Страстная односторонность и бесстрастие духа — страница 38 из 96

Если не говорить о заметках Вернадского, которые едва начали выходить из архивных хранилищ, – современное продолжение традиции «нового религиозного сознания» только у Андреева и, на свой лад, у Пастернака в «Докторе Живаго». Андреев ближе к традиции теософии и антропософии, он создал целую историческую систему, создал образ суперэкуменического единства. Пастернак, в отличие от Андреева, не оставил никакого систематического изложения своих взглядов. Он мыслит лирически, о том, что непосредственно затрагивает сердце. Но реплики героев его романа сами собой складываются в направление (если и не систему):

«Всякая стадность, – говорит Николай Николаевич, – прибежище неодаренности, все равно верность ли Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно. Есть ли что-нибудь на свете, что заслуживало бы верности? Таких вещей очень мало. Я думаю, надо быть верным бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному. Надо быть верным бессмертию, надо быть верным Христу» («Новый мир», 1988, № 1, с. 14). Христос здесь примерно как в символе веры Достоевского и в сне Версилова (в романе «Подросток»), – независим от всякого богословия. Далее Николай Николаевич опять излагает свою религию свободы, перекликаясь скорее с «Зимними заметками о летних впечатлениях» и «Легендой о Великом инквизиторе» Достоевского, чем с отцами церкви: внутренний закон человека – «это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы» (там же).

В черновиках к роману, с которыми меня любезно познакомила Елена Владимировна Пастернак, содержится еще одно замечательное место, из разговора Юрия Живаго с Михаилом Гордоном: «Прости, – говорил он. – Я знаю, что скажу страшную пошлость. Но как мне не сожалеть. Ты так одарен, а наша жизнь так до безумия коротка! Ну хорошо, будешь ты батюшкой, священником. В твоем случае, конечно, это будет до резкости горячо и жизненно выразительно. Но разве дядин пример (т. е. пример расстриги, Н. Н. Веденяпина. – Г.П.) ничему тебя не учит? Всякий служитель истины расстается с ее созидательным, движущим смыслом и становится знаком в ее формуле. А таких знаков только два, положительный и отрицательный, знак следования и знак отклонения. Вот все, к чему ты сведешься (мысль, прямо предостерегающая неофитов. – Г.П.). Ах, прости, прости. Я сам знаю, какая это дичь. Я знаю, что выполнение устава – это такой же рост, как выполнение живой тканью впадин и полостей органической формы. Но ты не слушай меня. Я ведь предупреждал тебя, какая это будет дичь и дешевка» (ч. III, конец гл. 2). То есть Пастернак не навязывает своих предпочтений, не отрицает священнического служения, но свободное служение поэта ему явно ближе. Откровение понимается не как единичный акт, который надо хранить, хотя бы и не понимая, но как ряд прорывов вечности во время, не только в созерцаниях аскетов, а во всей полноте культуры:

«Сейчас, как никогда, ему было ясно, что искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь. Большое, истинное искусство, то, которое называется откровением Иоанна, и то, которое его дописывает» (там же, с. 62).

Здесь точнее высказался Андреев: «Откровение льется по многим руслам, и искусство – если и не самое чистое, то самое широкое из них». Вдохновение поэтов и вдохновение аскетов, прямым столбом белого огня устремленное вверх, принадлежат, как правило, к разным уровням духовности. Существует только задача сблизить вершины аскетического вдохновения с вершинами искусства – так, как они изредка близки: у Рублева и Баха, у Тагора и Рильке… Новое слово часто еретично, то есть неточно решает важный духовный вопрос. Но оно его ставит, и в этом великая заслуга еретической смелости. Ни одна догма не родилась без предшествовавшей ереси; без ересей, без неточностей в постановке вопросов не обошлась ни «Роза мира» Андреева, ни философские импровизации Пастернака. Однако великий исторический шаг – само осознание современной духовной задачи. И сегодня разъяснение и выполнение этой духовной задачи – дело нашей жизни и смерти.

Можно придумать и даже провести самые разумные реформы. Но никакие реформы не создадут общего духа, не остановят Деву-Обиду, разгулявшуюся по дорогам нашей страны. Всегда будут трудности и конфликты, которые в многонациональной и многоверной системе толкают к взрывам насилия. Можно европеизировать нашу экономику и право (введен же в Турции швейцарский кодекс), но невозможно сорвать Россию с ее места, с перекрестка цивилизаций, освободить от задачи исторического центра Евразии. Этот центр немыслим без какой-то общей идеи, общей веры, общей идеологии. Царской империи достаточно было армии (трепещите, языци, и покоряйтесь). А сейчас положение изменилось, даже Верхняя Вольта – независимое государство, и новая интеграция опирается не на власть, а на единство культуры. Это единство есть в Западной Европе (общее наследие христианской цивилизации); но его нет у русских, латышей и узбеков.

Тысячелетие крещения Руси подчеркнуло стержневую роль религии в национальной культуре; а религии у нас разные. Союз Советских Социалистических Республик был основан на убеждении, что религия умрет в царстве Утопии. На самом деле умирает Утопия, а религии возрождаются и тянут каждая в свою сторону. Это реальность. Ее нельзя отменить. Ее можно преодолеть только новым движением духовной солидарности.

Простые рациональные решения здесь недостаточны. Я уже несколько лет писал о неизбежности перехода от империи к федерации или конфедерации. Но и в федерации (или конфедерации) остается задача «присутствия» (как выражался де Голль об участии Франции в судьбе Африки). Иерархия союзных республик, автономных республик, областей и округов может и должна уступить место равноправию союзных государств; но это не решит вопроса о республиках со смешанным населением (а таких большинство). У любого устойчивого объединения должна быть общая духовная почва. Недаром умные императоры (Канишка, Константин) покровительствовали мировым религиям. Эрзацем общей религии в нашей стране был пролетарский интернационализм. Но он лежит в развалинах. На него невозможно опереться в Сумгаите или Фергане. А на что можно опереться? На православный крест, к подножию которого прибит полумесяц?.. События быстро сталкивают нас в яму, наподобие ливанской, где воцерковленные христиане и исповедники ислама периодически палят друг в друга из пушек и автоматов, продолжая (новыми техническими средствами) старые традиции резни.

При всей фантастичности многих страниц Андреева, он смотрел в будущее. Два процесса идут синхронно: за крушением империй логически следует падение перегородок между вероисповеданиями и рост духовной солидарности; на место империй встает Роза мира. Андреев убежден, что эта духовная логика станет логикой истории, и в таком духе толкует старую мечту о Третьем Риме.

Многие не способны отделить русскую идею от имперской идеи. Андреев мыслил иначе. Следуя, может быть, Волошину – и собственной интуиции, он видел в империях путь Каина. Почти всякий личный грех может быть искуплен. В мифологии Андреева даже Иуда спасается, после полутора тысяч лет покаяния и с благодатной помощью Христа. Но цари, полководцы, вожди обречены вплоть до светопреставления томиться в Друккарге (кромешном антиподе Небесного Кремля). «Испепеление тех нитей их карм, что вплелись в пряжу державной государственности, неподсудно никаким страдалищам». Цари и полководцы вместе с теми, «кого мы лицезрели воочию на уступах темно-красного гранита», трудятся «над завершением воздвигавшегося ими при жизни и ненавидимого теперь», – в том числе и Суворов, и Петр, – «здесь, у ног изваяния, чье крошечное подобие поставлено в его честь на петербургской площади…».

«Вот почему не образ императора-героя на гранитной скале, но само изваяние окружено легендой. Снова и снова приходят на память строки великого поэта – и тают. Неясный образ шевелится в душе – и не может определиться мыслью. Холодящая муть нечаянно вдруг обожжет отдаленным предчувствием – и тихо отхлынет. И пока вникнешь зрением, чувством истории, чувством поэзии и воображением в силуэт неподвижно-мчащегося на коне, нерожденная легенда – не легенда, а предостережение – держат созерцающего в своем завороженном круге» (из поэмы в прозе «Изнанка мира»).

Андреев зовет вырваться из заколдованного круга. Конец имперского бреда и имперской спеси, высвобождение духа этических религий, духа любви и милосердия, из пелены догм, свобода личной интерпретации откровения – наш завтрашний день. Завтрашний день, который хочется призвать поскорее, высвобождая человека из толпы единоверцев, вооруженной железными прутьями и зажигательной смесью против другой толпы. Личность, вдохновленная вселенским духом, может и должна восстать против резни этносов, против простой замены старого морально-политического единства новым, племенным и конфессиональным, и старого образа классового врага – образом индурца. Личность первой может понять задачу века и дорасти до ее уровня. Народы никогда не начинали движения. Начинали одиночки. Но если время подталкивает, люди, побив камнями пророков, шли по их следу. Таким пророком был и Андреев в своем понимании русской задачи. Россия, по его предчуствию, должна стать первой страной, вступившей на путь к Розе… Сумеем ли мы принять этот вызов? Станет ли Москва центром нового мощного духовного движения? Не знаю. Знаю только одно: история нас торопит. История навязывает выбор: духовная солидарность – под эгидой которой только и возможен национальный расцвет – или кровавая каша борющихся этно-конфессиональных мирков.

1990

Чтение оксюморона. Синявский и его критики

Закончилась очередная облава. Первая была на «Россию-суку». Читатели, возможно, ее не помнят. Поводом к травле была фраза из статьи А. Синявского «Литературный процесс в России» («Континент», 1974, № 1): «Россия – мать, Россия – сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку, с позором – дитя». Из этого контекста, разрушая образ, ломая синтаксис, после запятой – было выдернуто два слова, – и началась проработочная кампания.