ДИНАСТИЯ ГЕРАСИМОВЫХ
Глава первая
1
Старуха не спала. По обыкновению, ее мучила бессонница. Она и раньше часто сидела до утра в кухоньке. Петр Иванович к этому привык, Семену тоже это не мешало, при его талантливости крепко спать. Он, как всегда во сне, долгом и глубоком, с видениями (вот, опять бормочет), искал спасения от неприятностей жизни. Старуха было рассердилась на Семена, вспомнила, что когда разводился, то взял отпуск и спал непрерывно. И вышел из передряги без единой морщинки, без единого седого волоска. Вот только жениться больше не захотел и баб стал бояться. Что уж совсем глупо. Но умным его никто не считал. И вот, он последний Герасимов. Чепуха какая-то!
Старуха сидела на кухне и жалела, что не училась вязать. Считая петли, она бы отвязалась от горьких чувств, потому что без внука (а выживет ли он еще?) все опустело и стало вроде бессмысленным. И хотя Марья Семеновна не отличалась живостью воображения, а нарочито ограничивала его и боялась, но истребить до конца не смогла.
И сейчас, стоило задуматься, как она видела мчащуюся машину, лед, мерзкую проволоку, гибельный полет внука. Она хотела и не могла верить, что он выживет. Разум говорил, что будет худшее, давило предчувствие, бабье, унылое, вынесенное из деревень. И кому пожалуешься? Что сделать? (Снова сверкнула машина и осколки льда. А под фонарем — крестом — лежащий человек. И к нему бегут, и это Виктор). Чудовищно.
Старуха ощутила злобу к этому случаю и ко всему, что родило это несчастье. Но что же делать? А наказать всех!
«Надо проследить и проверить все, весь путь мальчика к смерти. Герасимовы так дела не оставляют, с ними лучше не связываться, с ними не шути. Проволока — само собой, о проволоке она поговорит. Но кто его так настропалил, от кого несся? И эта артисточка… Надо проверить, выяснить: что там она? Это раз! А сам он? Почему такое сделал? Как мог решиться? Куда смотрел отец, проворонивший решение? (Грохот машины, лед, голова и растекшаяся липкая лужица… Кровь, родная кровь). Что если он убежал от этой дряни обманутым и вне себя? Но почему? Узнать, все узнать… Что же сделать? Что сделать?… Нельзя гибнуть такой отличной семье, нельзя терять единственного наследника. Кстати, не обрюхатил ли он актрису? Ну, едва ли, сейчас все девки такие многомудрые, а мужики всегда слюнтяи. За исключением некоторых паразитов. Нет ли и там этакого? Узнать, все узнать!.. Внук умрет… Какая это боль, какой удар. И сердце вот гремит, и в висках шум. Где тут у меня но-шпа? Значит, мне нужно вызвать врача. Глупости! Вызвать из Москвы Петьку Злобина к внуку. Гм, Петька, ему уже за 70. Поди зазнался? Позвонить ему, позвонить…»
Она прошла в комнату и переключила телефон в коридор. Ушла с ним в ванную и там, позвонив на станцию, ждала вызова. Шептала:
— Погубить такую семью… Такой внук… Не допущу.
Род Герасимовых погибнет? Будто несет какую-то вину. Но в чем можно было виноватить его?
2
Дородная была, отличная тетрадь с пожелтевшей, но отличной бумагой. Отец исписал ее. Марья Семеновна осторожно листает тетрадь. Еще девочкой она нашла на чердаке тетрадь, старинную, в коже (об этом было рассказано тысячу раз). Тряхнула, но пыль не ссыпалась, пришлось ее стирать тряпкой. И теперь, уже старухой, держа эту тетрадь, прижатую ладонью, она вспоминала дом, старый, лиственного дерева, с громадным чердаком. И было странно, что дома нет, чердака нет, а тетрадь осталась, лежит в комоде, прикрытая рубахами мужа. Лежать ей да лежать! «И кто знает, — думала старуха, — быть может, поставленную на это место бетонную девятиэтажку уберут, чтобы взгромоздить девятьсотдевяностоэтажное здание, а тетрадь будет хранить пра-пра-правнук, а в тетради будут сохраняться мысли предка, вечные и нужные всем им, Герасимовым.
Чернила, которыми писал в тетради отец Марьи Семеновны, были сделаны из каких-то орешков. Так когда-то делали. Они, была уверена Марья Семеновна, будут такими же черными не только сейчас, но еще 1000 лет, не то что нынешние, забудь письмо на солнце и пиши заново.
И старуха восхищалась своим отцом, который писал вечными чернилами истины, которые тоже считал вечными. И почерк его был ясный, четкий, как говорили тогда, «писарский».
«Разные бывают семьи. Одним абы сообща пожрать да телеса прикрыть, а других держит либо интерес борьбы за добрую жизнь для всех, или работа, скажем, литейное дело, его секреты. Одни ищут монеты, другие же секрет, как сварить новый сплав, поженив медь с железом. И ежели есть такое в семье, то она образует династию…»
Марья Семеновна, забросив тонкую косу на плечо, читала:
«Ибо я уверен, — вещал отец, и дочь так и видела его, крупного телом, сильного, с солдатскими усами, — что если считать то, что делали короли, работой, то и я со своими прокопченными лапами, и мой тесть, и все рабочие образуем свои династии не хуже, скажем, бояр Романовых, французских Капетов или австрийских Гогенцоллернов. И если учесть всю нашу работу, то ее наберется много. Ведь у королей, если даже считать сиденье на троне работой, бездельничали принцы, царевичи-королевичи, а наш рабочий труд, он копится и складывается, вроде денег, копейка к копейке или, как на стройке, кирпич к кирпичу. Вот и мы, Герасимовы, мы работаем, если взять и меня и предков моих, наверное, с полтысячи лет».
Такого Марья Семеновна не читала, не слышала, не думала. Никогда. Быть может, оно и наивно, посмеется кто-нибудь. Но ей было так интересно, так важно прочитать тетрадь.
Потом, став директором, читала с усмешкой. Даже сделала все, что в ее силах, чтобы разогнать эту династию в разные стороны, для охвата всей жизни. Ей хотелось, чтобы Герасимовы были всякие: даже художники, ученые, композиторы. Не удалось, да, но было ею сделано. А теперь, когда единственный наследник рабочих Герасимовых лежал в больнице и мог умереть, ей особенно, до боли хотелось, чтобы продолжилась их династия. Сейчас она поняла и гордость, и заботу отца. Да, сейчас, будь ее воля, она бы всех их погнала, вернула на завод. Но сводный брат умер, и сын Иван, первенец ее, тоже. Только Семен, этот всю жизнь на заводе. Она часто вспоминала, как первый раз читала исписанные отцом страницы — с удовольствием и удивлением. Тогда она была лихой девчонкой, а кругом чумазые, добрые, но и опасные в темноте рабочие. И это был воздух ее юности… Но это, и страшное — война, и светлое, было позади. За спиной был фронт, куда она ушла добровольцем. Будучи хорошим руководителем завода и практическим математиком, человеком, привычным к грохоту плавок, к огню, она попросилась в артиллерию. И ничего, справилась. Почему она бросила свое директорство, работу, детей? Да вот почему: услышала зов мертвых. Ее позвали убитые свои — сын Иван, муж, отчим — за которых надо было мстить. Что ж, это она делала, и хорошо делала. Командовала дивизионом тяжелой артиллерии, и неплохо командовала.
И теперь, куря цигарку и устало моргая в рассветное окно, она слышала другой зов. Она слышала зов родных ее предков. Тех, что когда-то жили в России, давно, очень, а потом взяли да и ушли в Сибирь. Она вспоминала не тех, кто крестьянствовали в ней либо охотились, а только работавших в мастерских, на заводах, в конце концов, пришедших и в этот, родной ей, город. Она любила все заводское. А вот мать не была так заострена, как она. Марья Семеновна вспоминала, что ее мать желала выйти только за рабочего, но и деревенского. Казалось, неразрешимая задача, но Герасимовы всегда находили выход. И мать нашла, выбрала ей отца, которого Марья Семеновна любила, но почти не видела.
Да, мама выходила не за кого-нибудь там, а за пятиюродного, кажется, брата, венчавший их поп все фыркал и придирался. Пока не успокоили его, дав червонец.
Но слышался Марье Семеновне и другой зов. Сильный зов погибших Герасимовых. Зовет сын Иван, погибший на войне, то и дело окликает дочь Наталья, ушедшая санитаркой на фронт и канувшая как в воду, слышен голос брата, сгоревшего на заводе. А отчим?… Они зовут, надо что-то сделать для них. Может, 1000 лет их работы уже набралось, хотя бы сообща… Может, их это успокоит…
А что если определить генеалогию рода Герасимовых? Смешно? Согласна! Зато отличнейшее занятие для пустых вечеров, когда сидит усталый молчаливый Семен, когда затем бессонница да хождение по комнате. Но занятием ее пустых вечеров (и переполненных дней) стал завод, с которого уходила на фронт, а теперь возвратилась. Бывший директор, Черненков, уезжал на Украину восстанавливать разрушенные заводы Криворожья. Что ж, его родина, его заводы.
Хотя работы было выше головы, но Марья Семеновна занялась и родословной. Старуха отроду не откладывала дела: родословное дерево она начала строить сразу же, в тот же вечер, рисуя на оберточной бумаге столярным карандашом с прямоугольным грифелем. Она прихлебывала чай с сахарином и водила карандашом. Он скрипел, царапал бумагу песчинками, замешавшимися в жирное графитное тесто. Наконец Мария Семеновна вырисовала дерево и, смутясь, в корнях дерева написала: Адам и Ева (яванские питекантропы). И думала, что хорошо было дворянам, они следили за предками, собирали документы. Врали, конечно, а все же… И если не могли документировать происхождение, скажем, за тысячу лет, то за сто лет могли поручиться. А что сделать ей? Предки ее были разные (она зажмурилась, воображая их): одни — безграмотные землепашцы, другие — отличные мастера по металлу, наверное, владевшие и грамотой. Но записей их нет. Конечно, можно было копнуть в архивах, но до времен, когда стали на фабриках заводить документы на рабочих, восстановить ничего было невозможно. «Что ж, — решила Мария Семеновна, — тогда мы помечтаем». И начала, посмеиваясь и стесняясь, а там и всерьез, придумывать род, припоминая все, что читала (мало, мало), что когда-нибудь слышала от бабушки и от деда, людей чрезвычайно памятливых. Записывать бы надо было, записывать. Но многое она запомнила. Судя по их рассказам, они — каждый — имели двоих, не менее памятливых, прадедов Марьи Семеновны. Которых выслушивали со вниманием. Ее работа началась, за точностью Марья Семеновна не гналась, ей было важно сделать, так сказать, эскиз родословного дерева, на середине его она нарисовала ветку и написала в кружок «Дмитрий», потому что дед набормотал ей легенду, сказку их рода.
Этот Дмитрий (а скорее всего, просто Митрий) будто назвал Петра Великого «антихристом». Ерунда, конечно… Будто они вместе трудились в кузне, клепали чепь. И будто закричал Дмитрий: «Антихрист, разве так наше дело делают!» Царь зыркнул на него глазищами, пошевелили усами, но промолчал. А сам громаден нечеловечески, голова под потолок. Дмитрий же, выйдя попить водички, сбежал, похитив коня. Но попалась кляча, на следующий же день беглец был пойман и привезен связанным. Петр Великий де погрозил ему пальцем, но на чепь не посадил. Дмитрий не верил, что царь простит: у Петра длинная память. Он удрал, помогли ему староверы, затянули к себе в леса. Таким образом он и попал на Урал («Бред, бред, а и возможно это»), оттуда и пошла уже более или менее видимая рабочая династия Герасимовых. Марья Семеновна копнула документы — и здесь, в старых листах, нашлись записи о беглых и погибших, о запоротых и с рваными ноздрями — род Герасимовых славился не только умением работать с металлом, но еще и строптивостью. А еще в роду как-то больше дюжили женщины, мужчины же были хлипче баб. Или просто не везло?… Если где шла война, то Герасимов редко с нее возвращался, приходила эпидемия — и она тоже отзывалась на каком-нибудь Герасимове. А женщины были много устойчивей. Таким образом, судьба рода в какой-то степени оказалась в руках женщин, строптивых, характерных, а потому зачастую безмужних. Они-то и понесли родовое знамя. Их внебрачные дети тоже были Герасимовы — в корне рода в конце концов стали женщины, вроде самой старухи.
А теперь? Она призадумалась над вопросом, в кого пошел единственный внук, в Мослаковых или Герасимовых? По смазливости — в Мослаковых, по ершистости — в Герасимовых. И если в них парень, то не выдержит испытаний, а если в мать, тогда есть надежда.
— Другой такой стервы поискать надо, — проворчала старуха. И была права.
3
Так что выше Дмитрия была кое-какая родовая история, а ниже — просто-напросто предположения. Наверное, Герасимовы живали в рабочих слободах, кузнечили в монастырях и на князей. А впрочем, кто их знает? Старуха делала отсчет с Дмитрия. И было видно, что тысячелетия царствования Герасимовых над металлом и механизмами еще надо добиваться. Знать бы их подробно, было можно сплюсовать годы, но против такой уловки старуха восставала. К тому же, могло быть по-разному. Наверняка многих Герасимовых тянуло к земле. Нет, было во всех определенное движение к заводу. Скажем, брак отца и матери, вроде бы, случайный, и все же нет в нем случайности, а именно движение. И казалось бы, ну, приехала девушка с отцом к родичам в тайгу, благо пароходы стали ходить по Оби. Чего проще! Ан, это не просто, это сходились две линии мастеровых — одних промышленных пролетариев и других, кузнечащих по тайге умельцев (но и крестьян). Случайность? Вроде бы и случайность, да смахивающая на закономерность, в свою очередь похожую на случайность, которая… Они там были один раз в деревне: приехали — уехали, Наталья с отцом. Но года через три заневестилась Наталья и твердо решила не выходить замуж за бедовых мастеровых. В ней был очерчен образ мужа, твердого и очень спокойного человека, работавшего на заводе, но могущего работать и сам по себе, имевшего огород, лошадь, корову. Словом, Семен-кузнец их дальняя таежная родня.
С мечтой, с вымыслом, бредом надо обращаться так же внимательно, как с прадедовской обоюдоострой бритвой, что сохраняют некоторые семьи. И хороша, и безумно остра, и чуть зазевался, вертя ее в руках, и получаешь глубокий порез.
И просто шутил Семен Герасимов, записывая: «А когда исполнится тысячелетие моего рода, он достигнет звезд и будет их ремонтировать».
А Марья Семеновна, пока не заработало ее упрямство, сомневалась и в своем древе, и в своих предках. Но страшно шутит жизнь, сомнения ее были напрасны, а тысячелетие, которое Семен, отец Марьи, относил, по-видимому, на 2000-й год, уже близилось.
Ибо род, пошедший от оружейника Ивана, сына Герасимова, и в самом деле отмечен завидной древностью. Только обоснован он в северных густых лесах. Часть его в маленьких кузницах проковывала железо, что находили даже в воде, и молотки, выбив из его ноздрей жидкий шлак, изготовляли то, что требовалось, даже мечи. И познания передавались от отца к сыну и так далее, и сберегались они — и род их — заботой людей, которым был позарез нужен кузнец. Но не все были кузнецы, а часть ковыряла те же северные земли и крестьянствовала на них. Делалось обычно так: старший кузнечил, молодшие ковыряли землю либо охотились.
В лесах отсиделись Герасимовы от татар, их руками ковались наконечники стрел и копий, отличные мечи, которые уже тогда Герасимовы умели закаливать в угольном порошке, делая железо сталистым. И меч их, внешне очень небрежный, ценился в коня, здорового, сильного, пригодного и для ездки, и для вспашки земли.
Быть может, и сидели бы они там вплоть до сегодняшних дней, но при Петре Первом их, как людей ценных, староверы перетащили на Урал и далее, в Сибирь. И тогда-то нарушился баланс семьи, ибо хлеборобная ее часть осталась ненужная в таежных лесах. С тех пор пошли беды и встряхивания семьи Герасимовых. Но увяли староверы, Герасимовы, люди, к вере равнодушные, приняли новое православие и стали креститься кукишем, лишь бы кузниц не перетаскивать с места на место. Род их в лесах помельчал и стал щуплым. Но черты художников по металлу остались, и кого бы теперь ни бери, старуху, ее Семена или даже Павла, художника, тяга к металлу была во всех. Отец Павла рисовал картины завода, сам он пробовал (иногда) силы в художественном литье из чугуна, Семен обожал металлический огонь плавки и сам металл, любил опиливать его, сверлить и т. д. и т. п. Вся квартира была им переделана, все металлические части заменены выточенными, выжженными, отлитыми им. И каминную решетку по старинным образцам он отливал сам.
Но больше всего соответствовал образу Семен-кузнец, дальний родственник и тоже Герасимов. Это был очень спокойный и крепкий парень, голубоглазый, молчаливый. И хотя он, судя по ширине плеч, по бычьей шее, по тяжелым кистям рук, был невероятно силен, но не делал каверз. Он не хватал, как другие, за косы, не мял груди и не тискал так, что трещали ребра, не щипал до синяков крепкий, но и весьма вертлявый задок. Он шел рядом, придерживая ее за талию, и было все надежно. И впервые девушка поняла свою мать, говорившую: «Я за мужем, как за каменной стеной». Девушка и почувствовала в кузнеце прочность. А парень был (по городским понятиям) слишком уж тихим, но зарабатывал он хорошо и славился в деревне тем, что мог чинить даже ружья центрального боя. А если был случайно материал, как-то железные трубки, то делал новое. Ему отец уже присмотрел невесту, дочку крепкого мужика Ненашева, рябую здоровенную деваху. Но кузнец внимательно слушал рассказы отца девушки, городского рабочего. Тот был так не похож на деревенских, ходил в черном приталенном пиджаке, в фуражке с лаковым козырьком, в сапогах гармошкой. Будто писарь! Однако рабочий человек, машинное черное масло и железная пыль въелись в кожу его рук, влезли под ногти, короткие и обломанные.
Голос дядьки был спокойно-дерзкий, он кланялся первым только батюшке, а над мужиками смеялся, называя их косопузыми и медведями, и уверял, что они залегают на зиму в спячку. Те посмеивались, отшучивались, побить городского за оскорбление не решались. Он звал их в город, работать на завод братьев Шориных. Тут что? Жизнь — дело фартовое. Нашел соболя — подработал, не нашел — соси зимой лапу. Мыть золото? А если лихой человек из винтовочки наповал уложит? А? Охотник, конечно, заработает на хлеб, на квас. Он и медведя свалит. А свинину ест лишь потому, что баба ведет его хозяйство. И в городе не рай, но все же веселей, шумней, сытей, нет комаров. А рабочих требуется много, купцы мастерские ставят и заводы строят, привезли анжинеров, бельгийцев. Во работа. И дома не хуже, а лучше здешних. «Мы себе лес берем только лиственничный, — хвастал он. — Мясо у нас четыре копейки фунт, а средний работяжка двадцать целковых в месяц отхватывает. Во! А кто не ленив — у того лошаденка, телега. У меня, к примеру, — хвастал он. — Я и груздочков насолю. С бабами в лес уедем, там и солю — три бочонка груздей, доверху, ежели их камнями прижать. Во! Я и огород вспашу — капуста у меня своя. Приезжайте, медведи, к нам в город, мы вас там и обстрижем и обломаем».
— Ты и, тово, обломаешь, ухорез, — отвечали мужики.
Говорил, вроде бы посмеиваясь, а мужики пугались непривычного и переглядывались. Ехать? В такую даль! Еще чего выдумал, варначина.
А кузнец слушал, слушал, и что-то померещилось ему в этом городе. Может, Семена звала даль, может, красивая девка. Может, сначала мужик хочет дорогу, а затем уже настоящую работу. А тут еще городская девка. Это тебе не деревенская телка — орать частушки поросячьим голосом да толкаться локтями. Разве знают в деревне настоящее обхождение? А эта девушка умная, цену себе знает. Если что сделаешь грубо, сейчас же одернет, сказав: «Милостивый государь, не распускайте лапы». Если она щелкает семечки, то плюет не на пол, а в ладошку. Совсем другой коленкор! С такой бы женой, мечталось парню, да ежели бы на завод, да зарабатывать, то зажили бы неплохо. И комаров нет, и зимних охот по белке, черт их подери…
Потом не раз вспоминала мать Марьи Семеновны, что обошлось у нее с кузнецом без разговоров, а переглядкой. Этим все и решилось. Уехали родичи, скучал кузнец в деревне до зимы, когда деревня — походом! — пошла белковать. Народ сюда пришел с Урала и перенес глупый уральский способ белкования. Обычно сибирские чалдоны, те охотились в одиночку, и на белку, и на соболя, даже на самого хозяина. Они ставили зимовье, и не одно, обхаживали тайгу вокруг, не мешая друг другу, и, случалось, добывали немало. Уральский шумный способ охоты по белке в Сибири практиковала, пожалуй, одна их деревня: отправлялись кагалом. Брали много саней, наваливали еды, выбирали старосту-белковщика. Избушки у них в лесу были не как у чалдонов, а топившиеся по-черному, дымные, тяжелые, нехорошие для сна. Но зато все издревле привычное, в чем и смак. Там жили, полуугорелые ночью, но ходили весь день по свежему воздуху, и отдыхивались. Они набивали белок, если везло, то на приличные деньги, оздоравливались, ходя по морозу (хотя и застуживались иные, случалось, насмерть).
В общем, это была шумная, веселая пора. И ни одной бабы! Хорошо!
Но на этот раз кузнец — их было трое братьев Герасимовых — старший, средний и младший, головастик, такой умный, что был прозван в деревне Двухголовым. Но этот еще мотал зелеными соплями и по белке не ходил. Так вот, когда старший и средний ушли подальше, и чужие выстрелы из малопулек с толстыми гранеными стволами перестали слышаться, остановились. Старший брат опустил ружье вниз стволом и поправил капсюль. Потом закинул винтовку за плечо.
— Ты чего, Семен? — спросил его средний.
Но старший брат молча переминался на широких лыжах, подбитых шкурками, снятыми с лосиных голяшек. Он задумался о кузне, в которой средний теперь будет не помощником, а полноправным хозяином. Его будут почитать и баловать односельчане, как до сих пор баловали Семена. Хорошо.
— Знаешь, где мы находимся? — спросил Семена брат.
— Чего ж мне не знать, — сказал тот. — Ежели на лыжах рвануть, завтра можно выйти на большак.
— Там ямщики?
— Ага, — сказал старший брат. — Ухожу я от вас. Из деревни не уходил, батю боялся, он крутой. А отсюда я ухожу.
— К девке той?
— Может, к той, а может, и нет. Но ухожу. Согласится, так на ней женюсь. Она чистая, ладная.
— Далеко идти.
— Ямщики ездят, — ответил старший. — Маманя деньжат мне прикопила, я ей давно открылся.
— Много? — спросил средний братан.
— Однако, много, — сказал старший. — Рублев триста. Ты бате ничего не говори, а то он в избе погром устроит.
— Слушай, — посоветовал средний. — Деньги ты спрячь подальше, а то отберут.
— Не маленький, чай. Вернетесь вы недельки через три, тогда батя и узнает. А я, как приеду, сразу отпишу, — сказал старший и побежал в лес, а обе их собаки, Рябчик и Стерва, заскулили ему вслед. А не рвались, не бежали. Выходит, разговор они понимали.
На белкованье пришлось сказать старшому, а потом и батя приступил к парню с вожжами. И средний брат рассказал подробности (не упоминая только деньги). Отец сплюнул и махнул рукой: ляд с ним, не пропадет. Он не боялся за старшего: в тайге не замерзнет, охотник. В городе такой ценен — зверь на железную работу. Но мучило среднего брата Петра, что, прощаясь, они не пожали друг другу руки. Конечно, не принято у них в деревне такое, а все же… Старшой только сказал:
— Что ж, братан, ишо авось встретимся.
— Встретимся, — сказал Петр.
И не ошибся, встретились, не дай Бог как.
Старшой приглашал не раз к себе в город, писал письма, но поехал младший, «двухголовый» Потап, а вернувшись, очень одобрил и Семена, и город. Ему там все нравилось. А Петр таки встретил старшего брата уже в тайге, в гражданскую войну. Так что обещание он свое сдержал, хотя и сам не знал об этом.
Семен вышел на дорогу и договорился с ямщиками. Всего за десять рублев его подкинули в город. Еще пятерку он проел в дороге: дорожились мужички в придорожных селах, рубли, как фершал зубы, рвали. Охнуть не успеешь, и нет целкаша. Но Семен был не прост и в дороге постился. В городе он живо отыскал своего будущего тестя, и тот поселил его у себя и устроил работать в депо на следующий же день. Можно бы и самому завести кузенку, но в депо, уверяли все, работать выгодней. Интересная работа, спокойная, уверенная, с паровозами. Семен женился, неторопливо, вдумчиво работая, поставил с тестем хороший дом — фундамент клали из лиственничных кряжей, на стены пошла сосна. Но оболонь Семен сострогал и клал налитую смолой сердцевину. На века ставил.
А тут пришла японская война, взяли Семена, угнали — вернулся с нее Семен, прихрамывая на правую раненую ногу. Только успокоились — революция 1905 года. Только стихло — придвинулась германская. А там началась Большая Революция — с шумом, с красными флагами, стрельбой. Но теперь Семен был совсем другим. Сразу видно: не зря работал на заводе, мучался на войне, читал книжки и ходил на тайные собрания большевиков.
Семен вернулся в город уверенным в себе коммунистом: другой формы власти он не признавал, хоть ты убей его. Только народная власть, а остальная пусть катится подальше. А катиться ей надо помочь. Чем Семен и занялся с великим усердием. И — началось! В конце концов Семен стал командиром, в черной коже с головы до пят и с громадным маузером в придачу. К нему имелся даже деревянный приклад, собираемый из кобуры. Тогда можно было стрелять почти как из винтовки.
Когда установилась советская власть в городах, Семен с отрядом красной гвардии ушел вылавливать колчаковцев в тайге, те уходили все дальше на север, вплоть до родной деревни. Там-то Семена и убили. Кто? Да свои, наверное. Но в снах Марьи Семеновны отец до сих пор был живым и ходил кожаным, с маузером. Он был усат, пах ружейной смазкой, махоркой, кожей. Словом, запах мужской, очень приятный. А еще пах отец опасностью, с которой постоянно встречался. Да и сам он был предельно опасен для белых, конечно. И не руки кузнеца, не страшный маузер, не таежный охотничий глаз, прищуренный и спокойный. Нет, эта опасность сидела в его голове: он был коммунистом, свирепым мечтателем о будущем. Потому-то и ушел в город, потому и женился на фабричной девчонке и стал коммунистом. Мать часто говорила о нем. Но рассказы бабки (она переехала в город после смерти деда) об отце Марье нравились больше. Что и понятно: бабка родила его. А тот старый мир стал переделывать на новый, с необычайным приложением энергии, с маузером в руке, в отряде красноармейцев, шумных, бородатых, крикливых, вооруженных.
А переделывать-то надо было много чего. Вот бабка. Она была сморщенная, черноглазая, смуглая: не сибирячка она, а с Украины, хохлушка… Рассказывала:
— Родилась я, внученька, в Ковронской губернии, в селе Шигости. Дразнили нас так: «соловьи-пересвистники». А потом уже попала в Сибирь. Конечно, места тяжелые, но когда куда попадешь, то разбираться не приходится, бери все, как оно есть. У отца с маткой было пятеро дочерей и два сына, а землю, внученька, тогда давали только на мужчин, а уж баба при мужике была. Так что имели землю на трех человек. А земля там была высосанная, с малых лет я уже работала поденно. Да, да, с семи лет, сердынько, нянчила я чужих дитев, у куркулей в хатах убирала. У нас-то пол земляной был, ну а у тех настоящее дерево. Да, все хлопоты, хлопоты, и поиграть-то некогда. Пришлось мне трудно жить, а вспоминается как будто хорошее, ясынка.
— Бауш, а как ты в Сибирь попала?
В 1898 году мать, отец и все родственники бабушки подалась в Сибирь, двинулись в Томскую губернию. Земля, сказали, есть, лесов же шибко много. Приехали они на Троицу и ужаснулись. «На Украине о ту пору все цвело, а тут снег лежит и таять не собирается. Испугались мои родственники. Ой-ой, снег! Дождались тепла, как снега растаяли, и кинулись назад. Ехали, отбивались дубинками от комаров. А те гнали их, гнали…» И бабка засмеялась. И выходило из ее рассказов, что бабка взяла да и осталась. Хотели увезти и ее, но сестра Пелагея уже вышла замуж за сибиряка, и бабка жила у молодых и тоже вышла замуж, да не за городского, а за крестьянина-таежника, очень уж понравился этот парень, и веселый, и ражий, кряжистый такой! Бывало, на ладонь посадит (задок-то еще был девичий) и носит по избе, носит…
Сразу в деревню они ехать побоялись — зима, и кузнец-батька, узнав, бушевал. Зиму они прожили в Томске. Герасимов Иван по-прежнему работал дворником (цена рубля в деревне и в городе была разной, на этом парень и построил расчет заработать себе целое хозяйство), да еще на охоту хаживал, добывая белку и куниц, и побольше денег. Отец ведь ему денег не присылал: и не принято было, и желал, чтоб сын у него был покорный и под рукой. Поэтому он придерживал натощак, мол, ройте землю носом, узнаете лихо. Что ж, они рыли и лихо узнали, да все превозмогли.
— Как, бауш, вы жили?
— В Томске, доня моя, до сих пор висит старый мост, у него мы, молодухи, стояли и ждали, когда какая барыня пригласит постирать, с детьми понянчиться. Так что мне деревня раем показалась. Приехали, домище поставили, скот закупили. Ружье у мужа было добычливое, бердана называется. И еще, как у всех, малопулька старинная.
Тут вступала мать Марьи:
— Э-эх, доченька, — говорила она. — Убили твоего отца, Сема-то с характером, но тихо, не лез вперед. Как он попал в революционеры, ума не приложу, но пришлось нам уехать из города, в Кольчугино мы подались, строить железную дорогу. Это мастеру-то по железу! А поехали. Копи в то время были, частью деревня, а кто не помещался в дома, тому землянки. О-ох, трудно жить в земле, тру-удно. Маешься ночь в духоте, угарно, людно. Выйдешь и носом в снег сунешься. Ну, и мы тоже были хороши. Помню, холера. Так бабы же ее выгоняли.
— Как это? — удивлялась девушка.
— Вооружились, взяли, у кого что было: вилы, косы, ножи. Потом и закричали: «Пошла вон!» И давай греметь ведро о ведро. Во, какие отсталые были, с этим Семен и боролся, разъяснял, как оно на самом деле. Да помогало это мало. Приезжали доктора. Ходили, сыпали белым порошком. Мы, естественно, этим возмущались, не верили, думали, нас травят.
— О бате говори, — просила дочь.
— Отец, конечно, не унялся, и в Кольчугине он тоже был революционером. Когда в Кольчугине готовилось восстание, то все рабочие разделились на десятки, и у каждой был свой руководитель. Я, конечно, была в одной группе с отцом. Да-да, и мы, женщины, участвовали в революции! Руководители главные были — Лазарев, Кузнецов. Чуть что понадобится, мы перекликаемся и тотчас же собираемся по цепочке, один за другим, один к другому, как сосиски в магазине. Я помогала мужу во всем: хранила оружие, а семья у нас в то время была из восьми человек: дети, бабушка, дедушка, сами. Ну, а потом был разгром и нам расправа. Отца твоего, Марья, наказали шомполами. Он силен был, выдержал. Там был один плотник, здоровенный с виду и красивый, Севастьянов. Тот помер после шомполов, а отец выжил, все выдержал: крепкий мужик, таежный мужик, я не промахнулась на нем. Я такая, будто знала, что нужно мне таежника, Семена. Да, да, маманя, не смейся. (Бабушка хихикала). И осталась у нас, Марья, после него ты одна, в Кольчугине беляки убили твоего братика. Побежал он смотреть на солдат, а поднялась стрельба, его пулькой и стукнули. Потом мы вернулись в город, отец твой стал командиром отряда. Когда советскую власть устанавливали.
Она рассказывала:
— А как без отца маялись. Помню, в двадцать первом прибыл агитпоезд. Всем детям раздали по два пряника и по три конфетки (питались мы более картошкой и соленой черемшой). Тебе, Марья, достался еще и химический карандаш. Все говорили: «Ленин прислал». Ты и прыгала: Ленин, Ленин! А когда поломала карандаш, то заплакала!
— Это и я хорошо помню, — смеялась Марья Семеновна.
— Ну, уж и хорошо?
— Хорошо, хорошо. И братиков, и сестренку, как они рождались.
— А потом отца твоего убили. К нам власти хорошо отнеслись: едой помогали, льготы давали. Так и вырастила я вас. Около нас уже был Петр, он помогал и вас тянул.
— И братиков мне наделал, и сестричку, — ехидничала Марья.
А мать краснела густо-густо. И наклоняла голову. И тогда бабушка переводила разговор на другое. Скажем, спрашивала об отметках в школе. Но за них Марье Семеновне краснеть не приходилось.
4
Путь в город братана Семена, Герасимова Петра, был для тех необычных времен необычен. Казалось, что он, замкнутый и молчаливый, любящий тайгу, охоту, собак, никогда не попадет в город, а если и попадет, то тихим, замкнутым, безупречным. Ан пришел человекоубийцей. На войну его не взяли, мир отстоял — единственный в селе кузнец, и послали шалопута Костю Шагина.
Еще до неразберихи гражданской войны Петра звал старший брат, и не раз звал. Но Петр не ехал: чего ему там надо? Когда помер отец, Семен вызвал к себе мать, а Петро сидел в тайге, здесь было тише и спокойнее. Работа в кузнице не кончалась и кормила, охота на любую дичь под рукой, и какая отличная рыбалка, особенно зимой на налимов. И землица есть. По таежному скупо, но одинокому много ли надо? Хорошо! Так жить хорошо.
Он не увлекался погоней за фартом — не мыл золото, не промышлял зимой соболя, а все постукивал и постукивал в кузне, все постукивал да постукивал.
А когда началась ружейная трескотня и прочая революция, с флагами и криками, когда то били кулаков, то те нападали и стреляли из винтовок, с какими явились сюда с фронта, Петра стали рвать на две разные стороны: красные тянули в себе, белые — к себе. Кулацкий вооруженный отряд, шатавшийся по тайге, желал, чтоб он у него был походный оружейник, красные же хотели, уманив, лишить беляков кузнеца, а заполучить его самим. Но мужики, которые поспокойнее и похозяйственнее, когда являлись красные или белые, прятали Петра, потому что им самим до зарезу был нужен кузнец.
В конце концов Петру эта каша осточертела!.. Он поручил младшего братана — «двухголового» Потапа — попу, дал денег на прокорм золотыми кружочками. Поп взял на себя ношу сию. Хотя и чего было охранять пацана, который был вдвое умнее любого взрослого мужика. Потап уж всегда смикитит, как прожить. Итак, в феврале Петр попрощался с братаном и ушел, неся с собой приличный запас отлитых пуль, а также достаточно пороха, дроби, соли, спичек и муки. Так что жизнь его в зимней тайге могла быть и сытой, и спокойной. «А перебесятся, я и вернусь», — решил Петр. Но человек предполагает, а люди располагают.
Такие были его предположения, неглупые как будто, да ничего не стоили рядом со страстями и действиями других людей. В черную тайгу, куда было ушел Петр, где были его три заимки, лабазы и кулемки (он здесь первым начал охотиться с ними), приперлись красные — ловили белых. С шумом, с треском выстрелов. Но отряд белых то рассыпался, будто крупинками, то вновь собирался по неведомому сигналу.
В конце концов и это беспокойство осточертело Петру. Казалось, отряд красных распространился повсюду. Объявился (Петр видел его издали) кожаный большой начальник. Петр, теперь уже перебравшийся в самую дальнюю, очень близкую к тунгусам, заимку, увидел его издали — рысьим взглядом охотника, вечно щурящимися своими глазами.
Был начальник с громадной штукой — маузером, и с шашкой, сидел на пузатой деревенской лошадке. Места эти он знал, и белых, частью знакомых Петру мужиков, отряд красных очень здорово поубавил. Можно было сказать, ополовинил их. И Петр, на лыжах проезжая лесом, случалось, натыкался на мороженых белых мертвяков. Куда податься? Где найти тишину? Оставался север. Но в упрямой нестриженной голове Петра установилось такое соображение: в любом деле всегда бывает заглавная одна голова. И Петр решил, что если бы кожаного убили, то наступила бы тишина. Но того не убивали. И чем бы дело кончилось — неизвестно, скорее всего, Петр бы ушел на север. Надвигалась Пасха, шла страстная неделя, страстная седмица. Надо было бы отмолить грехи, постовать, бывать в церкви. Надо красить яйца и готовиться печь кулич. Но в тайге все это было невозможно. Ну, Бог простит, а на Пасху все же следовало разговеться, плотно поесть. Петр скрадывал глухаря, начавшего чертить крыльями снег, готовясь к току. И вдруг увидел кожаного человека, присевшего на сваленную ветром сосну. Тот сидел, думал что-то. А в полуверсте гудел отряд красных — ржали лошади, виделся дым многочисленных костров. «И не мерзнут ведь, — дивился Петр. — Поснимали с колчаков их меховые шинели, обезьяньи, говорят». Кожаный сидел и вроде бы грустил. «Черт усатый, — думал Петр. — Ишь, очки надел, сверкает ими, змей, погубитель наших мест». И Петру, отроду не дравшемуся, никогда плохого слова не сказавшему человеку, вдруг стало муторно, что живет вот этот, всем мешающий. Убить гниду. Петр поднял старую, отлично им починенную бердану. Он прицелился, зная, что никакая трехлинейная винтовка не может равняться на бердану по убойности. Пусть она бьет газом из затвора в правую щеку, зато у нее тяжелая пуля. Патрон в ружье был самодельный и пуля тоже самодельная. Но вешал он порох на весах, купил их у фельдшера и научился снаряжать патроны по-городскому. Пули, отлив, тоже проверял на вес и, опиливая их, потачивал. Било ружье точно и далеко…
Семен Герасимов, постаревший и поседевший, устал. Война исказила его черты, сделала седыми не только волосы, а даже чувства и мысли. Бабы уж не манили его. В первый раз он оторвался от ужаса и суеты боев и задумался мирной мыслью о том, что станет после войны.
— Страстная седмица, потом Пасха, — прошептал он, улыбаясь.
Он сидел, не думая, а мечтая. Многое ему напоминали эти места, очень многое. Он вспомнил отца, братанов, шумные деревенские ватаги, сивых стариков, в которых было все, кроме мудрости. «Какими медведями мы тогда жили…» Ему было хорошо мечтать о том, как заживут. Снесут леса, вырастят удивительные деревья, станут работать и думать вместе — рай!
Но в то же самое время какой-то уголочек мозга нашептывал Семену Герасимову, что выйди сюда мужик-охотник, он не промахнется. Что он, Семен, командир отряда, рабочий, коммунист, большая хорошая мишень, ляжет тут навсегда. «Уйди, уйди», — жужжало опасение, но все Герасимовы были упрямы.
— Ан не уйду, стану сидеть, — сказал лесу командир.
Петр Герасимов в конце концов выстрелил.
И Семен Герасимов, подброшенный предсмертной судорогой, сделал в воздухе коленце и лег.
Но отряды красных не ушли отсюда. Наоборот, даже остервенели, перестали брать пленных. И Петру один был выход: уходить в город, под защиту к старшему братану. Ох, не дай Бог, красный фельдшер вскроет кожаного и вынет из груди пульку, личную, потому что в пулелейке был особенный знак Петра, который показывал, что на охоте зверя (сохатого, медведя, забредшего сюда косматого оленя) убил именно он.
И вот теперь меченая пулька могла обернуться против него. И убить.
Уходить, уходить… Петр взял бердану в руку и рванул на юг.
5
Весна была свирепая. После ростепели снова холода и опять снег и даже метели.
Обмерзший, обтрепанный, страшный, он в пургу подходил к городу в середине мая. Оставалось последних верст двадцать, самых тяжелых, когда попался мужичок, чудо-чудное, наехал на легких розвальнях. Везла его бодрая маленькая лошадка, поседелая от инея.
Он спросил:
— Куда бредешь, человече?
Петр обернулся к нему, заросший, весьма страховидный. Но мужичок его не испугался.
— Замерзаю, — сказал Петр. — Подвези до города.
— Там красные.
— Все одно, подвези.
— Много вас здесь бродит, — сказал холодно ездок. — А что дашь мне?
— Нечего мне давать, — сказал Петр. — Спаси мою христианскую душу.
А сам подумал: «Брошусь на него — не справлюсь, ослаб. Жаль, что все пульки по дороге израсходовал».
— Ты, паря, на меня зверем не гляди, — сказал мужичок. — Мы тут ученые, у меня, вишь, топор. Вот он. А ежели отдашь мне бердану — все одно, я вижу, зарядов у тебя нету — тогда подвезу.
— А кто в городе? — спросил Петр, вдруг заинтересовавшись этим, так как забрезжило спасение.
— Тебе не все одно, коли не дойдешь, а сдохнешь?
— У меня больше ружей нет.
— А на хрен тебе в городе бердана? — возразил сердито мужик. — Кого там стрелять будешь? Ворон? А я бердану люблю за тяжелую пулю, ею медведей валить хорошо. Давай, садись, попонкой я тебя прикрою, хлебца дам. С головой укрою, чтобы не вязались.
И не обманул, доставил, а сам увез в деревню отличное ружье.
Петр вылез на окраине и спрятался в сарай, где нашел сено. Он зарылся в него и так ждал ночь. А в темноте, по рассказам младшего, «двухголового», он таки пришел к дому брата. Постучал и ввалился, страшный, обмороженный. Он перепугал вдову. Но мать тотчас узнала его. Он спросил о Семене, и женщины залились в три ручья. К удивлению Петра, «двухголовый» тоже был в городе. И теперь он сидел и очень умно посматривал. Даже предлагал помощь. Оказалось, что он продал кузню и все хозяйство, но не за деньги, взял мясом, салом, медом. Этим и жили. И выходило, что жена старшого овдовела, что у нее девочка, Маша, что им нужно помогать. Так что мужик в доме, то есть Петр, очень даже кстати.
Петр долго болел и встал месяца через два, слабым. Потому и занялся вначале легкой работой, по жести, починял ведра, чайники и прочее. Потом ушел работать в железнодорожные мастерские. Но был он молчаливым. У него оставалось только желание выжить самому, да еще помочь вдове и матери, брату. Но главное — себе. Раньше в Петре такого не было, но после похода налегке по тайге в холодную снежную весну он себя жалел.
Вскоре Петр научился делать зажигалки из ружейных патронов, делал и кастрюли, громыхая в своей мастерской — дощатом сарайчике. О том, что произошло в тайге, Петр не любил вспоминать. Конечно, ежели б он узнал, что стал убийцей своего брата, это сожгло бы его. Спасительно незнание! Он перестроил дом братана, прирубил еще сруб. И так, почти незаметно для себя, года через два сошелся с вдовой брата Натальей. Дело житейское, их никто не осудил. У них родились дочь и сын, давшие начало второй ветви Герасимовых (насмерть перессорившейся с первой).
В революцию, при НЭПе, в чертоломе житейских отношений, им пригодилась голова младшего брата. Петр работал зажигалки — тот выгодно сбывал их. Или затевал какие-то аферы. Подрастая и матерея, «двухголовый» девушками не интересовался, а все деньгами. Петр недоумевал, а мать твердила, что понятно, время тяжелое, оно воспитало. Был объявлен НЭП, и «двухголовый» стал купцом, завел торговлю «Бакалея». Тут НЭП кончился, и «двухголовый» ускользнул в Америку. По слухам, он стал миллионером. Но за брата-революционера их не тревожили, жене Петра даже помогали.
Тут подросла дочка брата (Петр уважительно звал ее Марь Семенна), девица остроглазая, умная, резкая. В школе она училась блистательно, особенно по математике, соображая быстро, ясно, характер вот только тяжелый. Она пошла на рабфак, чтобы стать инженером. Но тут начал строиться завод.
И что же! Марья Семеновна ушла на стройку. Там, возясь сначала в котловане, потом в цехах, училась вечерами и стала инженером, кончила институт, а в тридцать пять лет стала директором завода! Во! Она достраивала завод, она выписывала машины и говорила, что хватит семье Герасимовых работать простую железную работу, теперь рабочий человек — все, и Герасимовы должны идти шире.
И в самом деле, когда сын Петра, сводный брат Марьи Семеновны, проявил способности к рисованию, а желал идти работать слесарем (и отец хотел того же), Марья Семеновна шумела и требовала, она настояла на художественном техникуме, давала сводному брату деньги. Он и стал художником, работящим, хорошим, и это не принесло добра.
Еще были одни Герасимовы: сестра Семена вышла замуж за шалопута, таежного бродягу Шагина, который, как и полагалось, погиб в тайге. Но пока был жив, вечно были какие-то дела с золотом (сдавал его в Торгсин, дарил Марье Семеновне камушки. Спичечной коробки этих камушков могло хватить на год скромной жизни). Опасные дела для того, кто ищет их и сдает в скупку, вот и Шагин где-то попался. Приехал, по вызову Марьи Семеновны, его сын, угрюмый мальчишка. Марья Семеновна старалась, чтобы он тоже не стал рабочим, хотя его и тянуло к железу, как магнитом. Он стал топографом. Марья Семеновна на этом стояла мертво, твердо. Такую она вела линию. Чтобы семья разошлась шире, поднялась высоко.
И вроде бы получалось. Сама директор, брат — художник весьма на слуху, старший сын пошел в науку — по металлу. Только вот Семен был дурак дураком, вкалывал на заводе, где она была директором. Ее подводил. Семья Герасимовых постепенно разрослась — работой — в стороны, разошлась, и казалось, все дальше будет расходиться и расходиться. Во всяком случае, Марья Семеновна надеялась на это. И частенько шумела, что вот, гнали всех Герасимовых к железу, а они и другое могут делать, все на свете, вот так. Но погиб брат, а если бы не был художник, то уцелел бы.
Началась вторая мировая война… Взяли Ивана и как-то сразу убили его. Погиб и отчим, а там и сама Марья Семеновна пошла воевать. Бросила директорство на опытного человека и ушла в командиры дивизиона тяжелых орудий. Чем не удивила никого. Она и пистолет носила с собой и однажды двух грабителей пришибла из него. Впрочем, это другое время было, еще довоенное. «Сильная баба», — говорили все.
Петр тоже попал на войну. Его, как и положено бывшему таежному охотнику, определили снайпером, т. е. дали винтовку с оптикой. Он и подкарауливал фашистов и стукал — одного за другим, одного за другим. Убив или ранив, кто там разберет, делал зарубочку на прикладе. Но его работу заметили немцы. Тогда, в 43 году, случилось временное затишье, и работали в основном снайпера. И Линке Рудольф, путешественник и охотник за крупным зверьем, предпринял охоту за Петром Герасимовым. Так получилось, что когда Линке выследил его через цейссовский бинокль, Петр как раз присматривался в прицел к тому месту, где звучали выстрелы Линке. И вдруг, заметив взблеск стекол прицелов друг друга, они выстрелили и оба были ранены. Линке повезло, выкрутился, а Петр умер.
Но смерть пришла к Герасимовым раньше, т. е. насильственная. Еще с Семеном. А потом надолго затихла. Но в 38 году сводный брат директорши погиб, выполняя художнический заказ на заводе. Из-за этого-то Марья Семеновна и рассорилась с сестрой. Он выполнял крупный заказ — серию исторических, о заводе и революции, картин. Они были заказаны дирекцией с одобрения обкома, выполнены на совесть и с тех пор пылились в заводском музее, ожидая времени, когда до них дойдут руки, и музей расширят и откроют для всех. Семен, Петр, Иван…Вечная им слава и память рода Герасимовых.
Вернулась с фронта Марья Семеновна раненая и предельно усталая. И тотчас же включилась в работу, снова стала директором завода, поднимала производство, выбивала машины, расширяла завод.
Это было нужно и стране, и ей самой. Она уже не могла жить без завода, любила металл, любовную идиллию смесей, когда варили какой-нибудь сплав.
Она руководила заводом и, старея, успела стать ученым-металлургом. Защитив диссертацию, получила кандидатскую степень, есть жаропрочный сплав с ее именем. Ей показалось мало этого, защитила еще и докторскую — как руководитель-экономист. Но стала дряхлеть, а тут у Семена родился мальчик, у сына, младшего. А жизнь его не удалась, и жена вдруг сбежала от него. И старуха, впервые в жизни ощутив пронзительность зова материнства, взяла на себя заботы о внуке (раньше, со своими детьми, ей было недосуг, препоручала нянькам). Стала сама заботиться о внуке и таила мечту о династии, ее продолжении и выходе в грядущее тысячелетие. «Тысячелетие…» — Марья Семеновна тяжело задумалась, вспоминая.
Недрогнувшей рукой ее отец писал: «Встретил стерву — плюй в глаз». Попробуй, плюнь!.. «Увидел царя, царька, цариху — бей их. Ибо каждый царь — враг рабочих». Сколько их, разных и под разным соусом!.. «На спине рабочего держится земля». И верно!.. Что раньше вызывало ее улыбку, теперь получало смысл.
А все время… Семен (чем прежде возмущалась старуха) ушел работать на завод и так остался — просто хорошим рабочим в литейном цехе. Он даже не стремился стать бригадиром. Раньше Марью Семеновну эта рыхлость выводила из себя — теперь нравилась. Она даже грызла себя за директорство, она боялась, что с развитием автоматики династия их окажется под угрозой. Что станут трудиться роботы (и уже работают, членистые и неутомимые), а рабочие, но уже инженеры, поплевывая, станут обдумывать новую программу. Оно, конечно, работа, да не та. Нет, не та… Невозможно такое. Тогда и династия Герасимовых, мастеров по металлу, кончится, не добрав прямых тысячу лет? А заводы? Они исчезнут? И сейчас старухе стало жалко их: чумазые, грохочущие, несовершенные. Они ей стали казаться живыми, добрыми скотами, ревущими по утрам, призывая своих хозяев. В конце концов, именно эти заводы позволили человеку так жить, как он живет сейчас. Ведь завод… Он походит на ручного громадного зверя и на муравейник сразу.
Словом, гибрид, железная биология. А расплавленный металл — это его кровь. Завод… Она не смогла бы жить без него. Династия… Завод… Что придумать?… И снова в семье была потеря: умерла мать, истекла кровью — у нее оказалась фиброма. Она шутила: смотри, я беременна. «Семен, дурак, рохля, не родил второго сына, а тут с Виктором, единственным внуком, такое. Нет наследников — Герасимовых. Не будет династии Что же делать?…»
Безумные мысли косяком проносились в ее упрямой голове. Купить младенца? Она вспоминала женские разговоры, слышала, что русских младенцев в Узбекистане покупают за две-три тысячи: модно иметь в узбекской семье беловолосого ребенка. «Взять младенца? Зачем он мне, если не Герасимов! Ага, найти других Герасимовых. Да там чудак-художник, уверена, у него в жизни не ладится, он холост до сих пор, будут сыновья или нет — неизвестно. Женить дурака? Хоть бы Семен… Да куда ему, стар и дрябл. И надо разобраться, что случилось, надо допечь виноватых». Семену она задала, но другие…
— Фу, — сказала она, чтобы на время сдуть с себя эту сумятицу мыслей. — Фу-фу-фу. Пусть мне будет легче.
Но ей не делалось легче. Тогда она стала звонить в больницу.
6
Стрелки индикаторов метались: сердце у парня работало, кардиомин и лабаррин, стекая с физиологическим раствором, вливался в жилы парня. Но проникающая травма… Врач задумался. Бог его знает, как он выдержал этот удар и еще жив. Как ненадежно все.
Сестра сказала глуховато:
— И все же я не понимаю его бабку, страшную старуху. Шевелить парня, делать операцию? Риск так громаден, а она звонила, требует перевезти его в больницу, все берет на себя.
— Арнольд Петрович тоже решил переводить.
— Но зачем брать на себя?
— Следите-ка лучше за приборами, главный заглянет с минуты на минуту.
И врач тоже взял себя в руки, словно ящик задвинул. Он прочитал запись коллеги, смотрел на приборы. «А все же мозг чрезвычайно вынослив, — думал он. — Вот энцефалограмма: мозг не умер, хотя сильно разрушен. Сердце бьется… вот, огонек вычерчивает линию на бумаге. Значит, мозг действует, хотя (он снял марлю и заглянул в глаза парня) взгляд уже и не живой».
Врач переставил треногу с физраствором, посмотрел, хорошо ли прилипли к коже датчики приборов. Да, Сонечка права. Как его везти? Но везти придется. Судя по телефонному звонку, старуха неукротима. Такой бы водить в атаку армии. Но и оставить парня здесь — тоже верная смерть. Гм, дилемма.
— Сонечка, — помолчав, сказал он, — кофейку.
Взял бумагу и стал прикидывать: «Что если бы парню вживить в мозг стимулятор, а батарею наружу? Чепуха, не мое дело».
Он сидел, следил за приборами и соображал, удастся ли сделать это. Вводить пучок электродов, скажем, 20–30. «И это не мое дело». Затем проверить их… «А ритмика дыхания? Наверняка все это безнадежно!» И сейчас, в преддверии смерти этого очень красивого парня, врачу хотелось любви. «Ведь и я умру когда-нибудь… А вдруг сегодня или завтра? И тогда все, что я мог испытать, уйдет от меня… Вдруг я налечу в своем «жигуленке» на грузовик. Или порежу палец грязным ланцетом… Единственное спасение — это спешить, спешить, спешить жить. Но любовь не все в моей жизни, в ней есть работа, значит, надо спешить, спешить, спешить работать. Во-первых, надо… Долой, долой это!»
— А знаете, Соня, — сказал он, беря кофе и ложечкой размешивая в нем сахар, — что в мозгу этого мужчины, на тело которого вы смотрите не без удовольствия, содержалось 85 процентов воды. И в этом очень большой смысл: если принять идею, что химические вещества переносят знания в мозг, то вода-то нужна, и мозг должен быть полужидкой консистенции.
— У него, — сказала Соня, — Арнольд Петрович говорил, уже водянка мозга.
— И это опасно.
— Я не понимаю старуху.
— Она ловит последний шанс. К тому же, в той больнице прекрасный персонал.
— Сделать операцию, — говорила Сонечка. — Ужасная старуха, по-моему. Я ее боюсь, вспомню ее палку, так и вздрогну. А все же она сомлела, увидев внука.
— Я тоже, — сознался врач.
— Вы-то почему?
— Понял, что жизнь коротка.
— Помогите, мне нужно протереть его спиртом.
— Это я сам сделаю, — сказал он, ощутив в себе странный холодок. — Не хочу, чтобы такая красивая девушка смотрела на голого красивого мужчину.
— Глупости, Дмитрий Петрович. Да и голос у вас переменился. Думаю, говорите из вежливости. Не спрашиваете, когда мы еще встретимся.
— Когда мы еще встретимся?
— Теперь я не знаю. Может быть, через год.
— Пусть будет через год.
— Ты злишься.
— Ни капельки, я на работе… А все же его пульс, — говорил врач, разглядывая ленту самописца, — редковат, по-моему. Как ни вертите, Сонечка, а сейчас весна, и пульс у каждого должен быть слегка учащен.
Соня, взяв щипцы, сменила тампон, закрывающий голову парня, прикрыла ее марлей. Врач смотрел на ее руки.
«Пять миллиардов нейронов, содержащихся в мозгу, — думал он. — И один миллиард из них погиб. После операции потеряем еще один-два. Что же парню останется? Голова его маленькая. Странно, отчего у нас, современных и громадного роста мужчин, головы меньше, чем у прежних, малорослых? А?»
Соня кончила перевязку и обтерла парня спиртом. Затем она сложила грязные тампоны в банку, бросила туда щипцы и унесла все это.
Дмитрий Петрович догнал и в дверях обнял. Руки ее были заняты, она отодвигала лицо — он поцеловал ее в шею. Ушла. «И слава Богу», — решил он…
Такая глубокая чернота… Как ночь без света, без звезд. Мотоцикл несется, но куда? Ага, в ней, бесконечной, что-то появилось, разбежалось красными искрами по черному! Эти искры затем выстроились в длинную красную нить. Он правит машиной вдоль нее, вдоль. Только на время — искры снова разбегались, опять строились. Было важно, чтоб красная нить восстановилась… восстановилась… восстановилась. Чтобы нестись — с грохотом, лететь вперед. Красные точки растягивались, они были круглые, а теперь овальные, продолговатые… Вот растянулись в ниточки. И снуют, снуют… А где-то идут часы, стучит их маятник. Он качается туда-сюда, туда-сюда. Бом, бом, бом, бом, бом…
И снова они — нить теперь длинная, почти бесконечная. Машина летит над нею. Нить протянулась куда-то вдаль, а он рулит и цепко держится за нее, за эту ниточку, повиснув, и если нить оборвется, рассыплется в красные точки, произойдет ужасное: он упадет куда-то в черноту. Надо держаться… держаться… держаться…
А потом чернота стала рассеиваться, и ходили тени, страшные призраки. Глаза парня были открыты, но видел он нечетко: одни призраки неподвижно поблескивали, другие бродили вокруг, трогали его. Парень лежал без сознания, но какой-то кусочек мозга бодрствовал, и его глаза — остекленевшие линзы — пропускали изображение того, что он видел. Вот призраки наклонились, что-то делают с ним. Исчезли!.. И снова машина, красная нить и чернота, и снова призраки. Звуки: шипенье, бульканье, крики. Он услышал: «Закройте глаза» — и в черноте всплыло жесткое лицо старухи… Бабка… милая… бабуленька…
И снова чернота, кто-то наигрывает на гармошке: «турды-турды».