черная линия и смутно видит одну точку света (адского огня)…
Можно указать на белые нитки, без которых не обошлась система Андреева (как и любая система). Например, каким образом строго одномерная линия может быть черной, т. е. цвета физической линии, проведенной тушью? Математическая абстракция цвета не имеет. Но Андреев ответил бы на наши возражения: бесполезно спорить, я это видел… И хочется ему поверить – так, как мы верим Данте. Хочется взглянуть, поверх белых ниток, в сияющие миры просветления и в багровые пучины «инфрафизических миров».
Андреев относится к своим видениям с глубокой серьезностью. Даже у Блока он не заметил его склонности к гротеску. Острое эсхатологическое чувство не допускает сознательного гротеска. Комическое у Андреева так же немыслимо, как в Откровении Иоанна Богослова.
Наитье зоркое привыкло
Вникать в грозящий рухнуть час,
В размах чудовищного цикла,
Как вихрь, летящего на нас.
Увидел с горнего пути я,
Зачем пространство – без конца,
Зачем вручила Византия
Нам бремя царского венца.
И почему народ, что призван
Ко всеобъемлющей любви,
Подменой низкой создал призрак
Смерчем бушующий в крови.
Даль века вижу невозбранно,
А с уст – в беспамятстве, в бреду,
Готова вырваться осанна
Паденью, горю и суду.
Да окоём родного края
Воспламенится, дрогнув весь;
Но вижу, верю, слышу, знаю:
Пульс мира ныне бьется здесь.
И победитель – тот, кто скоро
Смешает с прахом власть Москвы, –
Он сам подсуден приговору
Владык, сверкающих, как львы.
По-новому постигло сердце
Старинный знак наш – Третий Рим[80],
Мечту народа-страстотерпца,
Орлом парящую над ним.
Хочется закончить эту (поневоле короткую) статью «Гиперпеоном» (созданным в следующем, 1951 г.).
О триумфах, иллюминациях, гекатомбах,
Об овациях всенародному палачу,
О погибших и
погибающих
в катакомбах
Нержавеющий
и незыблемый
стих ищу.
Не подскажут мне закатившиеся эпохи
Злу всемирному соответствующий размер,
Но помогут
во всеохватывающем
вздохе
Ритмом выразить
величайшую
из химер.
Ее поступью оглушенному, что мне томный
Тенор ямба с его усадебной тоской?
Я работаю,
чтоб улавливали
потомки
Шаг огромнее
и могущественней,
чем людской.
Чтобы в грузных, нечеловеческих интервалах
Была тяжесть, как во внутренностях Земли,
Ход чудовищ
необъяснимых
и небывалых,
Из-под магмы
поднимающихся
вдали.
За расчерченною, исследованной сферой,
За последнею спондической крутизной,
Сверхтяжелые
трансурановые
размеры
В мраке медленно
поднимаются
предо мной.
Опрокидывающий правила, как плутоний,
Зримый будущим поколеньям, как пантеон,
Встань же грубый,
неотшлифованный,
многотонный,
Ступенями нагроможденный
сверх-пэон.
Не расплавятся твои сумрачные устои,
Не прольются перед кумирами, как елей.
Наши судороги
под расплющивающей
пятою.
Наши пытки
и наши казни
запечатлей!
И свидетельство о склонившемся к нашим мукам
Уицраоре, угашающем все огни,
Ты преемникам,
нашим детям
и нашим внукам,
Как чугунная
усыпальница,
сохрани.
Подступы к «Розе мира»
«Эта книга начиналась, когда опасность неслыханного бедствия уже повисла над человечеством, когда поколение, едва начавшее оправляться от потрясений Второй мировой войны, с ужасом убеждалось, что над горизонтом уже клубится, сгущаясь, странная мгла – предвестие катастрофы еще более грозной, войны еще более опустошающей. Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. И начинал ее в тюрьме… Рукопись я прятал, и добрые силы – люди и не люди – укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая 10 лет жизни и приведшая меня в политический изолятор…
Я принадлежу к тем, кто смертельно ранен двумя великими бедствиями – мировыми войнами и единоличной тиранией… – продолжает Андреев вступительную главу. – Никакие усилия разума, никакое воображение или интуиция не способны нарисовать опасностей грядущего, которые не были бы связаны, так или иначе, с одной из двух основных: с опасностью физического уничтожения человечества вследствие войны – и опасностью его гибели духовной вследствие абсолютной всемирной тирании. Книга направлена, прежде всего, против этих двух зол…»[81]
Так звучат первые строки послания Андреева человечеству – трактата «Роза мира». В этой своеобразной, ни на что не похожей книге переплетается так много, что можно публиковать одну выдержку за другой, не давая представления о целом, оставляя в тени (и, может быть, сознательно затушевывая) суть послания Андреева. Сейчас «Роза мира» издана полностью, и каждый может сам ее прочесть. Но очень долго ее не пускали в свет. Для зарубежных православных издательств Андреев оккультист и гностик, для либеральных – иррационалист, мистик и визионер. Рукописи Андреева валялись «там» десятки лет. Одна из заслуг нашей гласности – восстановление пропущенного звена в развитии русской мысли. Однако и сегодня не весь Андреев издан. Хочется дополнить публикации своим впечатлением о целом. Пусть субъективном, как все впечатления, но о самом главном, о самой Розе мира.
Читая Андреева, мы как бы движемся против потока времени в истории культуры. «Нормальный» путь – это взять миф и выделись его логику (выходит философия); или выделить поэзию (выходит литература). Андреев идет в обратную сторону. Он берет Достоевского, Блока, даже Герберта Уэллса и строит из них (и из элементов нескольких религий) «метаисторическую» перспективу, в которой история переплетается с видениями и приобретает характер мифа. Словарь основных терминов андреевской мифологии занимает несколько страниц. Это затрудняет чтение, но в контексте термины оживают, вплетаются в картину, становятся необходимыми и точными определениями. Например – «эгрегор». Есть такая глава (вторая в книге VIII): «Эгрегор православия и инфрафизический страх»:
«Эгрегор образовывался из тех излучений причастного церкви людского множества, какие вносились любой душой, не достигшей праведности и примешивающей к излучениям благоговения, умиления и любви излучения так называемого «мирского попечения». Роковым образом способствовали росту эгрегора и особенности средневекового полумагического благочестия, заставлявшего верующих делать огромные вклады в монастыри на помин души, князей – жаловать монастырям колоссальные угодья, а самих монахов – принимать все это как должное. Непомерное обогащение монастырей, обмирщение иночества и вообще духовенства было весьма благодарной почвой для темно-эфирного нароста на организме церкви…»
Отсюда нарастающий страх подмены святыни, выступивший в осознанной форме у нестяжателей, а потом, после разгрома заволжских скитов, разлившийся смутным иррациональным чувством, ожиданием антихриста, усилившимся после царствования Ивана Грозного и Смуты.
«Впервые в своей истории народ пережил близость гибели, угрожавшей не от руки открытого, для всех явного внешнего врага, как татары, а от непонятных сил, таящихся в нем и открывающих врата врагу внешнему, – сил иррациональных, таинственных и тем более устрашающих. Россия впервые ощутила, какими безднами окружено не только физическое, но и душевное ее существование. Неслыханные преступления, безнаказанно совершавшиеся главами государства, их душевные трагедии, выносимые напоказ всем, конфликты их совести, их безумный ужас перед загробным возмездием, эфемерность царского величия, непрочность всех начинаний, на которых не чувствовалось благословения свыше, массовые видения светлых и темных воинств, борющихся между собой за что-то самое священное, самое коренное, самое неприкосновенное в народе, может быть, за какую-то его божественную сущность, – такова была атмосфера страны от детства Грозного до детства Петра».
Никон только дал толчок, от которого обрушилась давно копившаяся лавина.
«Иерократические поползновения Никона были пресечены, но потусторонний страх уже не мог быть искоренен одним этим. Из него и вырос раскол, весь пронизанный этим ужасом перед «князем мира сего», уже будто бы пришедшим в мир и сулившим свить гнездо в самом святая святых, в церкви. Отсюда – надклассовость или внеклассовость раскола, к которому примыкали люди любого состояния или сословия, если только в сердце зарождался этот инфрафизический страх. Отсюда – неистовая нетерпимость Аввакума, яростное отрицание им возможности малейшего компромисса и страстная жажда мученического конца. Отсюда непреклонная беспощадность раскольников, готовых, в случае церковно-политической победы, громоздить гекатомбы из тел «детей сатаны». Отсюда же – та жгучая, нетерпеливая жажда избавления, окончательного спасения, взыскуемого окончания мира, которую так трудно понять людям других эпох…»