енно разгорался костер… И если русским можно решать судьбы крымских татар и даже, признав их высылку несправедливой, оставлять эту несправедливость без изменения, – потому что своя рубашка ближе к телу, – то почему азербайджанцам не выгнать армян из Карабаха? Великорусский шовинизм проложил дорогу великотюркскому шовинизму. Рыба гниет с головы.
Интернационализм 20-х годов, связанный с классовой ненавистью и разрушением памяти культуры, невозможно, да и не нужно восстанавливать. Нужен какой-то новый вселенский дух. О пришествии его можно только молиться. Но задача разума – создать простор для духа, создать такие внешние условия, которые не подавляют дух. В том числе и государственно-административные структуры.
Призрак имперского величия, которым Сталин поманил русский народ, ничего этому народу не дал, кроме нищеты и нравственного оскудения. Гигантские расходы на вооружение разоряли, в первую очередь, именно Россию (многие окраины изловчились и создали свою подпольную экономику). А спесь, упорно пропагандировавшаяся в течение сорока с лишним лет, растлевала народный дух. Имперские претензии – одно из главных препятствий на пути перестройки. Русь далеко не во всем великая. Кое в чем – и малая. Великая в ратных подвигах, но не в администрации, не в хозяйстве. Оттого и сложилась огромная – но дурно управлявшаяся империя. И перестройка экономики требует высвобождения энергии малых народов, может быть, менее славных на поле брани, но лучших хозяев.
Пора старшему брату кое в чем поучиться у младших. Политическому плюрализму, который совершенно готов сложиться в Эстонии. Способности к самоорганизации и чувству ответственности армянских митингов (поразительном, несмотря на срывы, раздутые центральной прессой). Наконец, бережному отношению к природе и культуре добросовестного труда, никогда не стоявшей в России особенно высоко, а за последнее время почти забытой. Пора учиться, как жить без «социалистического подхода к прилавку». Учиться не стыдно. Стыдно оставаться неучем.
Есть, однако, проблемы, решению которых не у кого учиться: неповторимые проблемы Евразии, связанные с ее положением на стыке культурных миров. Здесь простор для творческого разума… Но его нет – и не может быть, пока нет открытой дискуссии, пока нет даже элементарной информации об этнических конфликтах. Я возвращаюсь к тому, с чего начал: нельзя закрывать, табуировать важнейшие темы. Нельзя рассчитывать на перестройку, сохраняя брежневский принцип: по линии наименьшего сопротивления у нас все обстоит благополучно.
Во всем этом есть еще своя этическая сторона. Моральное оправдание верховной власти – защита слабых от сильных. За последние годы сплошь и рядом делалось противоположное: защищались большие народы, чтобы их не беспокоили вопли малых (крымских татар, армян из Карабаха). К сожалению, эту политику поддерживает часть русского общественного мнения. Само выражение «малый народ» стало символом зла в модных теоретических построениях, и обдумываются средства, как от него избавиться. Ветер национальной обиды, раздуваемый в Москве, становится бурей во всех углах, где для обид гораздо больше оснований, и чувство обиды становится всеобщим.
Надо учиться трезвости. Наша страна надолго останется больной. Нет никаких быстрых и окончательных решений проклятых вопросов (в том числе национального). Те, кто предлагает хирургические меры, – шарлатаны. Больное сердце, больные легкие, больную печень не вырежешь. Но возможна терапия, которая сделает течение болезни сносным и даст возможности для развития культуры и для воспитания следующих, менее больных поколений[144].
Ксенофобия, мизопатрия и национальная озабоченность
Несколько раз в жизни я чувствовал необходимость высказываться и делал это, за что получал «предупреждения» и т. п. неприятности. Однако «Русофобия» И. Р. Шафаревича вызвала у меня противоположное чувство. Я трижды отказывался читать этот текст (который летом 1988 г. мне приносили на дом в ксерокопиях, изготовленных «Памятью»). Так и не прочел – ни в «Нашем современнике», ни в «Кубани». Было твердое убеждение, что выступить должны другие. И в конце концов я дождался письма группы интеллигентов, опубликованного в № 38 «Книжного обозрения» (1989).
Только после этого отзвуки полемики, доходившие до меня, вызвали желание воспользоваться своим правом осужденного на последнее слово, чтобы поделиться общими и личными соображениями о ксенофобии, мизопатрии (термин Федотова, объясняемый ниже) и т. п. вещах.
Всякое определение есть отрицание; поэтому проще начать с того, что не есть ксенофобия (хотя похоже). Например, гнев израильских пророков, бичевавших еврейский народ, – не ксенофобия; хотя отдельные фразы звучат решительно юдофобски, и они действительно воспринимались как обида, как оскорбление народного достоинства. За это многих пророков побивали камнями. Но потом их посмертно реабилитировали.
Возьмем русский пример, отчасти сходный, хотя и своеобразный. Многих возмутило философское письмо Чаадаева; царь Николай приказал объявить автора сумасшедшим. Потомкам, прочитавшим все (или почти все), написанное Чаадаевым, бросается в глаза, что он то в отчаянии от России, то охвачен безграничной верой в нее. И это не просто парадокс, это парадоксально выраженная норма. Мыслитель формулирует тезис не для того, чтобы носиться с ним, как дурень с писаной торбой, а чтобы двигаться дальше. Сплошь и рядом – к противоположному принципу. Возможно, математическое мышление развивается иначе, мне трудно судить, но философское именно так, не по прямой логике, а скорее кругами, диалогично, если хотите – от тезиса к антитезису. Люди сороковых годов прошлого века, хорошо знавшие Гегеля, это понимали.
Развитие философской мысли прямо требует для начала резких формулировок. Смазанными формулами мысль не заденешь. Гегель называл это неразвитой напряженностью принципа. Чтобы схватить новую идею, ее надо сформулировать отчетливо, резко, категорично. И не то чтобы отвлеченно «надо», а так она и родится, на волне растревоженного чувства. Потом уже чувство входит в берега и категоричность снимается. Я знаю это по себе. В первой части «Снов земли» (одна из моих книг, которую еще до издания ругали в «Вестнике РХД» № 125 и после – в «Русофобии»), Духовном ядре», подчеркивается несовместимость ангелов Дионисия (в Успенском соборе) и души Ивана Грозного, вершин русской духовности и мерзости русской политики. Мне возражали, что русская политическая жизнь и русская культура не оторваны друг от друга, что Пушкин, например, по определению Г. П. Федотова, – «певец империи и свободы». Это верно, однако мне хотелось именно так, в резких чертах, обрисовать несовместимость начал русской истории. Меня толкало отвращение к имперскому сознанию, одобрившему разгром чешской весны. Без такой резкой постановки вопроса вообще не было бы «Снов земли». А они нужны, потому что традиции рабства – и сегодня – важнейшая социальная и даже народнохозяйственная проблема (акад. Тихонов подсчитал, что всего 20 % современных крестьян готовы на риск и ответственность свободы. Ср. «Огонек», 1989, № 36, с. 3). Нужны, потому что записным читателям «Нашего современника» рабство не противно, оскорбительно только слово «раб», нарушающее их душевный покой; потому что холуйство перед начальством компенсирует себя имперской спесью и вместо борьбы за выход из рабства ведется борьба с правом цитировать хрестоматийно известные стихи.
Однако я никогда не думал, что вся Россия сводится к агрессивному холуйству. Иначе не стоило бы обращаться к русской публике. И никогда я не считал, что всю Россию можно охватить с одной точки зрения. Буквально в те же месяцы, когда писалась первая часть «Снов», в 1969 г., мне захотелось взглянуть на вещи совершенно иначе, и я начал строить чисто рациональную, свободную от эмоций, модель незападной страны, вынужденной втянуться в пространство западной культуры. Статья была частично опубликована в 1972 г. в Москве, в сборнике «Литература и культура Китая», и полностью в сборнике «Самосознание» (Нью-Йорк, 1975). Любопытно, что мои критики ее обходят: там нечем возмущаться. Кажется, не вызвала скандала и третья модель: России как страны на перекрестке культур, с укорененной в ее истории задачей вселенского синтеза и повышенной опасностью срывов. Эта модель была коротко изложена на последних страницах французского и английского варианта моей статьи по теории субэкумен (Diogčne», P., 1979, N 107, p. 3–26), а более полно – в статье «Россия не перекрестке культур». И еще одной: «Смена типажей на авансцене истории и этнические сдвиги». Наконец, своего рода модель России, совершенно не совпадающая со «Снами земли», – мои опыты о Достоевском…
Меня всегда удивляло, почему критики воспринимали первые главы «Снов земли» как окончательный приговор России. Помню один разговор, имевший место в 1974 г. Пришел Мэлиб Агурский и передал, от имени Шафаревича, просьбу: разрешить ему опубликовать часть I «Снов», потому что он хочет с ней полемизировать. Я спросил: почему только первую (к этому времени были написаны части I–IV)? Потому что, ответили мне, ваша точка зрения в части I полностью изложена. Я пожал плечами и дал согласие (хотя думал и сейчас думаю, что начиная с части III направление исследования меняется, что «Сны» внутренне диалогичны и мысль там постепенно освобождается от своей неразвитой напряженности). Кончилось тем, что решено было (не знаю, когда и кем) критиковать мои самиздатские тексты, оставляя их типографски неопубликованными; так меня и пригвоздили к позорному столбу с кляпом во рту в статье, которую поручено было написать Вадиму Борисову («Вестник РХД», № 125). Во всем этом методологически интересно упорное неумение понять (или нежелание признать) диалогичность мышления. Я строю несколько моделей, к которым всегда можно прибавить еще одну, а меня упорно сводят к примитивной категоричности.
Примерно так же судят Гроссмана. Его обвинителям следовало бы доказать, что он не любит Грекова, Новикова, Женю Шапошникову, Марью Ивановну… Но ведь именно они и есть живая Россия. Когда же писатель или близкий к нему персонаж мыслит о России отвлеченно, то фактически речь идет об одной-двух тенденциях русской жизни, о какой-то модели – и только. Потому что охватить всю Россию мыслью – на это не хватит не только нескольких реплик, но нескольких томов. И тенденция к рабству, обрисованная (несколькими высказываниями) в повести «Все течет», никак не зачеркивает неудержимого порыва к свободе в этой же повести или у Грекова и всего гарнизона его дома. Не говоря о том, что само проклятие рабству есть порыв к свободе. Что явление свободы русского духа – Чаадаев, говоривший о рабстве, а не Николай I, пресекший неприличный разговор. Если же судить по отдельным фразам, то лучше всего выразился граф Бенкендорф: прошлое России прекрасно, настоящее великолепно, а будущее превосходит всякое воображение. Непонятно, почему Пушкин дружил с Чаадаевым и вовсе не был дружен с Бенкендорфом.