Страстотерпцы — страница 45 из 115

   — Как встарь.

   — Как при матушке твоей. Оставила бы ты мне внучонка.

   — Батюшка, я его ещё от груди не отнимала. Подрастёт, привезу. В Рыженькой хорошо.

   — Конца света не боишься? — спросил вдруг Малах. — Говорят, нынешний год — ого! — знай да помалкивай.

   — У меня зимой оборот утроился. Ещё один корабль купила... Хороший год.

   — Хороший! Темнозрачный-то, говорят, явился. — Малах ткнул пальцем в землю. — Через два года с половиною — второе пришествие жди.

   — Пустое, батюшка.

   — Я сам знаю, что пустое. А ты всё ж торгуй по совести.

   — Зачем обманывать? Коли товар берёшь добрый, нужный, он сам собой прибыль даёт.

   — Что ж Савва-то, все на мельнице?

   — Не хочет торговать, а уехала — все дела на него.

   — Хитрая ты, Енафа!

   — Нет, батюшка, я по тебе исскучалась. Внучонка хотелось показать, пшеницей доброй порадовать. — Засмеялась. — О Савве тоже думала. Уж совсем было мы с ним потерялись, да Бог не попустил злому свершиться. Вот он какой, Малашек-то, пригожий!

   — Ты, коль обещала, привези его мне. Пусть будет купцом, колодезником, мельником, но с дедом за сошкой походить ему не вредно. Сеятель, Енафа, царю ровня. Царь Богу ответчик на небеси, а сеятель сколько раз вышел в поле, столько с Богом говорил. А Малах-то — Малх! — ведаешь ли, что по-русски означает? Царь! Мы с Малым — цари, Енафа.

   — Упаси Господи! У меня уже есть один царь.

Малах закручинился:

   — Где он теперь, Иова-голубчик? Сколько ему?

   — Двенадцатый годок. В лесах живёт. Савва собирался сходить к нему... Уж такая судьба, батюшка! Ты всю жизнь к полю цепями прикован, а меня, любимую твою дочку, мыкает по земле, будто я перекати-поле. — Поглядела вокруг, поднялась на ноги, поозиралась, сказала шепотком: — Батюшка, хочу тебе показать клады бабки Лесовухи. Они для Иова, но Иов далеко. Попусту не трожь закопанного, но холи придёт тяжкая година или Малах-малой останется ни с чем, тогда бери сколько надо будет.

   — Сама ему укажешь свои тайны. Не ты старая, не я молоденький.

   — На всякий случай, батюшка, говорю. Мы с Саввой, слава Богу, живём в хорошем, в надёжном месте. Да ведь нынче так, а завтра этак.

   — Ладно. Ради малого погляжу. Мне поля моего хватит. Патриарх Никон благословил поле-то, дал иерусалимской святой земли. Полюшко у нас теперь не простое, освящённое.

Удивилась Енафа, подошла к пашне, ладонью тронула.

   — Тёплое.

   — После обеда посеем.

   — Господи! — взмолилась Енафа. — Пошли, Господи, Савве удачу! Господи, вороти к нам сына нашего! Уж очень горькое серебро дадено за него. Ласковый был мальчик! Добрый. Насильно серебро нам дадено. Не тронутое лежит. Обуза наша.

22


Савва прятался за деревьями, и было от кого. В поисках Иова, набравшись храбрости, бродил он в Провальном бору, где хозяева — куляки. Апрель на середине, а снег сошёл. Даже в провалах, в два, в три дерева глубиной — травка и ни единого сугроба. Нет снега и в Холодном провале, а здесь, в пещерках, гладкий чёрный лёд. Летом не тает. Потянуло заглянуть в Запретный провал, да, слава Богу, поостерёгся.

Шестеро заросших, как лешаки, мужиков молча тащили здоровенный куль из рогожи. Остановились на краю Запретного провала, раскачали ношу, и полетел куль в тартарары. Мужики не оглядываясь бросились прочь. Савва знал, кто в куле — куляк. Здешний народ с покойниками не церемонится.

Окликнуть мужиков не посмел.

Был бы снег, были бы следы... Подался в чащобу, к Тёплому провалу. Раза два мимо проходил. Потемнело в бору. Тут Савва и спохватился: ночью хаживать по сей глухомани — волков дразнить... Поглядел кругом — за соснами тьма, шелести, шушуканье. Решил в провале ночь коротать. Оружия — посошок с железным наконечником да топор. Срубил пару деревьев, чтоб в провал удобно было по сучьям спуститься, а главное — выбраться. Насобирал валежника, тоже вниз кинул, на костёр.

На дне провала и впрямь было теплее. Из расселины несло печным духом. Привалился спиной — совсем хорошо. В провале не тесно, изба с двором поместится. Сосны к обрыву столпились, закрыли свет Божий.

Достал из котомки хлеб, сало, луковицу. Поел, запил из сулеи квасом. За день находился, задремал, да уж так вдруг вздрогнул — слетел сон. Над провалом по всему кругу — зелёные огни.

   — Мать честная, волки!

Савва кинулся высекать огонь, а руки не слушаются. Кресалом по пальцу шмякнул, от боли опамятовался. Волки в яму не полезут, не дураки.

Вдруг над вершинами, перечеркнув непогасшее небо, пролетела большая, а может, и зело великая птица. Валежник, собранный Саввой, задымил сам собою, вспыхнул! Тьма опрометью вымахнула из провала, кольцо зелёных злых огней рассыпалось, погасло.

   — Ты звал меня, отец? — раздался звонкий голос.

   — Иова?! — Савва вскочил на ноги. — Там волки. Где ты, сыночек?

   — Волки ушли, — ответил Иова. — Зачем ты ищешь меня?

   — Соскучился. Мать в Рыженькую с братцем твоим поехала. У тебя теперь братец. Малах.

   — Меня надо было назвать Малхом. Я — царь. А ты нарёк меня именем-судьбой, Иова — «вечно преследуемый».

   — Прости, Христа ради! Не я тебе имя давал. Как поп крестил, так и стало. Скоро ли учёба твоя кончится?

   — Чтобы иметь полную силу, семи лет мало, а двенадцать — как раз.

   — Неужто мы тебя не увидим все двенадцать лет? Не убивай матушку, Иова. Ты хоть на зиму приходи жить.

   — Три года кончатся, приду на малое время.

   — Господи! Читать-писать мы тебя дома научим, Деньги водятся, не токмо дьячка, попа наймём.

   — Моя наука, батюшка, иная.

   — Покажись ты мне, Иовушка. Ты ведь первенец, наследник.

   — Моё наследство Малаху отдай. Моё имение — лес.

   — Покажись, Иовушка! Каков стал?

   — Смотри.

И вдруг явились отроки. Одни стояли на соснах, кто на вершине, свечой, кто сидел в ветвях, кто плыл в воздухе над провалом. Все на одно лицо, все в серебристых, как рыбья чешуя, ризах. На голове вместо шапок по три живых соболя, каждый подпоясан двумя златоглавыми ужами.

   — Угадаешь, который я, покажу мой дом. Не угадаешь — не прогневайся.

Савву будто кто дёрнул, ткнул пальцем на вершину сосны. Видение тотчас померкло.

   — Иовушка! — закричал Савва, а в ответ жуткое ночное эхо, тьма, волчий вой.

Просидел Савва в провале до утра. Выбрался наверх, пошёл прочь из Провального бора, на сердце пусто, в душе горько.

Перелетая с дерева на дерево, увязалась за ним синяя сойка.

Когда выходил из лесу, прыгнул ему на плечо белый, с чёрным хвостиком горностай. Быстрый, как ветерок, тёплым тельцем коснулся щеки, как погладил. Соскочил на землю, поглядел чёрными блестящими глазами — и пропал.

«А ведь хорошо его учат!» — сказал себе Савва и, шагая через поле, всё оглядывался на дивный бор куляков.

23


Кругом Пафнутьева монастыря — река, над рекой сосны! Сосновый бор — молчун, а уж зашумит — океан-море. Воды Протвы — хрустальные, сладкие. Камни в монастыре намоленные, две сотни лет иноки Бога славят, в татарщину поставлен монастырь, в 1444 году.

Молиться, сидя на цепи, — никаких вериг не надо.

Игумен Парфений заковал Аввакума, едва с телеги сошёл, не позволил нужду справить после дороги. Каждое звено по пяти фунтов. Не то что стоять, сидеть, держа на себе груз, — изнеможение и великая тоска телу. Аввакум помучился-помучился да и лёг.

Видно, недаром привёл Господь протопопа под начало ретивого игумена в день сорока мучеников.

Однако уже утром поменяли страшную цепь на звонкую цепочку. Как собаку на поводке, провели по монастырскому двору, в храм Рождества Богородицы.

— Поклонись, протопоп, Иисусу Христу и самодержцу, — сказал игумен ласково.

   — Иисуса не ведаю, — ответил Аввакум, — исповедую Исуса, Господа Бога моего.

Повернулся к Царским вратам боком, глаза закрыл.

Подступили монахи к упрямцу, голову пригнули, поворотили лицом куда следует, нажали — поставили на колени.

Рассмеялся Аввакум.

   — Ни поклонов у вас, ни крестного знамения, ни Исуса истинного! Сами про то знаете, коли взялись прельщать своей новой верой, изменники благочестию святого Пафнутия, друзья латинян.

   — Запечатай свои уста! — крикнул на Аввакума игумен.

Протопоп послушался, умолк. Стоял на коленях не молясь. Братия не трогала его.

Вместо обеда дали протопопу хлебных крошек, ковш воды из реки. Поменяли цепь. Удостоили собачьей, с цепного кобеля сняли.

Недели через три приехал к Аввакуму с увещеванием Дионисий, бывший архимандрит Иверского Афонского монастыря, коего Никон сманил в Москву больше десяти лет тому назад. Аввакум разгорелся сердцем посрамить учёного грека, но Дионисий не наставлял, не учил, не упрашивал. Войдя в каменную келью, где не было ни стола, ни скамьи, ни иконы, — Аввакум на полу сидел, — сказал:

   — Неронова в Иосифо-Волоколамский монастырь привезли. Велено держать до указу, до собора.

 — Долго ли собора ждать? — спросил Аввакум.

   — Первое заседание назначено на 29 апреля. — Дионисий огляделся, сел в нишу низкого окошка. — Великий государь ныне призывает к себе архиереев, задаёт им три вопроса, и архиереи пишут ответы. Тут же, в царёвой комнате, своею рукой.

   — Велика небось тайна сия.

   — Тебе, Аввакум, государь позволил сказать те вопросы. Хочешь — напиши ответы.

   — Бумаги не дают.

   — Игумен Парфений — человек строгий, но добрый, даст и бумаги и чернил. Слышал я, кормят тебя, как воробья, крошками.

   — Крошки тоже хлеб. Какие же вопросы предлагает государь архиереям?

   — Первый вопрос о вселенских патриархах. Принимать ли греков за столпов православия? Записано так. — Дионисий достал, развернул грамотку. — «Как нам долженствует исповедати святейших греческих патриархов: константинопольского, александрийского, антиохийского и иерусалимского, аще они православии суть?*