1
Осмотры шли за осмотрами. Наконец пригласили ведущего невропатолога области профессора Курыма. Белесый и толстенький, он был очень похож на клецку в курином бульоне.
Профессор, осмотрев парня, мыл руки и диктовал впечатление. Ассистент записывал его слова. Во-первых, участить обработку раны. Во-вторых, снова применить ударную дозу сульфамидов и антибиотиков.
— А не слишком ли? — спросил ассистент.
— Нистатин, конечно, не забывайте. Теперь витамины… Эпителии не восстанавливаются, надо витамина «А», вводите его, — профессор отпустил педаль рукомойника, и струйки воды перестали биться в ладонях. Он с силой вытер руки полотенцем и почувствовал, как они горят. — И переливание крови, больше мы ничего не можем сделать.
Дежурный врач вышел проводить профессора. Они вышли в коридор, и профессор взял его под руку, говоря:
— Мы присутствуем при гибели мозга. Если смотреть на это с точки зрения миллиардов людей, то не бог весть что, но с точки зрения семьи это крушение вселенной. Да, да, вселенная в нашем разуме. Я материалист, но для меня вселенная существует в этой вот (он постучал себя по лбу) костяной коробке, в жидковатой ее массе.
— Значит, вы считаете, он умрет.
— Нет, этого я пока не считаю.
— Я был уверен…
— Мой дорогой, это не слово врача. Я полагаю, что в данном случае мозг все же уцелеет. Но парень наверняка станет идиотом, и светит ему лишь растительная жизнь… Тревожит меня и то, что разрушен центр дыхания. Что делать? Ожидать момента, когда другие клетки мозга возьмут на себя функцию? А ежели они не возьмут? Стимулировать их еще не научились. И потом, мне кажется, что ритм принудительного дыхания подобран недостаточно личностно. С этим и возитесь.
Профессор прижал ладонь к уху.
— Прислушайтесь-ка… Не улавливаете? Нет? А мне вот, когда я слушаю, тяжело дышится самому. Понимаете, механическая жесткость прибора, еще немного, я сам начну задыхаться. Каково молодому человеку?… Этому вам и следует учиться: наблюдению и сообщению с больным. Повозитесь, подберите ему индивидуальный ритм. И, ей-богу, пора требовать, чтобы на каждого человека, скажем, в юности, была составлена карточка индивидуальных ритмов — пока он еще здоров. Всего, коллега! А что касается той столичной знаменитости, что приезжает, то (и профессор дал волю своей обиде) родственники вольны не доверять нам. Но даже и йоги не вдохнут в него жизнь. И разум не вернут. Конечно, москвич этот замечательный врач, я наслышан, но посмотрим, что он может сделать? Ничего.
И вдруг он снова рассердился:
— Зачем он нам? Будет только мешать.
— Бабка требует, — пояснил дежурный врач.
Он старался не видеть злости шефа, не глядел и даже покраснел за него.
— Это поразительно активная дама, — говорил он, то застегивая, то расстегивая пуговицы халата. — И не просто требовательная, но и могучая. Бывший депутат, в обкоме со всеми на «ты», как я слышал.
— Да ладно, — сказал профессор, — раз он едет. Даже полезно, отснимем операцию, фильм станем показывать студентам.
И ушел по коридору слегка подпрыгивающей походкой, напоминая рассерженную белую грузную птицу, куда-то бредущую пешком.
А дежурный врач вернулся в палату. Он прослушал сердце Виктора, затем долго отслеживал работу механизма… Раз-два… раз-два… Вот сейчас кислород втискивается в легкие, грудь приподнимается, но включается отсос, и ребра опадают — выдох. И снова напор.
Нет, нет, профессор ошибается, ритм подобран правильно, и кислорода парень получает достаточно. Раз-два… Раз-два… Хрипящие страшные звуки. Раз-два!.. Можно идти. Он поднялся и звонком вызвал дежурную сестру. Она вкатилась, улыбчивая, вся круглая — лицо, плечи, бедра, руки.
— Вылечим красавчика? — спросила она.
Врач подмигнул ей. Он, как все в больнице, знал ее коротенькие невинные романы с больными.
— Потерпи, кудрявчик, — ворковала сестра, оправляя простынь. — Мы тебя вытянем, мы тебя и женим.
2
Парень был неподвижен. Не слышал голосов, несся вдаль и видел тянущуюся нить, бесконечную, и подминал ее под колесо. А худой старичок Дмитрий Сергеевич Кестнер, белый, но с густыми черными бровями, полулежал в самолетном кресле, откинувшись в полудреме. Смотреть-то в иллюминатор не на что — одни облака, виденные сотни раз. Лучше уж подремать.
А у Петра Ивановича исчезла его улыбка: подходило время встречи, а не все, по его линии, было готово. Например, нет цветов, а поди, добудь их здесь. Но старик «сделал усилие», как сказала бы Марья Семеновна, и таки раздобыл цветы. Его была инициатива, его же хлопоты. Петр Иванович проявил энергию и расчет, в чем старуха и ему, и всем прочим мужчинам начисто отказывала, деловую хватку, в которую та не верила, забывая, что как-никак он был армейский полевой командир и в войну стал полковником.
Деньги на цветы старуха ему не дала, только на такси, пришлось искать трехпроцентные облигации, зарытые в белье. Нашел их, побежал в сберкассу и продал.
— Ты возьми ему что-нибудь теплое, он франт.
Старик прихватил и теплое. Имея на руках сорок рублей, он на такси просвистел к ботаническому саду. Но не пошел к директору, а, побродив около, увидел дворника и по глазам и носу понял, что дворник не только потребляет, а жаждет опохмелиться тотчас, немедленно. Тот, работая, шваркал метлой по дорожке и на Петра Ивановича и топнул, и прикрикнул. Но тот обезоружил его улыбкой и сообщил суть дела. Сердитый дворник послал его не то чтобы к директору, а много дальше. Петр Иванович стоял и, улыбаясь, ждал.
И вот дворник прохрипел:
— Сколько дашь?
— Пять рублей за штуку, если гвоздики.
— А деньги-то у тебя есть? — спросил дворник.
Старик показал ему четвертную и сунул обратно в карман.
— Ты мне их щас дай, — сказал сторож.
— Ну, милый, как я буду давать тебе деньги, когда ничего от тебя не имею?
— Не веришь?
— Я верю, мы же бывалые солдаты и должны доверять друг другу.
— Вот то-то, — сказал дворник. — Какой фронт?
— Под Москвой и далее на запад.
— Я на Украинском…
— Ага. А розы есть? И вдруг тебя не пустят?
— Меня-то! — закричал мужик и бросил метлу. — Да я тяну на себе все хозяйство, от меня зависит проветрить оранжереи. Мальчишки швыряют камни в стекла. Кто гоняет их? Значит, имею право на несколько штук роз.
— Чайные хоть розы? — спросил Петр Иванович.
— Там есть даже желтая.
— Ладно, — сказал старичок. — Тогда держи.
Он отдал деньги, и дворник не обманул его.
И Петр Иванович уехал в аэропорт с тремя розами, завернутыми в несколько газет, и свертком, в котором были теплые вещи. Он положил туда шапку, свитер и шерстяные рукавицы, потому что в Москве была теплая погода, а знаменитости не обращают внимания на температурные мелочи.
Самолет не опоздал, прибыл точно и подрулил к аэровокзалу. Петр Иванович увидел знаменитость — сухонького и сердитого старичка с портфелем. Одет тот был чрезвычайно легко.
Петр Иванович подошел, объяснился и протянул розы.
— Что я вам, девушка, что ли? — закричал старик.
— Может быть, вы оденетесь теплее? — пролепетал перепуганный Петр Иванович.
— Простуда? И это говорит сибиряк! Вы мне очки не втирайте. Мне что плюс тридцать, что минус тридцать — хожу так, как видите.
И, распахнув плащ, он показал модный свитер с повышенной вентиляцией, в дырочках, а под ним рубашку. Затем, не смущаясь, задрал свитер вверх и обнажил голый живот в белой шерстке.
— Щупайте, — говорил он. — Рубашка, а под ней легкое белье. Щупайте!
Пришлось щупать. На ногах гостя были штиблеты и носки, тоже одни. Когда же тот нагнулся за своим поставленным портфелем, то штанины его брюк приподнялись, и оказалось, кальсон московский пижон не носил. Тут муж Марьи Семеновны затих. Он шел следом за старичком, который резко спрашивал, потряхивая головой:
— Где они? Разве в провинции нет такси? Куда вы их прячете от приезжих. Господи, стоянка отнесена на двести метров.
— Вот очередь.
— Ах, очередь. Понимаю: раз провинция, то должна быть и очередь. Закон природы.
Ожидая, он расспрашивал о Марье Семеновне, как она себя чувствует, что делает. Спросил, где можно остановиться. Узнав, что забронирован номер в гостинице, загородной, отличной, гость стал фыркать и притоптывать. Сказал, что в гостиницах он принципиально не живет, что у него достаточно много и больных, поднятых на ноги, и учеников, чтобы в любом городе Союза жить в доме, в семье. Так же и здесь найдутся.
— Мы рады… — начал было Петр Иванович.
— Согласен, я остановлюсь у вас.
Петр Иванович сказал:
— Я вас поселю к отцу пострадавшего, комната там освободилась.
— Отлично.
Проезжая городом на такси, гость дивился:
— Смотрите, в шубах! Все мерзляки.
Он вдруг захохотал, прочитав на здании название: «Универбыт».
— Что здесь смешного. Это где нас обслуживают, — объяснил Петр Иванович.
— Универбыт, это надо запомнить, — и, вынув записную книжку, старик сделал пометку.
А когда проезжали центром, он увидел громадную вывеску на маленьком особняке. Оранжевую, призывающую летать самолетом, экономя время.
— О-го-го, у вас оперетта? А есть серьезная музыка? Есть? Этому верю, сибиряки — народ серьезный. Гм, оперетта, а значит, и кордебалет… Господи, теперь все девушки долгоногие, — он толкнул локтем в бок Петра Ивановича и перешел на «ты». — Признайся, у тебя есть полевой бинокль, цейссовский? Признайся, смотришь кордебалет? Говори смело, я не скажу Марье. Ну, мы же оба мужчины.
Шофер посмеивался, а Петру Ивановичу ничего не оставалось, как «признаться», что да, рассматривает девиц, хотя на самом деле ничего такого не было.
3
Лифт поднял их на шестой этаж. Дверь распахнулась, и высунулась Марья Семеновна, причесанная и принарядившаяся. Москвич закричал каким-то резким петушиным голосом:
— Мария! Ты не следишь за своим мужем! Знаешь, он признался мне, что ходит смотреть кордебалет с биноклем. А бинокль у него цейссовский.
— Вот и хорошо, — сказала старуха. — Подарю ему ко дню рождения подзорную трубу, чтобы видел девчонок во всех подробностях.
— Ты молодец, старая! — воскликнул столичный гость. — Ну вот, я прилетел. Давай чайку и все, что полагается. И рассказывай.
— Но ты сыт?
— Конечно, я ел! Не понимаю этих стюардесс. Летим всего четыре часа, выстрелили нами из Москвы. Что с обедом делать? Разогреть и подать. И что ты думаешь? Они опоздали с разогреванием и подали нам еду при посадке! Ешь, а тебе все в уши. Конечно, можно было не есть, да деньги заплачены. Я съел. Пусть будет в ушах. Так вот, все в уши и ничего вовнутрь. Давай чаю!
Он поцеловал Марью Семеновну в щеку. Гость не давал пикнуть даже старухе, он умел говорить сразу обо всем.
— Марья, ну как ты? Как твоя нога? Я вижу, красивая палка. И должна была хромать. Правильно! Боже мой! Я еще, можно сказать, был сосунок, я учился оперировать на твоей ноге. Ты говори спасибо, что она у тебя есть. Господи боже! Меня же бить было нужно! Сколько я людей покалечил!
— И все-то врет, — сказала Марья Семеновна. — Оперировал он прекрасно, и тогда уже любил врать.
— Верно, — сказал старичок. — Люблю. Я вру на каждом шагу. А вот правда: мне, как девушке, подарили розы. Ладно, не гляди на своего мужика так свирепо. Нет, ты гляди, гляди! Уж раз мне розы преподносит, что дает девушкам? Полагаю, ваш кордебалет по уши засыпан бутылками коньяка. А-а, чай! Великолепно! А что-нибудь согревающее? Не мне конечно, Петру твоему, это не я, а вы, сибиряки, мерзнете. Коньячку (старуха налила), расширим-ка сосуды. У тебя селедка? Только иваси? Не понимаю, что случилось с ними? В детстве, насколько помню, иваси были чрезвычайно вкусными, а сейчас селедка намного вкуснее. Закусим конфеткой. Да, Марья, не помолодели мы с тобой. Ей-ей. Подойду нечаянно к зеркалу и вскрикну: откуда взялся этот хрыч? В моей квартире? Что здесь делает? Может, позвать милицию? А какие были! Боже мой, как я оперировал! Молниеносно! Обезболивающих не было, так мы спиртом обезболивали. Марья! Как ты ругалась на столе, меня костерила. Господи! Солдаты так не матерились. Да, вы имейте в виду: ваша жена умеет материться! А вы почему молчите? Где воевали?
Петр Иванович улыбался, хотя был потрясен тем выбросом энергии, что происходил на его глазах. Москвич говорил, задавал вопросы, прояснил между делом тьму обстоятельств. В считанные минуты он открыл, что они с Петром Ивановичем воевали в одном месте, то есть он в лазарете, а тот — в штабе дивизии. Не в штабе? Значит, там был однофамилец.
Когда москвич замолчал, Петр Иванович перевел дыхание. Ему хотелось сказать: «Ну и ну!»
Гость объявил, что жить он будет здесь, ему нравится. Спать может на полу, привычки у него прежние. Да, академик, генерал, но военные привычки сохранил. Что? В комнате парня есть лежанка? Превосходно!.. Теперь диета. Человек он сдержанный, ест мало. Но еда такая: тертые овощи, сырые, вареных овощей не признает. Грецкие орехи, двенадцать штук в день. Это оздоровляет. Очень.
— И вы, друзья мои, тоже ешьте грецкие орехи, ешьте всякие орехи — это полезно. И теперь кефир. Неужели покупаете? Кто теперь ест такой кефир? У меня с собой закваска. Марья, ты заквасишь молоко сегодня же. Закваску, уезжая, оставлю: корми мужичков моим кефиром! Лишние лет десять жизни! Теперь суп. От него тяжелеешь. Так что куриный бульон, одну чашечку. Или консоме по-виргински, но изредка. А без мяса не обойдешься. Марья! Я ем куриные котлетки. Делай мне три котлетки на белках. Как видишь, я выгодный старичок! Будешь разводиться, имей это в виду. Так. Решены бытовые вопросы. А теперь займемся больным.
— Я тебя отвезу, — сказала Марья Семеновна.
— Нет и нет! Женщин в свое дело я не пускаю. Ка-те-го-ри-чески! Я ретроград, беру твоего мужа.
И старики ушли. Петр Иванович прихватил с собой журналы, москвич — портфель. Загремел лифт, затем внизу просигналило такси, унеслось. Все!
Марья Семеновна присела на стул и тяжело задумалась. Гость ее не радовал. Что-то будет? Несерьезный какой-то стал, даже страшно. И где взять столько кур? Сейчас их не купишь: все берегут несушек к весне. Может, попросить у сестры?…
Старуха оделась и уехала к ней. Вернулась быстро и привезла заколотую курицу, из которой сделала котлетки на белках (сестра дала яиц), а из остова, пупка, сердца и мясных остатков сварила бульон для старичка. Да и мужики похлебают, в кои-то веки досталась курица. В духовке она подсушила ломтики хлеба. Села. И, что редко бывает, старуху вдруг охватила тоска. Не старости, а другая: впервые в жизни она не знала, что ей делать.
4
Пока она работала — в работе все забывалось. Но когда кончились хлопоты, ей стало худо. Она, человек действия, теперь не знала, что делать с внуком, что делать с собой. Все возможное как будто сделано, и все оставалось недоделанным. И пошла она к сестре не только за курицей: ей было невозможно оставаться одной. И сейчас куриную лапшу она сделала именно потому, что та требовала большой возни: месить тесто, раскатать его, резать, сушить… С сестрой они посидели и говорили недолго, в масштабах старухи. С курицей дело выгорело. Кур сестра держала, но стадо из пяти-шести птиц она практически ликвидировала зимой: курицы старились, и они с Павлом их съели. Оставалась единственная курица, не с птичьим, а отчего-то с собачьим характером. Старуха сама видела, что ходит-бродит сестра по дому, а курица идет за ней. Сестра, чистюля, не сердилась, что курица роняет помет в местах неподходящих, молча убирала его. И даже похвасталась привязанностью птицы. Марье Семеновне стыдно было, что она пришла за ней. Но от принятого решения она никогда не отступалась. Глупое ли оно, безжалостное ли — это другой вопрос. Раз решено сделать, то и надо делать. Хоть и самой тошно. Поэтому и разговор завела не сразу, а после того, как они обстоятельно поговорили о состоянии парня, о его отце, обо всем. Марья Семеновна рассказала сестре, что приехал по ее вызову знакомый нейрохирург, хочет помочь и сделать то, что можно. Авось починит парня, а дорогу она ему оплатит и знатный подарочек поднесет. Но врач этот хвор желудком, и ему нужны всякие редкие штуки, например, даже котлеты из курятины. А ее в городе не сыщешь: весна, берегут несушек. Искать в столовой? Звонила, но сказали, что кур в ближайшее время не предвидится. А не дай Бог, хирург заболеет, тогда и внук пропал. Здоровье-то, может, ему сохранят. А разум, как его спасешь? Если даже здоровым его сплошь и рядом не хватает?
Так, подходя с разных сторон и не оставляя темы, выдвигая аргументы, но не говоря прямо, она таки психологически одолела сестру, и та сама предложила курицу. Марья Семеновна приглушила вспыхнувшую в ней радость, и сестра ничего не увидела в ее плоском, бронзовом, сильном лице — ни радости, ни благодарности тоже. Пригласили соседа, поднесли рюмочку, и тот оттяпал голову курице.
Сестра, плача, ободрала с птицы перо, и старуха унесла ее домой. Тут голос приехавшего хирурга зазвучал в памяти, и она испытала страх перед этим крикливым старичком. И подумала, что и сама многого добивается тем, что шумит. Люди часто уступают ей, чтобы только установилась тишина, а она бы ушла, отвязалась от них. Скажем, муж, человек тихий…
Возясь в кухне, опаливая курицу на зажженных газетах, промалывая мякоть в мясорубке, старуха вспомнила слезы сестры и подумала, что нехорошо поступила.
— Дура такая, курицу жалеет, — пробормотала она.
И сидела в ней тоска, что она старая-престарая, а жива и бодра, а внук ее может умереть. Несправедливая какая-то чепуха.
Сделав котлеты, она сварила из остатков бульон. Отлила старику, а из остального сварила густую куриную лапшу. Затем вымыла овощи, терла редьку, настрогала моркови и смешала ее с тоже построганной свеклой. Все это, залив сметаной, поставила в холодильник.
И догадалась, что это не тоска, а просто ей себя деть некуда. Она оделась и пошла на завод. Туда она часто уходила в смутные свои часы. Но, идя, она так крепко задумалась о внуке, что очнулась уже в трамвае, летевшем площадью Круговой, около которой и был поставлен завод так давно, что площадь в народе называли Заводской. Это было привычно: трамвай, площадь. Но сегодня что-то произошло с ней. Эта тоска, несчастная курица, слезы сестры, ропот на случайности жизни. Словно новыми глазами она теперь присматривалась ко всему, впервые видела людей, которые жить будут, а ее Виктор умрет… Да и люди теперь совсем другие, и это она просмотрела. Мужчины толстые, с животиками, а женщины сыты и округлы, и все у них, как и положено. Одеты просто хорошо: сапожки, дохи искусственного меха, пальто с черно-бурыми лисьими воротниками. И старуха почувствовала себя чужой этим людям, а близкой тому вон бараку, старой заводской трубе и тем, кого раньше терпеть не могла, — двум усатым сплетничающим старухам.
Она сошла, подождала, пока мимо пронесется орава автомобилей (сколько их стало и все легковые). Перешла, свернула в проулочек и, присматриваясь, будто к чужому, увидела, что у завода стоят машины рабочих, «Москвичи» и «Жигули», и что все заборы обвешены отпечатанными в типографии заводскими объявлениями. Брали даже женщин в интересном положении, висели списки льгот, которыми завод их приманивал. Значит, брали женщин на сносях, могущих какое-то время работать через пень-колоду, как работает всякая кормящая мать. Вот это времена! И впервые она призналась себе, что тоскует по ушедшему голодному, гремящему и жестокому времени. Что ни говори, она — его дочь, его работник.
Марья Семеновна забыла пропуск. Порывшись в сумке, она не могла вспомнить: то ли забыла его у сына, то ли пропуск остался у нее в квартире, в той сумке, что в виде корзиночки. Но без пропуска хмурая толстая вахтерша не пустила ее. «Звоните, — сказала она, — в заводоуправление». Мария Семеновна прежде бы вспылила и накричала, сейчас же с малопонятным смирением стала звонить (и вахтерша была ей чужая). Заводоуправление распорядилось, вахтерша сказала: «Ходят тут всякие на трех ногах». Марья Семеновна с непривычным для нее смирением поблагодарила, да так вежливо, что вахтерша сказала: «Иди, жалуйся, куда хочешь».
Марья Семеновна оживилась: вид заводского двора взбодрил ее. Теперь она уже с усмешкой отметила свою тоску и отчужденность, даже смирение. Потому что тоска была ей малопривычна, отчуждения себя от жизни она не допускала и не верила в него. А вот смирение иногда проявлялось и раньше, собственно, им кончалась одна и начиналась другая волна энергической злобы, когда она бросалась в атаку на препятствие и одолевала его. «Марь Семенна добрая, кому-то кисло будет», — говаривали на заводе. Потому-то ее покладистость смутила вахтершу. А сейчас в душе ее закипало веселое, бодрое, сердитое. Она злилась на московского старичка с его котлетами и болтовней, на вахтершу («еще пожалеет»). Сердито оглядела она и бесконечные таблицы с перечислением льгот, хотя видела их и раньше, с неодобрением проводила глазами пробегавших длинноволосых парней в комбинезонах. А те, которые одеты по-городскому — с иголочки. Не рабочие, франты! Физиономии их самодовольны, будто они все тут делали. По обыкновению, она начинала обход с цехов, оставляя заводоуправление особо, «на закуску». Сейчас же пришла, когда на заводе был перерыв. Цеха все практически пустые, лишь кое-где копошился народ. Поэтому был не грохот, а так, легкие стуки. Завис посередине портальный кран, в кабине виделось молодое жующее лицо. В литейном что-то делали. Старуху окликнули и сказали, что ее сын в токарном цехе, что там «представление».
И точно, в углу, у станков, собралась толпа людей. Она увидела сына, с его покатыми плечами. Приметила его вязаную шапочку — красную, с расчетом, чтобы было видно голову, если в цехе что-то движется. Там, в толпе, вспыхивало. Что зажигали собравшиеся чудаки? Спросила. Оказалось, фотографировали токаря «Семьсот процентов». Она знала этого удивительного человека, могущего выточить на станке все на свете, работая с колоссальнейшей скоростью. Сейчас этот обычно молчаливый мужчина был увешан лампочками, как елка на новый год, с той только разницей, что лампочки были обычного цвета. Он был не смущен, а скорее самодоволен.
Старуха спросила его, обращаясь на «ты», как она обращалась ко всем на заводе:
— Слушай, — сказала она. — Ты что иллюминацию развел? — она обернулась к людям: — А вы что тут делаете?
— Разбираются в моей выработке, — отозвался «Семьсот процентов». — Не верят мне, Марь Семенна, ловят. Но я хитрый.
— Ну и как?
— Думаю, не поймают.
Ловят! Марья Семеновна со злобой глядела на толпу маловеров, окруживших этого превосходного работника. Собрались там нормировщики. Пользуясь тем, что станочники обедают, они поставили даже не одну, а три камеры — одну на уровне пола, другую на высоте нормального человеческого роста, третью вздыбили на громаднейший штатив, она глядела на «Семьсот процентов» сверху. Несколько человек стояли с фотоаппаратами: у двоих были обычные «ФЭДики», маленькие и удобные, а третий установил громоздкую деревянную камеру на громоздком штативе.
— Готово? — спросил седой мужик, который, знала Марья Семеновна, ведал нормами выработки, съел на них все свои зубы.
И, путаясь в протянутых кабелях, что-то такое нажали. «Семьсот процентов» осветился, как елочный дед Мороз. Он включил станок и стал вытачивать деталь из бронзы; какую — старуха разобраться не могла из-за спин других людей. Послушав легкий стрекот камер, увидела, что человек около деревянного аппарата снял с объектива колпачок и стоял, давая длиннющую экспозицию. Двое щелкали затворами «ФЭДов».
И Марья Семеновна поняла, что снимают движения рабочего. Для этого к каждой его руке прикреплены лампочки — к локтю, к плечам, к голове, к пояснице. Делается съемка его движений. Ясно: хотят выяснить, какие лишние движения делают те, что не могли выработать не только семьсот процентов, но и сто двадцать вытягивают с немалым трудом. Но зачем все эти сложности?
Когда-то и она, и рабочие просто работали во все лопатки и много чего наработали, многое сделали. «Кровь из носу!» — этот простейший метод позволил быстро поставить завод, давать хорошую выработку без камер, без лампочек. «Дураки! Уж и всыплю я Нифонту! — решила старуха. — Работать во все лопатки… Гм, это уже не современно. А что современно?»
Но с директором ругаться расхотелось. Во-первых, директорская дверь была так похожа на дверцы шкафов, что Марья Семеновна ошиблась и вошла в шкаф. Выругалась, захлопнула его. Стукнула палкой об пол, заметив, что секретарша улыбается. Отыскала дверь и вошла.
Директора она застала в самом веселом расположении духа. Сидя за столом, он рассматривал мотки черных негативов, на которых змеились белые линии. Одни клубились, другие были растянуты. На одних снимках клубок был чрезвычайно запутан, а на других от этого клубка как бы оставалось всего несколько ниточек — туда-сюда, вверх-вниз, и кончено.
Увидев Марью Семеновну, директор вскочил из-за стола и даже руку ей поцеловал. «Лохматый образовался, — сердито подумала старуха. — А все равно ты деревенский».
Директор сделал печальную мину, спросил:
— Как там?
— Неясно.
— Ага, — сказал он и предложил чаю.
— Не откажусь.
Он нажал кнопку три раза и еще один, и через десять минут секретарь внесла чайник, два стакана и горку сухарей. Ржаных, присыпанных солью. Нифонт налил стакан Марье Семеновне, придвинул тарелку с сухарями. Потер руки и сказал:
— Поздравьте, я его раскусил.
— Кого?
— «Семьсот процентов»! Наконец-то я с этим разделаюсь. Вот снимки.
— И сейчас его снимают.
— И те мне пригодятся.
Снимков на самом деле было много, целая гора.
— Так вот почему ты на него навесил лампочки, — сказала Марья Семеновна. — Поняла: его движения контролируешь.
— Именно! Это мне все и открыло, еще кое-что. И вообще я его раскусил и понимаю, почему он дает полторы тысячи процентов. И другое ясно. Можете представить, реакция у него! Проверял сам. Загадывали ему цифры, подкидывали монетки. Так вот, реакция у него быстрей, чем у меня, раз в пять. Ей-богу. Смотрите, — он сгреб и поднял снимки. — Вот это запись движений Максимова, Петрова, а вот — «Семьсот процентов». Любуйтесь! — он высыпал снимки на стол. — У тех каша, они, работая, дергают руками, ногами, плечами, головой. Ишь, какие они мне клубки накрутили. Суетятся! А он? Раз, два, три — и готово. Ни одного движения впустую! Ладно, будем считать, что он делает только в два раза меньше движений при обработке той же детали, а не в четыре. Я щедр… Беру следующее: его приспособления, надо сказать, довольно простые. Еще резцы затачивает по-своему, приходит раньше и точит, но это применяют и другие. Но у него особая точка! Еще замер на ходу, он подсвечивает лампочкой на экран, и готово. Короче, приспособления, взятые вместе, тоже удваивают производительность, то есть уже учетверяют. Да еще быстрота реакции. Помножьте-ка на пять! А? Как вы подсчитаете его производительность, Марь Семенна? Два плюс два плюс два-шесть норм? Да? Вот и я раньше так считал, в этом ошибка. Я его даже возненавидел, думаю, хитрит или издевается надо мной. Работяги, они все насмешники, я их знаю. Оказалось, моя ошибка, математическая. Нужно было не плюсовать цифры, а возводить в степень. Что ближе к истине, но не вся истина. Так вот, он не использует свои возможности. Такое открытие я сделал. И теперь думаю: черт с ним, пусть зарабатывает в два раза больше меня, не имея сотой доли моей ответственности. Согласен! А почему? Да он же не использует и половины своих возможностей. Так что, Марь Семенна, мы с ним помирились. Я озабочен другими. Вот, меня пилили, на партсобраниях пробирали, что я де пересолил, его увольнения потребовал. Согласен! И надо было говорить вам в обкоме: директор-зажимщик. Все же нехорошо это с вашей стороны, я же ваш выученик. У меня ваша хватка, перенял. Вспомните, как вы брались за все — железно! А человек пятнадцать норм дает, другой же, рядом, — полторы. У меня двухсот человек по основным профессиям не хватает! Думаю: ежели бы ты, паршивец, помог всем хотя бы удвоить производительность, у меня бы этот разрыв сократился частично. Мне что навязывали: де опасаюсь, что с этими двумястами процентами инфаркт наживу, от болезни спасаюсь. Неверно. Ненависть у меня к нему была идейная. Теперь мне плевать, что он зарабатывает, как академик, он мог бы зарабатывать как два академика, такие его возможности. Плевать, что работяги смеются надо мной. Зато эти снимочки я пущу в дело, курсы, курсы, повышение квалификации. Теперь я всех обследую, до единого! Теперь моя задача простая: натянуть у станочников двадцать рабочих мест. Если бы удалось! Ах! Господи, мы задымим из всех труб! Ой, простите, я все о своем, о внуке-то не расспросил. Как он? Вам надо помочь? Может, мне позвонить куда-нибудь, связаться с министром? Посодействовать, палату выбить?
— Врачи все сделали, спасибо.
— А что еще нужно?
— Кур мне нужно, — сказала Марья Семеновна.
— То есть как? — удивился директор, ожидавший иного. — Ах, да, диета. Ладно, куры будут. По курице в день у шефов совхозных изымать сможем. Это устраивает?… Вот и отлично. Я позвоню в сельсовет, и мой шофер станет возить этих кур. Вы только денег ему не давайте, он любитель. Особенно же, каналья, обожает югославский золотой вермут. Прошу: ни рубля ему, ни рюмки. А то он меня в конце концов гробанет, ха-ха-ха… А еще такая мечта, — говорил директор. — Производство-то у нас каверзное. Если бы гнали серию, было легче. А то единичные экземпляры. Литейные машины. Сколько их надо стране? Единицы. А если осмотреть путь, который мы прошли от изначальных образцов чешских машин прошлых годов до того, что сейчас делаем? Какой шажище! А с другой стороны, вопрос с двумястами рабочими. Что делать? Как людей добывать? Чем заманить? Думаем стадион для молодежи сгоношить, но горисполком выделяет совсем не то место, что просим. Опять накладка. А так — все заводы маются от нехватки рабочих рук, и наш — не последний. Я прикидывал, мелкая серия бьет. Ну, хорошо, на заводе мы делаем машины для литья из алюминия. А ежели формы делать из вольфрама, они пойдут и для точного литья из стали, что нам самим нужно. Сейчас у нас электроника, реле, черт, дьявол. Но — малая серия, единичное изделие. Так вот, мечтаю я о машине, которая бы, сунь ей задание, эту форму из чего-нибудь сыпучего силовыми линиями бы собрала. Можете представить: машина сама создает форму для литья! Ты заказал, она создала форму, отлила и сменила ее на другую, из того же сыпучего, а литье чтобы точное, стальное. Тогда бы мне этих двухсот рабочих не было нужно, тогда нехватки рабочих вообще бы не было. А? И в цеху благодать.
— Ты, Нифонт, мечтатель, — сказала Марья Семеновна.
— Вот, сейчас молодежь в литейный не заманишь. И правда, зайду, так самому страшно, словно после атомной бомбардировки. Прилипло ко мне это выражение: «атомная бомбардировка». Из обкома приедут — пилят, в райкоме снова строгают: почему не оборудуешь литейку как следует? А средства? Я им говорю, что металла нам нужно мало. Быть может, придумают металловоз и станут возить литье с комбината. Так, поди, дождись. Ах, Марь Семенна! Нашелся бы человек, который смог ее, такую машину, придумать. К ученым обращался — смеются. Эдисона мне нужно, русского Эдисона. Этот бы решил проблему. Ученые что, они находят факты, разрабатывают теорию. Но суметь факт запрячь, чтобы он повез… Ученые. Я и сам ученый, кандидат, экономист. А двухсот человек в цеху не хватает, их чем заменю? Изобретателя мне надо, гениального, Марь Семенна. Вы мечтали о таком заводе, который сейчас, а я мечтаю о другом. Чтобы без дыма и вони, без…
— Биологический, что ли? — сухо спросила Марья Семеновна.
Но зазвонил телефон, и директор снял трубку. И даже борода его взъерошилась.
— Что? Максимову «Волгу»? О, черт, пусть идет к Николаевичу или увольняется к чертовой матери. Где я ему возьму, разнарядки нам нету, план завалили. Что? Что? Повтори!..
Старуха тихонько вышла и закрыла дверь, за которой бушевал зычный Нифонт.
Когда Марья Семеновна стала директором, любимым ее цехом был литейный. Другие цеха лишь заканчивали дело, обрабатывая изделие, а вот литейный — этот всему начало. Там происходят интереснейшие процессы: превращение камня в металл, из которого делается все остальное. В печах бушует жидкий огонь, женятся элементы — один на другом — чтобы стать тяжелыми, сверкающими, прочными слитками, помогать человеку в его нелегкой жизни. Не добровольно, конечно, и металл надо покорять. Старуха любила цех, удушливый запах плавок, графитовый дождь, бегающие то красные, то зеленые струйки дыма, брызги расплавленного металла, от которого больно глазам. Но если смотреть на него сквозь синее стекло, то все представлялось медленно текущей массой. И в ее воображении (а Марья Семеновна не была лишена его) работа цеха перекликалась с вулканами, с горящей на войне землей.
И другое интересовало ее: литейный этот цех всегда был самым дырявым в смысле кадров, неустойчивым, в него с неудовольствием шла молодежь, обычно деревенская. Зато вырастали люди. Как и в литейных цехах других заводов города… Кстати, начальника цеха она давно не видела. Теперь, увидев Ивченко, закричала:
— Юрка!
И взмахнула тростью. Он обернулся, громадный, очкастый, с покатым лбом, облысевший как-то странно, клином, от лба к затылку. И седел он отчего-то клочками.
— Марь Семенна! — обрадовался тот. — И вы тоже варить металл захотели? — басом кричал он сквозь грохот механизмов. Но прогрохотали вагонетки, разделив их, скрыв Юрия.
Последний раз она видела его несколько лет назад. С тех пор (она схватила это дальнозоркими глазами) он и похудел, и постарел, в его лице выделился нос и лоб, а само лицо сжалось, уходило в бороду. Становилось малозаметным, только очки поблескивали. А их он добыл просто громадные.
Справа прошли вагонетки, уже обратно. Юрий все оглядывался, ища ее, и она поняла, что он забыл место, откуда она звала. «Запарился! Да я еще пришла мешать. Но куда же я пойду? Никому нет дела до меня, у всех — свое! Только Петр лицом ко мне». Она перебралась через пути и подошла, тронула руку Юрия.
— Ты занимайся, а я посмотрю.
И здесь, среди суматохи, грохота, пыхавшей жары, ей полегчало.
— По старой памяти, Марь Семенна? — спросил Юрий, заглядывая в лицо старухи озабоченно и внимательно.
— Не обращай внимания, здесь уголочек тихий.
Начцеха закричал на кого-то и, махая рукой, убежал. А старуха, не торопясь, стала рассматривать цех (полыхнуло, просыпался графитовый дождь). Маленький и родной цех, не такой уж он механизированный, как на новых заводах, которые она не раз посещала. И все же родной и понятный. И хорошо, что все так трещит и брызжет… Вот, начали выдачу металла. Она глядела на пышущую жаром печь, в недрах которой сейчас, наконец, сварился металл. Конечно, сейчас бы взглянуть на конверторы, но и здесь хорошо. Витька Кошкин, известный скандалист в послерабочее время, стоял у будки с приборами. Он только что сделал перекидку газа. Резкий звонок — предупреждение рабочим. Сейчас из-под заслонок будут рваться языки пламени, взбудораженные плавящейся сталью, их нужно опасаться. Вот рванулись! Вздрогнуло что-то в душе. Сейчас будет хорошо, момент ясности, когда в цехе можно увидеть самый малый болт. Вот оно! На мгновение цех осветился таким ослепительным светом, что Марья Семеновна увидела даже капли пота на своих руках, опиравшихся на трость. Вот и отошло, вот и снова уверенность, что все будет хорошо. Даже если и случится самое плохое. Снова прибежал Ивченко, топтался около, покашливал возбужденно. «Он понимает, что случилось со мной», — решила Марья Семеновна.
— Как идет плавка? — спросила она.
— Сталь закипела, сейчас мы ее выльем. Наденьте-ка мои очки да посмотрите на сталь.
Да, это хорошая мысль, когда-то она любила смотреть.
— А ты?
— Я ношу запасные.
— Да, ты всегда был очень запасливый человек.
Ивченко промолчал. Они сквозь синее стекло наблюдали, как мечется пламя над тестообразной массой, которая лениво бурлит. Металл то и дело бросал вверх упругие, короткие, яркие столбики. И старухе отрешенно думалось, что и на солнце тоже есть столбики, в миллионы километров высотой, что в печь людьми засунуто не солнце, нет, а все же нечто родственное ему по плоти — огонь. Ее огонь, ведь она ставила здесь эти печи.
Сталевары то и дело отбегали. Проходя мимо Марьи Семеновны, иногда толкали ее. Словом, она мешала, надо уходить.
Но Марья Семеновна не уходила, а смотрела на металл. Вот сталь хлестнула в глубину ковша. Пролетали, будто трассирующие пули, брызги, поднимался очень красиво освещенный дым. Газы заполнили цех, и ей стало душно, нехорошо. Она вынула из сумки трубочку с валидолом, взяла две таблетки и сунула под язык. Посасывала. Да, с литейным не в порядке, он позарез нуждался в рабочих. И что-то надо придумать. Но все же литейный цех — сердце этого завода. И ее сердце. Завода не станет, а она?
— Умру, наверное, — пробормотала старуха.
— Вот я вас и нашел!
Парторг, подошедший незаметно, взял ее под руку, и она отпрянула, а он засмеялся. Был он сухонький, как она сама, маленький и жилистый. И она всегда думала о нем: «молодой человек», даже когда ему перевалило за сорок.
Парторг увел ее к себе. Усадил в кресло. Кабинет его большой, для совещаний, туда вечно заходили рабочие — спросить, посоветоваться, ругаться. Но сейчас, такая удача, никто не заходил, и они могли спокойно посидеть и поговорить.
Старуха отдыхала от пекла литейного цеха, парторг заладил прежнее: где брать рабочих? Район большой, завод не один, а стадиона нет. И кинотеатр один. Дома стоят здесь, и рабочим приходится переться в центр. Это далеко, долго. Так что остается делать молодым? Пить да скандалить? Этим и занимаются, благо деньги есть. Да, да, приличные заработки.
Старуха слушала его и видела, что, как и всегда, под этими словами сквозила мысль: «А не сделаете ли вы что-нибудь такое в обкоме, чтобы стадион построить?»
— Постараюсь вам помочь, — сказала она.
— Вот и лады, — обрадовался тот. Но, кажется, все же не верит. И прав.
Марья Семеновна не раз пыталась помочь. Но город большой, строящийся, и денег на стадион и театр всегда не хватало. Да и гнали жилье, жилье, жилье… Тогда парторг завел другой разговор и тоже с прицелом. Заныл о программных станках, о том, что можно ставить дебила: всего-то три кнопки управления. А нужны хорошие рабочие. Во-первых, сами программы. Ну, пробуют заказывать. Программа обходится в сто семьдесят рублей. Делают сами — 50 рублей. Но ведь электроники у них стоящей нет, программы считают на плохонькой машине. Опытный же рабочий может усовершенствовать программу. Она всегда не идеальна, всегда в ней можно найти ресурс. К тому же, когда станок ломается, нужен ремонт, наладка. А что может молодой парень? У них нет опыта.
Словом, шел приятный, главное, отвлекающий разговор. И старуха теперь знала, что ей дальше делать. Во всяком случае, сегодня.
— Мы по сусекам поскребли и ставим зарплату четыреста рублей на рабочего, — сообщил парторг. — А старики не идут, оскорбляются тремя кнопками, предпочитают обычный станок и меньшую зарплату. Ну, а когда все это вместе соберется: молодой рабочий, недостатки программы, нехватка ремонтников — получается, что программный станок вроде бы вреден.
— Дошло, — сказала Марья Семеновна. — Поговорю со стариками. Вы мне их соберете, но только…
— Я понял, понял, мы подождем.
А не так ее понял. Теперь Марья Семеновна чувствовала, что ей интересно, даже о внуке не думает, о том, что семья их рушится, что живет она среди людей, у которых ничего не выходит. И сейчас она — с благодарностью к заводу и парторгу — рассуждала о литейке, о программных станках, как манить стариков и торопить рост молодых.
Тут пришел Нифонт. Оказывается, милиция зацапала на вещевом рынке Потапова Николая Ивановича. Прекрасный токарь, инженерное образование. Он ушел в рабочие. И чем же занялся рабочий-инженер, имеющий, между прочим, изобретательские способности? Деньгами, их добычей. У него семейные нелады, взрослые дети его кричат: дай, дай, дай! Конечно, никакой зарплаты не хватает. Он тащил на базар кольца-«недельки», которые точил из заводского металла. Расходовался заводской металл!.. Пока не была запрещена рыбная ловля подъемниками, он их делал — усовершенствованные, складывающиеся, как зонтики. Даже артель организовал: один плел сети, другой добывал металл, а Потапов усовершенствовал подъемник с лебедкой из легких сплавов, армированных углеродистым волокном… Покупает списанные Залесским радиозаводом некондиционные магнитофоны, совершенствует их и торгует среди знакомых. Паршивец дает гарантию два года, как сам завод.
— Вот милиция и спрашивает дирекцию: что делать с этим своеобразным спекулянтом?
— Я бы, — сказала Марья Семеновна, — на твоем месте поручила бы ему кабинеты.
— Не понял, — сказал директор.
— Вы — современные, и завод современный. Вот вы тут бредите о машинах. Но как работаете сами! Каталоги, в которых вы путаетесь, диктофоны, что никуда не годны. Где телевизоры для наблюдения за цехами? Нагрузите человека, раз он изобретателен. Деньги ему нужны? Прекрасно! Чтоб все тут сделать, чтобы управлять на современном уровне, чтоб вам легко работать, деньги нужны, и большие, а это окупится, главное же… — она взяла бумажку и стала быстро что-то писать, потом порвала. — Это окупится года за два, а вы сэкономите по меньшей мере десять процентов своего рабочего времени.
И Марью Семеновну понесло:
— Выделите средства из фонда премирования, есть фонд рационализации, можете оттуда, потому что он выдумает кучу приспособлений. Чем бегать с приемниками по базару, пусть работает здесь и получает те же деньги. Ну, пусть меньше, зато спокойней. А его дети? Вы подумали, чем заткнуть их ненасытные рты? Товарищи, вы плохо работаете с кадрами, разве этому я вас учила?
И — опомнилась, зажмурилась. «Как я могу учить их, когда меня саму надо было учить воспитывать детей. И они молчат, понимают».
Марья Семеновна поднялась и вышла, тяжело постукивая тростью.
Идя домой, благо сеточка лежала в сумке, старуха зашла в магазин. Длинный. С одной стороны овощи, соусы, подсолнечное масло, с другой — вина. Что купить? Она взяла бутылку масла, купила и коньяка. Коньяк, судя по цене, неплохой. Она повертела бутылку, вздохнув, положила в сумку.
— Что, бабка, запила? — спросил кто-то.
Марья Семеновна пошла в другой магазин, искать рыбу. Но хека не оказалось, зато были иваси, маслянисто поблескивающие рыбки. Она взяла полкило. Они упрощали жизнь, к ним достаточно отварить картошки. В бакалейном отделе, покупая сахар, обнаружила мелкие баночки с горошком. Названо: «Зеленый горошек для супа». Она взяла пять таких баночек.
Выйдя из магазина, она задумалась — домой ей не хотелось. Но куда? В больницу — невозможно. Старуха побрела, опираясь на палку. Она шла в глубочайшей задумчивости. Палочка постукивала по тротуару, ей навстречу шли люди. Веселые, весна надвигалась.
— Все же придется к ней идти, — остановилась старуха. — Нет, не пойду! Ни за что!
И снова постукивает по обледенелому тротуару палочкой, бормочет:
— Пойду!
Мимо нее с лязгом проносятся трамваи, проходят машины. Город, дымясь, накрывается вечером. Выход как будто нащупывается, пожалуй, он есть. Вряд ли. И вдруг зеленая звездочка — такси. Старуха подняла руку.
5
Сергей Федорович долго стучал карандашиком по столу. Наконец разговоры стихли. Конструкторы («Слишком уж много женщин», — подумал главный) молча сидели за этим предлинным столом, за которым обсуждалось уже множество интереснейших вопросов. И вот сейчас был вопрос незаурядный. Женщины это поняли, судя по лицу главного. Но какой? И что предстоит обсуждать? А мужчины посматривали друг на друга. Пора идти домой, уже томила желудочная тоска, вспоминалось домашнее, вкусное, горячее, приготовленное женой. Главный снова постучал карандашом. И, как в пьесе Гоголя, что всем заводом видели на днях, сказал:
— Сообщаю вам пренеприятное известие.
— К нам едет ревизор? — спросил остряк Крягин, и все посмотрели на главного. А чертежница Надя Жигулева даже перестала сосать карамельку.
— Гораздо хуже… Гораздо хуже…
И главный конструктор встал — сухощавый человек-непоседа, которому и говорилось, и думалось лучше всего стоя. А еще лучше говорилось, когда он ходил. И потому вокруг его громадного стола в мягком линолеуме была им протоптана глянцевитая дорожка. Она опоясывала стол, окружала и стулья, придвинутые к столу, потому что ходить и говорить главный предпочитал именно на таких вот общих совещаниях конструкторского отдела. И сейчас он стал ходить. Конструкторы, вертя головами, видели то его узкую и длинную спину, обтянутую грубой вязаной кофтой, то лицо, помятое устало, торопливо выбритое. По-видимому, он опять работал ночью и чуть не проспал, едва не опоздал на службу. Вот спина, и снова видна седоватая и жесткая щетина.
— Я сообщу вам неприятное известие, — говорил он. — Получил я сегодня, и вы об этом уже знаете, нахлобучку, за нашу с вами последнюю литейноцентробежную машину. Справедливо получил. Придется нам, коллеги, как следует попыхтеть и исправить недоработки. Больше того, все получилось из-за нашего пренебрежения дизайном. А еще мы как-то так ее спроектировали, что оператору нашей с вами центробежки надо иметь четыре руки и хвост в придачу, тогда он справится с рычагами и кнопками. А уж внешний вид… Глядеть на нашу машину противно. Я не замечал, но привели меня, ткнули носом, и я был вынужден согласиться: да, противно. Отсюда и мой разговор о дизайне. Это слово, как это ни странно, нам не мешало бы написать на ладонях, зарубить на носу, повесить лозунг. Ну, что-то вроде того, что красивое — это целесообразное. Значит, завтра, прямо с утра, напишите для каждой комнаты лозунг с одним словом и тремя восклицательными знаками… Директор мне посоветовал привлекать художников, просить их сойти с пьедестала искусства к нашим железякам, их дизайну. Полагаю, таких мы найдем. Но это не все, с нас требуют автоматизировать литейные процессы, требуют миницех, совмещение литейной с формовкой и всем прочим. Конечно, вы можете сказать, что автоматизация литейного цеха — это дело вчерашнее, и примеров мы имеем достаточно. Что провалилась у нас автоматизация, не пошла и не нужна. А где удачно? Там, где идет серия, много металла, там затраты оправдываются. А что у нас? Минисерия либо единичная вещь, штучный заказ. Как автоматизировать в таком случае цех? Или не сможем, или вгоним его в такую цену, что завод обвалится. Золотым будет наш цех. Но такое дело, молодые рабочие идти в литейку не хотят: работа там не подарочек! И это мы с вами должны были думать, но думало начальство. Хотите, верьте, хотите, нет, оно и подкинуло идейку, да еще в присутствии Марьи Семеновны, которую мы помним, любим и уважаем. Так вот, их задание — литейная машина, которая бы отливала все на свете, хотят — серией, хотят — штучно. Ясно? Киваете, а мне вот не ясно. Впрочем, когда в наших головах прояснится, электронику нам рассчитают ученые. Ну, и защитят там кандидатские, докторские… Так что будут работать на нас с удовольствием. Наша задача — литейная часть машины (он сбычился). Это не квадратура круга, примеров вроде бы достаточно. А нам не легче. Вот самое страшное (он налил воды и хлебнул ее), страшное в этом задании — каждое изделие будет отличаться от предыдущего. Нам с вами нужно изобрести какую-то пластичную форму для отливки, самоизменяющуюся, но по заданной программе. А ведь лить будем под давлением и в пятьсот тонн, и в три тысячи тонн. Причем, то из цветного металла, и тут же из стали. Вот! То есть нам нужна самоменяющаяся, пластичная, но и жесткая, точная вольфрамовая форма… Вы скажете, что есть тому примеры, это магнитная форма. Но каким образом применить магнитную форму при давлении в три тысячи тонн? Заранее предупреждаю: над этим ломают голову в Англии, Франции, в США! Всюду! Словом, дорогие мои товарищи, думайте, мечтайте, сходите с ума, я согласен носить вам передачи. И записывайте, записывайте идеи. Но бредовых не надо. Их ученым оставьте. С идеями идите ко мне, будем рассматривать. Вот чего с нас требуют и дирекция, и развитие техники. Не правда ли, хороша задача, а?
— И зубы, и шею сломать легко, — отозвался Крягин.
— Вот и хорошо, что легко, осторожней будем. А теперь — по домам! А у кого мелькнуло что, пусть остается, помечтаем вместе. Никто не остается?… Так до завтра.
И сел за стол.
— Сломаем шею, — радостно сказал он себе. — Без сомнений.
И засмеялся, довольный, сколько объявилось интересной работы.
6
— У себя, — шепнула ей старушка Фенечка.
Марья Семеновна толкнула дверь и даже попятилась — так дохнуло табаком. Но, отступив, она оставила дверь открытой, затем вошла в комнату. Там был дым, окурки кучкой лежали в блюдце. Этак недолго и ребенка отравить. Марья Семеновна воскликнула:
— Чего выдумала! В комнате хоть топор вешай. Хороша, нечего сказать.
Она ходила по комнате. Открыла форточку, передвинула стулья. На стол положила сумку и тогда подумала о том, с чем шла сюда, и о настежь открытой двери. Пусть! Ей хотелось осрамить мерзавку. Еще пока сюда шла, плевать ей было на все. Но вот увидела Татьяну, валявшуюся в халатике («Фу, так задрался!»), блюдце с окурками и поняла: дверь надо закрыть. Незамедлительно. Закрыв, присела на стул и снова оглядела комнату и опять возмутилась царящим в комнате разгромом, особенно же стоявшей в изголовье кровати коньячной раскупоренной бутылкой.
— Вы, бабуленька, — спрашивала Таня, — от него? Он простил?
Ага, догадалась. Говорили, поди, о ней, и насмешник Виктор конфузил свою бабку. Ну, так она задаст этой. Но сердитое в ней уже сменилось жалостью. А обругать бы надо, и вообще с такими, в халатиках, бутылках и окурках (и занесло же беднягу Виктора), надо быть строгой предельно.
— Нализалась. Краше не бывает! — сердито говорила старуха. — Надымила, как паровоз. Ты что же это делаешь, девка, что думаешь?
— Я счас… — Таня заворочалась, приподнялась и опять легла.
— Лежишь, как треска горячего копчения, — ядовито заметила старуха, стараясь преодолеть в себе возникающую родственность. Теперь ей было дело до всего, что происходило с этой дурой. Вот, ворочается, и халат совсем расстегнулся, и штанишки в кружевчиках видны. — Прикройся!
И кинула в нее покрывалом, вдруг окутавшим актрису. Теперь наружу были ее волосы и часть лица с раскрытым косящим глазом. Пусть смотрит. Старуха подошла и раскрыла палкой прихлопнувшуюся было форточку. Сжала губы. Так и смотрела на девчонку, ощущая сжатые губы и зная то, что они сейчас скажут. А уж от слов этих не отступишься вовек.
— Татьяна…
Актриса, высвободив голову, смотрела на нее. Горела верхняя лампа. И старуха видела, что глаза девчонки опухли. Да, и курила, и пила, но также и оплакивала их Виктора. И это единственно важно сейчас. Она плакала о внуке и была к нему близка, ближе их всех — тем самым, что питалось, росло и созревало в животе ее, та личинка, которая есть Герасимов, ее правнук. А раз так, то Виктор был и там, и здесь, в ней, в ее сердце, в животе, в крови. «Наша кровь!» — рявкнуло что-то в старухе. «Так и уж наша? — возразила она. И ответила: — Да, наша».
Таня плакала. Записку, которую написала ей старуха, прочла и выступать не захотела. Старуха послала записочку, ей передали, и та кинулась в зал бегом. Кто-то заорал вслед петушиным срывающимся голосом: «Вернись на план!..» Тот же голос потребовал от других не нарушать «разводку». Разводка… Актриса убежала со сцены, только каблучки застучали. Резвая девка! Нет, женщина.
Таня все-таки заставила себя сесть. Спустила ноги с кушетки, подняла голову, болевшую, даже шевелить ее больно. Так пила она первый раз. От холода вроде бы хмель отошел, глаза стали видеть. И она сказала о том, что поняла раньше по сердитому топанью, швырянью покрывала в нее, по беготне старухи по комнате.
— Вы зачем пришли? Любоваться мной? Так и смотрите, вот она я!
И смешно изогнувшись, подбоченилась, взъерошенная, со слитными бровями хмельной восточной красавицы.
— Я пришла, — начала говорить Марья Семеновна, и кровь застучала в висках, она даже слегка задохнулась. — Я пришла…
— Да что вам теперь-то нужно? — закричала Таня и попыталась встать с кушетки. Не смогла и, поворотясь, зло ударила кушетку кулачком, раз, два…
От холода становилось ясней в голове. Опыт подсказывал ей, что нужно походить на ту «актрисочку», о которой наверняка говорили в семье старухи, как о женщине взбалмошной и капризной. Сама же пыталась придумать, что сделать, как освежиться. Кофе бы выпить. Но тащиться в кухню… Жуть. Попросить старуху? Таня приподнялась, помотала головой и трагически прохрипела:
— Кофе.
Старуха молчала.
— Что вам нужно, скажите?
— А нужно, милая… — твердо сказала Марья Семеновна. — Нужно то, что ты одна и дать-то можешь.
Таня выдала себя:
— Виктор тут ни при чем, — залепетала Таня, смутясь. — Это просто задержка месячных. Я не могла и подумать, и вдруг…
— Врешь! — сказала, ударив тростью в пол, страшная старуха. — Я тебя насквозь вижу, как и всех прочих баб. Я не мужик, да и всегда хитрая была.
— О-о…
— Молчи! Я узнавала, ты на четыре года старше Виктора, а для женщины, если на мужика перевести, старше на 20 лет. Ты женщина, и все должна знать. Даже то, что мужику и в голову не придет… Ты знаешь, что беременна… Поди, режиссера хотела надуть, аборт сделать. А?
Таня заплакала. Она плакала теми слезами, какими часто плачут актрисы. Ей было жаль себя, парня, но каким-то уголком глаза она словно видела себя. Наблюдала, как играла эту сцену, и следила, чтобы та была не безобразна, а приукрашена, как на сцене. Но и это отошло. Сейчас она искренне оплакивала Виктора и себя, свою глупость.
— О, Господи, — бормотала она, захлебываясь слезами и раскачиваясь, — мальчик мой, мальчик-ветер. Не человек, сквозняк какой-то. Вот как при открытой форточке. Вы поймите, я играю, всюду личины, и вдруг его невероятная раскрытость.
— А ты совсем не пьяна.
— Виктор пронесся в моей жизни, как ветер, и исчез. А другие, неподвижные, остались. Скорость, ветер — это был его путь…
— Остались? Это мы посмотрим. А теперь я тебе скажу…
Лицо Марьи Семеновны дернула судорога. Она попыталась говорить и не смогла. Попробовала снова начать, и снова судорога. Она погрозила Тане палкой. Наконец губы ее задвигались.
— Как ты смеешь так говорить, мерзавка? Он не унесется, мы его вылечим. Он еще не умер.
— Может умереть, — сказала Таня. — Я сон такой увидела.
— Нет! Будет операция на мозге. Ты понимаешь это? А? Он выздоровеет! («Но каким он станет?» — спросила она себя, вдруг ощущая свое бессилие).
— Так он выздоровеет? Подождите, я кофе себе сварю.
— Приляг, я сама.
Марья Семеновна, чувствуя слабость в ногах, поковыляла к буфету. Ворча себе под нос, взяла кофе, дрянной, молотый. Сказав негромко, будто себе, что Таня «хозяйка никуда, в меня», ушла на кухню. Там кстати Феня кипятила себе чайник. Она взглянула на Марью Семеновну большими вопрошающими глазами. Та протянула ей банку. Кофе был моментально сварен, и с чашкой очень крепкого, горячего, сладкого она пришла в комнату. Таня выпила кофе жадно, всхлипнула от удовольствия. Поставила чашку и села, оправила волосы. Старуха теперь сидела рядом с нею. Вдруг она попросила:
— Помоги мне, девочка, помоги.
— Чем я могу помочь? — спросила Таня, и в самом деле не понимая, что можно сделать для этой старухи, бабуленьки Виктора.
— Верни мальчика, верни, — просила старуха.
— Но как?
И тут старуха стала говорить странные слова. Таких еще Тане не говорили.
— Ты его убила, по правде говоря, ты и верни, — бормотала старуха и вдруг схватила ее руку. Сжала сильно, больно. — А усатику своему скажи, пусть убирается из города. Я его допеку, из города все равно выдворю. Уничтожу.
— Что-то я вас не понимаю, — пробормотала актриса.
— Все, все понимаешь. Тебе Виктор, поди, рассказывал, что я двух грабителей убила. А вы меня с режиссером ограбили. Неужели думаешь выкрутиться? И не надейся.
— Да что вы…
— Роди его.
— Да кого же? — шепотом спросила Татьяна, и в ней зажглось что-то. Впервые она ощутила себя прародительницей, соприкасающейся, дающей начало тем тайнам жизни, о которых ей с недавних пор шептал неотступно голос: роди, жизнь, смерть… Но ей не хотелось слушать этот голос. — Ну, и история заварилась, — сказала актриса, вставая. — Зачем я буду рожать? Себе жизнь портить? Если беременна, то сделаю аборт, время еще не потеряно.
— Но Виктор умирает, а ты хочешь убить его потомство.
— Я уже совсем ничего не понимаю, — пробормотала Таня, садясь. Она ослабла.
— Роди мне правнука, и все, — говорила, обнимая ее, старуха. — Я тебя в семью приму, квартиру завещаю, дачу поставим, если хочешь. Потом выйдешь замуж. Но сейчас мы уберем тебя из города, от всех спрячем, пожертвую всем… Слушай, я старуха очень сильная. Я сделаю тебе карьеру! Я буду работать на тебя, как лошадь. Ну, прошу-у-у…
И вдруг шлепнулась на колени. И Таня растерялась. Она суетилась, поднимала ее. Подняла, наконец. Потом они вместе плакали, и, если Таню не обманывал слух, в коридоре тоже раздавались всхлипывания и сморканье. Но, скорее всего, ей только показалось.
— Я все устрою, все… — бормотала старуха. — Ты будешь работать. Посоветуюсь со знающими людьми, подберем тебе учителей из артистов. Мы тебя отшлифуем, как алмаз, все 48 граней. Ты мне родишь правнучка, а я к тебе приведу лучших учителей. Я оплачу их отпуска, у меня прикоплены деньги. Что-нибудь придумаю…
Таню охватывала печаль. Жизнь менялась, и как-то уж слишком быстро, страшно и круто. Вот и родись после этого женщиной. Вот, манит квартира из своей личной уютной комнатки. А уютна ли?… Сейчас в ней ледяно, студено, пахнет куревом.
Ледяно, ледяно… Таня приходила в себя, и все слышанное от старухи казалось абсолютно невозможной, ледяной, в сосульках, чепухой. И Таня увидела себя со стороны, чужую заплаканную женщину, растерянную, жалкую. «Это надо запомнить, это пригодится», — мелькнуло в ней холодное. И старуха, прижимая ее к себе, пропахшую табаком и вином, вдруг потеряла доверие к ней. Что если не согласится? Надсмеется? Как быть тогда? «Если девка не согласится, обманет, я не переживу, нет. А уйди она к усатому, возьму браунинг и покидаю все пули в них, в них, в них! Я их буду… ненавидеть. О, как я буду ее ненавидеть. А усатого, улучив время, в порошок сотру».
И Марье Семеновне, знавшей себя, даже стало зябко от страха перед собой, и приятно чего-то, и стыдно. Главное, увести девку сейчас, пока та не опомнится. «Мы ее окружим… А потом врачи, потом все остальное». Она засуетилась. Бегала по комнате, стараясь не глядеть на актрису, и собирала ее.
— Как бы ты не простыла. Где у тебя кофточка?
Марья Семеновна прихромала, стуча палкой, к шкафу и открыла его. Сама говорила быстро-быстро:
— Ванну примешь у нас. Платьишки можешь, конечно, взять, но я свою портниху вызову, сошьем тебе приданое… Иди, умойся, я сама чемодан сложу.
И Тане вдруг понравилось, что о ней заботятся. С тех пор, как умерла мама, все одна да одна.
Когда Таня вернулась с мокрым лицом, старуха сидела на стуле. Повернулась к Тане, сказала:
— Я так решила. Оставь, как есть, эту нору. Начнем мы с гинеколога, затем в роддом, на учет, а портниха уже потом. А как придешь к нам, напишешь заявление на отпуск без содержания. Поедем на такси, через пять минут будь готова.
И понеслась, стуча палкой, в коридор, а там и на улицу, ждать такси.