Страстная односторонность и бесстрастие духа — страница 33 из 96

Даниил Андреев еще до тюрьмы написал одно из сильнейших своих тюремных стихотворений:

Ты осужден. Молись. Ночь беспросветна. Рок

Тебя не первого привел в сырой острог.

Дверь замурована. Но под покровом тьмы

Нащупай лестницу – не в мир, а в глубь тюрьмы.

Сквозь толщу влажных плит, чрез крепостной редут

На берег ветреный ступени приведут.

Там волны вольные! Отчаль же! Правь! Спеши!

И кто найдет тебя в морях твоей души?!

1935

Опыт заставил изменить детали: не сырой острог, а повапленный, т. е. подкрашенный (в доме страхового общества «Россия» – паркетные полы). Плоть стихотворения стала крепче, достоверней, но дух остался тем же:

Ты осужден. Конец. Национальный рок

Тебя недаром гнал в повапленный острог.

Сгниешь, как падаль, тут: ни взор, ни крик, ни стон

Не проползут, змеясь, на волю сквозь бетон.

Но тем, кто говорит, что ты лишь раб, не верь.

В себе самом найди спасительную дверь.

Сквозь круг безмолвия, как сквозь глухой редут,

На берег ветряный ступени приведут.

Там волны вольные! – Отчаль же! Правь! Спеши!

И кто найдет тебя в морях твоей души?…

50-е годы

Задолго до тюрьмы Андреев начал готовить свой подкоп из тюрьмы времени – в вечность. И присматриваться – что там, в вечности? Куда уходят гигантские исторические и космические корни зла? Откуда – из каких глубин, больших, чем всякое зло, – льется свет, прикосновение которого он несколько раз чувствовал?

Первый образ ангела тьмы (существа женского, Велги) складывается у Андреева в 1926 г., если не ошибаюсь – под сильным влиянием Блока:

Вот над домами, льдами, тундрами

Все жидкой тьмою залито…

О, исходящая из сумрака!

Кто ты, Гасительница, кто?

Сейчас это стихотворение имеет две даты (1926–1950). Оно возникло в Москве, где Булгаков вглядывался в призраки Воланда и его свиты, и во Владимирской тюрьме вошло в законченную андреевскую мифологию.

В «Предупреждении», написанном в 1933 г., видимо, позднее возникли географические термины андреевской преисподней (вторая дата, 1940, может быть опечатка). Но эти термины легко и естественно встали на приготовленное место:

Безучастно глаза миллионов скользнут

В дни народного горя и смут

По камням верстовым ее серых дорог,

По забралам стальным этих строк.

Ее страшным мирам

Не воздвигнется храм

У Кремля, под венцом пентаграмм,

И сквозь волны времен не смогу разгадать

Ее странного культа я сам.

Но она мне дала

Два неверных крыла,

И теперь, как дождливая мгла,

Я, клубясь, обнимаю туманом души

Обескрещенные купола.

Этот сумрачный сон

Дети поздних времен

Вышьют гимном на шелке знамен,

Чтобы гибнущим сердцем изведать до дна

Ее грозный Пропулк – Ахерон.

И застонут во сне,

Задыхаясь в броне,

В ее пальцах, в ее тишине,

И никто не сумеет свой плен превозмочь

Ни мольбой,

ни в страстях,

ни в вине.

Пусть судьба разобьет этот режущий стих –

Черный камень ночей городских,

Не постигнут потомки дорогу ее

В роковое ино-бытие.

1933–1940; 1950?

Только близкие могут уточнить, что здесь когда дописано. Но стихотворение «Грибоедов» не переделывалось, осталось в своем первоначальном облике (1936):

Бряцающий напев железных строф Корана

Он слышал над собой сквозь топот тысяч ног…

Толпа влачила труп по рынкам Тегерана,

И щебень мостовых лицо язвил и жег.

Трещало полотно, сукно рвалось и мокло,

Влачилось клочьями, тащилось бахромой…

Давно уж по глазам очков разбитых стекла

Скользнули, полоснув сознанье вечной тьмой.

– Алла! О, энталь-хакк! – Раскатами гремели

Хвалы, глумленье, вой – Алла! Алла! Алла!..

…Он брошенный лежал во рву у цитадели,

Он слушал тихий свист вороньего крыла…

О, если б этот звук, воззвав к последним силам,

Равнину снежную напомнил бы ему,

Усадьбу, старый дом, беседу с другом милым

И парка белого мохнатую кайму.

Но если шелест крыл, щемящей каплей яда

Сознанье отравив, напомнит о другом:

Крик воронья на льду, гранит Петрова града,

В морозном воздухе – салютов праздный гром, –

Быть может, в этот час он понял – слишком поздно, –

Что семя гибели он сам в себе растил,

Что сам он принял рок империи морозной:

Настиг его он здесь, но там – поработил.

Его, избранника надежды и свободы,

Чей пламень рос и креп над всероссийским сном,

Его, зажженного самой Душой Народа,

Как горькая свеча на клиросе земном.

Смерть утолила всё. За раной гаснет рана,

Чуть грезятся еще снега родных равнин…

Закат воспламенил мечети Тегерана,

И в вышине запел о Боге муэдзин.

Здесь уже все элементы будущей андреевской историософии: Душа Народа (впоследствии Навна) в плену у демона великодержавной государственности. В 1942 г., в осажденном Ленинграде, Андреев воочию увидит этого демона и услышит его имя: уицраор. И потеряет сознание от ужаса и отвращения. Но уже в 1936-м он знает, что поэт не должен служить государству. Ни советскому, как Маяковский, ни царскому, как Грибоедов. Что великодержавное государство демонично.

Во Владимирской тюрьме, под неудержимым напором ночных видений, следовавших друг за другом, как морские волны, одна за другой, – изо всех этих элементов возникла система, изложенная впоследствии в «Розе мира». До всякой прозы стали складываться стихи, стихи, стихи… Душа, раненная следствием, вырванная их своих глубин, попала, наконец, в мертвый покой камеры, была замурована от всех внешних впечатлений, и в этом советском затворе мощно заговорил внутренний ритм. Каждая язва, каждая крупинка грязи, оставшаяся в крови и плоти, стала центром процесса, напоминающего образование жемчуга, когда в плоть жемчужины попала песчинка.

Чудовищная изнанка мира, обрисованная Андреевым, – прямое продолжение чудовищного лица Лубянки:

Нет:

Втиснуть нельзя этот стон, этот крик

В ямб:

Над

Лицами спящих негаснущий свет

Ламп,

Дрожь

Сонных видений, когда круговой

Бред

Пьешь,

Пьешь, задыхаясь, как жгучий настой

Бед.

Верь:

Лязгнут запоры; сквозь рваный поток

Снов

Дверь

Настежь, – фамилия – краткий швырок

Слов, –

Сверк

Грозной реальности сквозь бредовой

Мрак,

Вверх

С шагом ведомых совпавший сухой

Шаг,

Стиск

Рук безоружных чужой груботой

Рук,

Визг

Петель – и – чинный, парадный, другой

Круг.

Здесь

Пышные лестницы, каждый их марш

Прям;

Здесь

Вдоль коридоров – шелка секретарш –

Дам;

Здесь

Буком и тисом украшен хитро

Лифт…

Здесь

Смолк бы Щедрин, отшвырнул бы перо

Свифт.

Дым

Пряно-табачный… улыбочки… Стол…

Труд…

Дыб

Сумрачной древности ты б не нашел

Тут:

Тишь…

Нет притаившихся в холоде ям

Крыс…

Лишь

Капельки крови по всем ступеням

Вниз.

Гроб?

Печь? Лазарет?… Миг – и начисто стерт

След,

Чтоб

Гладкий паркет заливал роковой

Свет.

1950

За такой реалистической картиной (смолк бы Щедрин, отшвырнул бы перо Свифт) – прямой переход в сюрреализм (мы перещедринили Щедрина, перекафкали Кафку, – говорил мой друг, которому на Лубянке три недели не давали заснуть).

Печать тюрьмы лежит на всем андреевском сюрреализме (или, как он выражался, метареализме). Можно выделить (иногда совершенно отчетливо) конструктивные элементы, из которых стихийно складывались его образы. Всякая мифология складывается из каких-то элементов культуры, расплавляет застывшие пласты ее и застывает в новых кристаллах. Андреев не скрывает, на что похожи его видения: на инфернальные догадки Блока, Достоевского. Но это видения, к чему бы ни восходила их метафорика, и Андреев, оперируя элементами поэзии XX века и теории относительности Эйнштейна, верит даймону, своему вдохновителю, как шаман – аями и Гомер – музе, и не сомневается в реальности Дна, на которое попадает душа Великого инквизитора Достоевского (во втором воплощении – Сталин и в третьем – антихрист). На Дне шельт (то, что остается от души) пребывает, как