Страстотерпцы — страница 32 из 115

Пани Евдокия опустилась перед иконами на колени, коснулась головой пола и сняла с себя ворох жемчужных бус.

   — Взял бы всё это Господь! Не берёт. — Поднялась, посмотрела Аввакуму в глаза. — Ты, батюшка, скоро похоронишь меня. Знаю, согрешаю, но не много за мной стыдного и злого. Любила мужа в запретные дни, не все посты соблюдала, обижала слуг грубым словом... Есть много гордых и жестоких, но Господь меня хочет взять.

   — Не хорони себя раньше времени, — сурово сказал Аввакум.

Пани Евдокия улыбнулась:

   — Батюшка! Ты — сама правда. Но я больше твоего ныне знаю. Не за свои грехи наказана. Отец мой до двадцати пяти лет не дожил, кроток был, честен, ни единого раза совестью не поступился. Мне матушка о том говорила... За грехи прадеда уходим молодыми. Прадед ради богатства кровь пролил, клеветал. Знали бы любители сладкой жизни, как расплачиваются за их зло внуки и правнуки.

Повела руками по себе, трогая камешки, жемчужины, золото, показала на стол, на ковры:

   — Батюшка! Отдала бы тебе любое из всего этого — не хочу злом делиться!.. — Ухватила протопопа за руку, покрыла поцелуями. — Не хочу ждать смерти с увядшей душою. Хочу трудиться! Может, и прадеда моего отбелю хоть немного... Больше помолиться о нём будет некому. Род злодеев быстро пресекается.

   — Не пойму, милая, что ты желаешь от меня?

   — Научи своей правде!

   — Вся моя правда — Бога боюсь.

Вдруг из дальнего угла раздался голос. Аввакум даже вздрогнул — не увидел в креслах воеводу.

   — Скажи, протопоп, а не греховна ли правда? Пани Евдокия правдой извела себя. Не родня ли правда гордыне?

Будто искра подожгла на ружейной полке порох.

   — Гордыня, государь Алексей Христофорович, себялюбие! — яро сказал Аввакум. — Правда — от себя отречение. Ради правды архиерей Павел Коломенский Москву-реку променял на Онегу, кареты и царский стол — на тюрьму Палеостровского монастыря. Вот кто был истинно правый, правдой живущий человек. К Павлу приходили из наших, уговаривали: посвяти хоть одного из нас во епископы, иначе как сохранимся в вере отцов и дедов? Ни единого праведного архиерея, кроме тебя, нет. Все Никону угодники. А Павел отвечал: «Не могу. Осуждён я безвинно, но самому за себя отмстить неповелено. Праведный Судия Христос, Бог наш, будет нас с Никоном судить.

   — Батюшка! — озарило пани Евдокию. — А ведь ты из неотступников — последний протопоп. Кто же правду, за которую принимаешь гонения, передаст иным поколениям?

   — Не будет правды на Руси, пока не покаются отступники.

   — Покаяния ждёшь? — усмехнулся Алексей Христофорович. — Лютер отринул немцев от Рима, и то — навеки{33}. Навеки, до Страшного Суда, разошёлся Рим с Царьградом{34}... У царя своя правда, у Никона своя, и у тебя своя же. Чья правдивей?

   — Моя, — сказал Аввакум.

   — Никон поменял древнее благочестие на белый клобук, красоваться перед бабами... Царь ему вторил, да теперь знает, что не прав. Он и вернулся бы к старому — духом немощен. Как признаться, что столько лет сатану тешил? Я же за мою правду сына на песке оставил без погребения, без молитвы, ибо ел я в ту пору траву, как скорбный Навуходоносор. Если удержу камень правды моей, может, всё царство Русское удержу. Верю, Господь не разорит городов, не развеет народ русский, ибо не все отступили от Него.

   — Скажи, батюшка, — пани Евдокия поклонилась протопопу, — видишь ли ты во мне хоть зёрнышко правды? Хоть зёрнышко! Его бы и положила на другую чашу весов против сверкающих камешков, жемчуга, шубок мягоньких, собольих.

   — Есть тебе что положить на другую чашу, — сказал Аввакум. — Того зёрнышка будет довольно, чтобы перетянуть не только твои цацки, но гору греха.

   — Крепок ты, Аввакум. Сильна твоя правда, — согласился Алексей Христофорович, — но я знаю людей покрепче тебя.

   — Кто же?! — изумилась пани Евдокия.

   — Анастасия Марковна с чадами.

   — Истинно так! — закричал Аввакум — Добре сказал, воеводушка, — А крепче всех нас, вдесятеро крепче, — Афонюшка, поспешивший на свет Божий на нарте, в пургу, в съезжей избе оплакавший явление своё... Ладно! Поговорили сладко, но ещё слаже Богу помолиться.

Молился с воеводшей и воеводой, пока не изнемогли, а на другой день протопоп с сыновьями ушёл в море. Когда воротился, рассказала ему Анастасия Марковна удивительное, о чём вся Мезень говорила. Воеводша отдала нищему шкатулку с дорогими камешками, с жемчугом. На всю Мезень и был-то всего один пропойца несчастный.

Нищий перепугался, принёс шкатулку воеводе, воевода наказал поить горемыку в царёвом кабаке целый год на дню по три раза.

Тут Анастасия Марковна умолкла, перекрестилась.

   — Увидала пани Евдокия свои цацки, побледнела как снег, говорит: «Погубил ты меня, Алексей Христофорович. Хотела избавиться от греха — Бог не попустил».

Опять ушёл в море протопоп. В море от рыбаков узнал: слегла пани Евдокия. Одно у неё осталось желание: при солнышке помереть.

Со смирением, с тёплой надеждой молился Аввакум о доброй душе. Молебны служил, врачевал, как мог. Вымолил! Поднялась пани Евдокия. Воевода Алексей Христофорович каждому чаду и домочадцу Аввакумова семейства по шубе подарил. Протопопу да протопопице — по тулупчику.

Чадам ссыльного от казны положено было на день на еду шесть денег, домочадцам — три денежки. Протопопице — алтын, протопопу — алтын с денежкой. Но воевода и хлеба дал, и соли, и рыбы. А главное, не утеснял Аввакума молить Господа, как молили отцы.

5


Москва готовила столы. Ехал редкий гость — гетман Малороссии Иван Мартынович Брюховецкий.

11 сентября казачье посольство — триста тринадцать человек, шестьсот семьдесят лошадей — прибыло поутру к назначенной заранее первой встрече перед Земляным городом. Гетмана приветствовали и спрашивали о здоровье ясельничий Иван Афанасьевич Желябужский да дьяк Григорий Богданов. Гетману подвели немецкую лошадь из царских конюшен. Седло бархатное, вышитое золотой нитью, чепрак турецкий — по серебряной земле золотые цветы, сбруя тоже вызолоченная, в изумрудах, в бирюзе.

Въехал гетман в Серпуховские ворота. Поставили его со всею свитой на Посольском дворе. Содержание определили — рубль в день на кушанье, питьё не в счёт. Переяславскому протопопу Григорию Бутовичу, духовнику иноку Гедеону, генеральному обозному Ивану Цесарскому, генеральному судье Петру Забеле, двум генеральным писарям Степану Гречанину, Захару Шикееву да атаману гетманского куреня Кузьме Филиппову и прочим полковникам — по полтине, простым казакам — по пяти алтын.

На другой день гостям показывали Москву, а гости себя показывали.

Народ сбегался толпами, молодицы, глядя на бритобородых, с усищами, бритоголовых, с чупрунами, казаков, ахали. Люди, в военном деле смыслящие, изумлялись богатому оружию простых казаков, казацким ловким зипунам. Запорожцам нравилось красоваться, и Москва нравилась.

Деревянное кружево московских теремов, несчётные купола церквей с золотыми крестами были для казаков и для самого Ивана Мартыновича дивным дивом.

Желябужский проехал с гостями по замоскворецким лугам, где паслись казацкие кони. Город с реки вдвое краше. Но у казаков было иное на уме.

Попросился гетман на Пушечный двор.

— Пушки-то?! — прикинулся простаком ясельничий. — Пушки можно и в Кремле поглядеть.

Показал гостям длинный ряд стволов, поставленных на скате, над садом. Показал большой колокол и повёл на медвежью потеху.

Добрый молодец вошёл в просторную клетку, и к нему одного за другим пустили зверей: первый медведь был медведь, второй — большой медведь, третий — медведище. У бойца рогатина да нож. Управился.

Казаки, разглядывая медвежатника, только чубами трясли. Спрашивали, как зовут.

   — Иван сын Меркурьев, — отвечал медвежатник. Ростом невелик, на вид простоват.

   — Сколько лет тебе? — спросил гетман.

   — Сорок с годом.

   — Мне ровесник! Как же ты не боишься?

   — Боюсь! Как его не бояться? Третий на башку меня был выше. Дело уж такое. Царя тешить, царёвых гостей.

   — Неужто ни разу не попадался под лапу?

   — Под лапу — нет. Попадись — изувечит. Ломаться — ломались. Сила на силу.

   — И всякий раз твоя брала?

   — Моя. Ныне уж не борюсь. А по молодости схватывался. Уж как обнимет — в глазах темно. Бог, однако, помогал.

Иван Мартынович снял с пальца перстень, взял медвежатника за руку и опять удивился:

   — Рука-то маленькая! Где же сила твоя помещается?

Желябужский хмыкнул, дал медвежатнику медный старый ефимок.

   — Окажи гостям уважение.

Меркулов виновато улыбнулся, повертел ефимок в пальцах, сдавил, потискал — получилась крошечная чарочка.

   — Вот тебе мой перстень! — обнял гетман Ивана. — Подари мне своё рукодельице.

У казаков, стоявших вокруг медвежатника, осанки убыло: Москва, может, и дикая, но такой потехи вовек не позабудешь. Вон их сколько, москалей. Не больно собою видные, да ведь и медвежатник не ахти плечами-то казист.

Через день по прибытии царь позвал Брюховецкого и его полковников к руке.

Гетман Алексею Михайловичу пришёлся по душе: кареглазый, статный, лицо весёлое, усы и брови шёлковые, чёрные. Даже лысый череп не портил.

Подарки гетмана оказались просты: медная пушка, взятая в бою у наказного атамана, изменника Яненка, и его же серебряная булава, сорок волов, жеребец арабских кровей.

Великий государь спросил гетмана о здоровье, допустил казаков к руке, наградил соболями.

На том церемонии кончились, и уже 14 сентября пошли долгие упрямые споры о статьях договора. Судьёй в Малороссийском приказе был боярин Пётр Михайлович Салтыков. В обхождении ласковый, но в государевых делах — кремень.

Однажды во время вечерни гетманову духовнику Гедеону передали для Брюховецкого письмо патриарха Никона. Святейший благословлял гетмана, его полковников и всё Войско Запорожское. Просил пожаловать в Воскресенский монастырь, помолиться в Новом Иерусалиме. Посланец Никона шеп