Заговорив об Андрееве, надо объяснить, как подойти к его видениям, насколько они достоверны. Отчасти это сделал уже сам Андреев, редчайший и замечательный случай духовидца с современным аналитическим умом. Он создал целую гносеологию гностики, целую теорию мистического познания. Первая стадия – толчок озарения, неожиданно вставшая перед внутренним взором картина, потрясающая своей силой, яркостью света сквозь бурю образов. Никакой законченности. Гениальный взмах кисти, оставивший многое едва намеченным и вовсе не намеченным. Хочется досмотреть, увидеть все до конца, до подробностей, – и духовидец припоминает образы, пронесшиеся через его сознание, досматривает их. Это вторая стадия – «метаисторическое созерцание». Временами, в самые глубокие минуты, оно близко к озарению. Но в то же время здесь сказывается и собственная воля, примерно как в «обыкновенном чуде» поэтического вдохновения. Всякий большой художник – до некоторой степени пророк. Шестикрылый серафим рассекает ему грудь и вкладывает угль вместо сердца (Андреев очень любил это стихотворение). Поэтическое творчество «раскрывает нам тайну о душе человеческой», написал в письме брату молодой Достоевский, тоже любивший и часто читавший вслух пушкинского «Пророка». Каждый художник что-то попросту видит (хотя другие этого не видят), видит по-своему, субъективно – и все же, сквозь субъективность, видит реальность, раскрывает, по словам Бердяева, «транссубъективное», свет глубинной реальности, лишь преломленный личным восприятием и особенностями художественного стиля. Андреев называл это вестничеством – восприятием в образах искусства таинственного света из миров иных. Однако вестник может быть и мыслителем; тогда наступает третья стадия духовидения – «метаисторическое размышление», связывание концов с концами собственным умом. На этом уровне духовидцу свойственно ошибаться, как и всем людям.
Мне, правда, кажется, что и озарение не свободно от личной окраски, от субъективности, от личных запасов опыта. Видимо, толчок озарения, проходя сквозь сознание, подхватывает все, что попадается под руку из запасов памяти, и мы видим – метафору. Не придуманную, но все же метафору, смысл которой еще надо разгадывать. «Все преходящее – только подобие», – писал Гёте. Все образы, доступные сознанию, взяты, по крайней мере отчасти, из самого сознания; и нечто из миров иных, из более глубоких уровней духа только просвечивает сквозь «жену, облаченную в солнце» и всадников на белых и черных конях. Так я подхожу и к видениям Андреева – и так же я смотрю на каменную символику Саграда Фамилиа. Это весть. Она полна тайны. И я не уставал смотреть на нее.
Анатоль Франс посмеивался над людьми, говорившими о Боге на языке, унаследованном от обезьян. Впрямую о вечности, действительно, ничего нельзя сказать. Но открытый вопрос дает иногда чувство полета над всеми вопросами. А в метафоре заключен ответ, недоступный переводу на объективный язык, ответ от души – душе. Культура, потерявшая способность к вопросам Иова и подступ к метафоре, иссякает. От сознания этого – моя прикованность к адским метафорам Андреева и к земному раю в парке Гюэль, к хороводам деревьев, похожих на колонны, и колонн, похожих на деревья…
Нас со всех сторон обступили проблемы… Целый лес проблем, и не видно выхода. Россия вошла в полосу упадка – и, кажется, надолго. Но башни Саграда Фамилиа, взлетевшие к небу между раем восточного портала и адом западного, напоминают мне, что упадок не длится вечно. Каким глубоким, каким долгим был упадок Иберийского полуострова! А сегодня здесь жизнь…
И перед Европой проблемы. Иногда мне кажется, что Европа, подобно «Титанику», плывет навстречу айсбергу. Кризис прячется в тумане, но его не обойти, если только круто не изменить курс и не ограничить потребность к росту одной лишь областью духа, накапливая лишь духовные сокровища, а не автомобили, которые уже сегодня негде парковать. Но как повернуть целую цивилизацию? Отдельные люди, отдельные группы давно уже научились собирать сокровища на небесах; но миллионы, миллиарды людей?.. И как остановить рост среди несчастных двух третей человечества? Когда каждую ночь в Гибралтарском проливе тонут африканцы, рвущиеся из голодных пустынь и джунглей на землю сытых?
Я не знаю ответа. Я не знаю, будет ли найден ответ до катастрофы – и уцелеют ли после катастрофы люди. И сохранят ли свое человеческое лицо… Но я верю в тех, кто идет против нынешнего течения. Так же, как против течения времени поднялись башни Саграда Фамилиа.
В последнее воскресенье мы опять пошли к собору – встретить женщину, которая привезла две буханки черного хлеба. В Барселоне нет черного хлеба – и какой-то тоски, навстречу которой я еду. Оглядываюсь еще раз на сардану. Холодно, накрапывает мелкий ноябрьский дождик, лишние вещи в центре круга накрыты зонтиком, но играет оркестр и хороводы не сдаются. Подняв вверх сцепленные руки – в каком-то подобии молитвы, – танцующие в легкой одежде делают движения вперед-назад, вправо-влево, двигаясь и в то же время оставаясь на месте, как в те далекие времена, когда не было прогресса и время замыкалось в круг.
1993
Образы культуры
С птичьего полета и в упор
Памяти безвременно погибшей Т. А. Ноткиной[99]
Я никогда не думал, что буду культурологом. Занимался чем-то другим и вдруг натыкался на проблемы, которые хотелось решить. И постепенно из этих решений выстроилось несколько схем. Конечно, все факты ни в какую систему не лезли. Но все-таки кое-что становилось яснее.
Первый толчок дал Достоевский. Все русские писатели начала XIX в. немного увлеклись, по молодости, романтизмом, а потом переходили к реализму. И вдруг Достоевский прямо начал с реалистической повести «Бедные люди». Белинский был в восторге. Он видел в этом еще одно доказательство, что с романтизмом покончено. А Достоевский (после «Бедных людей») написал романтическую повесть «Двойник» и еще более романтическую, обнаженно романтическую «Хозяйку». Реакция Белинского известна; она надолго запомнилась Достоевскому. И вот я стал искать логику этого парадокса. «Бедные люди» – реалистическая повесть в духе XVIII века, вроде «Клариссы Гарлоу» Ричардсона. Добродетельный маленький человек и развратный аристократ. Макар Девушкин добр, и только добр. Никакого зла в нем нет. Зло вовне – в помещике Быкове, соблазнившем Вареньку. Расстановка сил вполне в духе тогдашних передовых русских людей. Но Достоевский (еще до «Бедных людей») перевел «Евгению Гранде» Бальзака, читал его «Бедных родственников» и знал, что в маленьком человеке тоже дремлет зло. То есть как читатель он был на уровне XIX века, после Французской революции, а как русский человек он был окружен старым режимом и не мог изобразить реалистически униженного и оскорбленного в роли деспота и мучителя. До 1861 г. маленькому человеку негде было развернуться. Молодой Достоевский стал рисовать то, что ему хотелось показать, но что в русской жизни еще не сложилось, в фантастических образах. Подробнее я все это изложил в своей книге «Открытость бездне». Но косвенным результатом было первое понимание, зачем нужен романтизм.
Понимание было еще очень бедное: между двумя классическими периодами искусства есть переходная эпоха, когда старое распадается, а новое еще не совсем сложилось. Создаются туманные, фантастические образы, истина которых раскрывается на следующем уровне реализма (так, как истина «Хозяйки» в «Преступлении и наказании»). Этого совершенно недостаточно для характеристики романтизма, «то есть зачастую всего прекрасного и истинного» (как полемически писал в 1849 г. Достоевский). Но хватило и немногого, чтобы разглядеть маятниковое движение периодов (или стилей) европейского искусства: Ренессанс – барокко, классицизм – романтизм (в узком смысле слова), реализм (XIX в.) – декаданс.
Постепенно я начал находить в этом чередовании более глубокие причины и отказался от мысли, что все существенное в романтическом брожении подхватывается очередной формой реализма. Романтическое и иррациональное стало вырисовываться как самостоятельное начало, не уступавшее реалистическому (классическому, рациональному).
На этом этапе мне помог безвременно погибший Сергей Маслов. Он соединил мои идеи с некоторыми идеями из книги В. В. Иванова «Чет и нечет». Там разъясняется, что левое полушарие мозга господствует в аналитической деятельности, а правое – в создании целостных мифопоэтических образов. Поэтому Маслов назвал романтически-декадентское правополушарным, а классически-рациональное – левополушарным. Больше того, опираясь на историю архитектуры, он подсчитал, что во Франции левополушарные периоды длинные, а правополушарные – короткие; в Германии же наоборот: длинные – романтические, правополушарные. Интуитивно я в этом не сомневался, но расчеты Маслова четко показали распределение одних и тех же признаков не только во времени, как чередование эпох, но и в культурном пространстве, как противостояние культур. Впоследствии я нашел подступ к этой идее у Леви-Стросса: веер культур в пространстве не менее широк, чем веер эпох во времени. И (прибавлю я) есть культуры «романтические» и «классические», с перевесом в сторону жречества и в сторону светской власти, в сторону мифологии и историографии…
Следующим шагом был вопрос: а нельзя ли таким же образом интерпретировать чередование больших периодов: античность – средние века – Новое время? Или, если задать вопрос по-дурацки: зачем нужны были средние века? Просветители читали, что ни к чему не нужны, один пробел в разумении, возврат к варварству, и лучше его бы не было. Но если сравнить развитие Средиземноморья с развитием Индии и Китая, то там возврата к варварству не было и кризиса рабовладения, на котором настаивали Маркс и Энгельс, не было (в Индии вообще никогда не было развитого рабовладения), а духовные сдвиги оказались примерно теми же. То есть «надстройка», не обращая внимания на экономический «базис», обнаружила какую-то общую закономерность развития.