край — родина Элуа, а торф — средство пропитания, он сжился с ними, как со своей женой Катрин; никогда ему и на ум не приходила мысль расстаться с ними или хотя бы обсуждать, каковы они. Это его родной край, это его жизнь. Здесь он вырос, здесь прошла его молодость, здесь истратил он свою силу, голодал и холодал, здесь он забился в нору со своей Катрин и год за годом слышал ее вопли, когда она в муках рожала ему детей. Элуа Карону не было и сорока, а он уже начал седеть. Он считал себя еще счастливчиком, ибо избежал набора в армию, тогда как два его брата сложили головы — один за Республику, другой за Империю, а третий, любимый, брат дезертировал, да так и запропал куда-то; в его честь Элуа и назвал Жан-Батистом своего сына, с которым ходил на болото. Нельзя сказать, чтобы Элуа совсем уж забыл