— Вот помолюсь Господу, и будешь ты служить мне, сживающий меня со свету, как раб! — воскликнул Никон, зловеще краснея.
— Святейший, полежал бы ты! — испугался Флавиан.
— Не смей называть его святейшим! — топнул ногой Наумов. — Есть в России патриарх! Двух не надобно.
Флавиан заткнул уши руками.
— Вот как я тебя слушаю! Буду называть святейшего святейшим, буду ходить под его благословением! Иоасаф, что сел на место господина нашего, непрямой патриарх! Вселенские патриархи — непрямые. Нанятые, низверженные! Просили у нашего господина три тысячи рублей, обещались, коли дашь посулу, будешь по-прежнему патриарх!
— Мели Емеля! — рявкнул пристав.
Ушёл, саданув дверью.
А на окошко, со стороны дороги, уже прибивали железную решётку.
Дорогу Наумов тоже отвёл от монастыря. Поставил стрельцов, хочешь не хочешь — объезжай. Старую дорогу перекрыли в двух местах. Торжествовал Наумов, но недолго.
Вдруг явился в монастырь стряпчий Иван Образцов: дошла одна из жалоб Никона до великого государя.
Увидевши решётку на окнах, перерытую дорогу, послушав архимандрита Иосифа, игумена Афанасия, допросив людей Никона, стряпчий именем царя за унижение достоинства опального посадил Наумова в сторожку и приставил двух стрельцов. Три часа держал под арестом, до слёз разобидел Никона:
— Степан мучил меня тридцать недель, а ты посадил его на три часа! То ли наказал, то ли показал, чтоб и впредь без опаски мучил и морил меня.
Однако Наумов явился к Никону осунувшийся, со страхом в глазах: сбылось ведь предсказанное святейшим, как раб пришёл.
Кланялся, бормотал:
— Прости меня, грешного! Я человек подневольный. Как мне приказано, так и делал.
— Врёшь! — сказал ему Никон беспощадно. — Ты сердце вкладывал, унижая меня.
— Вкладывал! — покаялся Наумов. — Прости, святейший!
Это «святейший» обрадовало Никона. Помягчал:
— Делай дело своё, аки Лонгин, Иудой не будь.
Степан от таких слов на колени пал.
— Боюсь Бога, святейший! Помолись обо мне... Я ведь мучил тебя царя ради, хотел добыть для великого государя твоё благословение. А ты не даёшь!..
— И не дам! — сказал Никон. — О тебе помолюсь!.. О ненавистниках моих помолюсь, но с царём у меня будет суд перед Богом.
— Смирился бы ты, господин! — замотал головою пристав. — Государь за твоё благословение готов наградить тебя многим жалованьем.
— Вернёт мои монастыри, тогда благословлю! — отрубил Никон, замыкая сердце и душу на замок.
Уж такое величие явилось в его лице — содрогнулся бедный пристав, взмолился про себя: «Господи! Зачем здесь моя служба? Многие живут себе в иных местах, свету Твоему радуются...»
24
В Рыженькую приехала царицына сестра-боярыня Анна Ильинична. В её поезде пожаловали сыновья Малаха, подмастерья Оружейной палаты Егор и Федот, и сестра их Маняша.
В подарок отцу привезли братья трёхаршинную икону Спаса в Силах. Серебряник Федот обрамил икону тонким кружевом. Не сразу углядишь: кружево сие — шестикрылые серафимы. На саму-то икону, как на живого Господа, душою смотреть — неизречённая радость, а глазами — страшно. Суета из сердца червём наружу лезет.
Егор списал икону с кремлёвской благовещенской...
Золотая рука Господня благословляла, но смотреть на сложенные по-архиерейски персты было всё равно что на солнце. Слепила Фаворская белизна ризы Господней. Лик Христа тоже чистое золото, и глаза золотые, да в чёрных зрачках уж такая бездонная тайна творения, уж такое пронзительное: «Ведаю!» — невозможно покривить душою и не раскаяться в самом стыдном грехе, не сказать о себе словами апостола Иакова: «Прости меня, Господи, ибо я «человек с двоящимися мыслями не твёрд во всех путях своих».
Риза Господня и Престол Господень сливались в единое белое сияние. Престол несли на пламени крыл серафимы, кругом же клубилась бездна Вселенной, сотворённой Словом. И чудились в той бездне лики дивных ангелов, но они-то и закрывали Тайну Тайн.
Братья поставили икону в святой угол, и Малах опустился перед Господом на колени и прошептал:
— Исусе! Неужто дети мои, кровь моя, сотворили сие? — Стукнул, да пребольно, лбом о половицу. — Не сомневаюсь, Господи, но дивлюсь и не могу нарадоваться.
Встал, перекрестил сыновей.
— Как солнце!
Маняша и Настёна с Емелей, с детишками стояли у порога, оробев перед Спасом. Маняша тоже видела икону впервые, братья о подарке отцу не рассказывали в дороге.
Богатая дочь привезла батюшке вишнёвый зипун, розовую рубаху. Тотчас и обрядила в обновы. Малах похорошел, повеселел. Емеля получил от свояченицы холодные сапоги да набор плотницких топориков. Настёна — скатерть, платье, шаль. Детишки — сладости. Братья одарили сестру-деревенщину лисьей шубкой, красными чёботами. Емелю — шапкой из рыси, детишек — красными кушаками.
Привезено было много всяческой снеди, но ради праздника Малах велел зарезать борова.
Пировали, поминали матушку, жалели, что нет Енафы с Саввой...
Тут-то и пожаловала боярыня Анна Ильинична.
Вошла владычицей, а увидела икону — величье да барство растаяли, как тени в полдень.
Строго смотрел Господь на рабу.
Семейство с лавок повскакало, кто на колени кинулся, кто в земном поклоне спину согнул. Малах не растерялся всё-таки:
— Садись с нами, боярыня!
Может, в былое время приглашение раба показалось бы Анне Ильиничне дерзновением, но пришла она в дом сеятеля просительницей. Не погнушалась, села, куда указали, а указали под иконы, выпила чару за здоровье хозяина, отведала печёнки. Скушала хвостик укропа, похвалила солёные рыжики. А потом сказала:
— Слышала я, есть в здешних краях сильные лекари. Не помогут ли мне, грешной?
— Да кто ж у нас лекари?! — развёл руками Малах. — Лесовуха была великой травницей. Так давно уж её нет. Девка ещё была прозорливая, Евсевия. Тоже Господь прибрал... В святом ключе вода-спасительница. Иные, испив глоток с ладони, забывают свои болезни, иным не помогает. Всё от Бога! Как Бог даст!
— Батюшка, а старец Иоиль? — подсказала Настёна.
— Да разве что Иоиль, — согласился Малах. — Молитвы старца сильнёхоньки!
— Иоиль-то и послал меня к тебе! — сказала Анна Ильинична.
— Ко мне?! — изумился Малах. — Я, госпожа, не шептун, трав на Ивана Купалу не собираю... Ну, бывает. Заварю липовый цвет али ромашку, подорожник к нарыву приложу...
— Иоиль сказал, чтоб сводил ты меня на какое-то поле, — сказала Анна Ильинична, и вдруг слезинки сорвались с её тёмных прекрасных ресниц.
— На поле? — Малах строго глянул на своих. — У меня одно поле, хлебное. Завтра-послезавтра косить будем. Сыны, слава Богу, подоспели...
— Вот на это поле и своди меня, — быстро сказала Анна Ильинична.
— Да когда же?
— Как прикажешь.
— Так лучше бы на восходе солнца.
— Будь по-твоему. — Боярыня, отворачивая личико от света, поднялась из-за стола.
— А можно и на закате. Тоже хорошо. Я и на закате хаживаю.
— Пусть будет на закате и на восходе. На лошадях приезжать или пешком пойдём?
— Как вашей милости угодно. Я пешком хожу.
— Пешком так пешком, — согласилась Анна Ильинична. Показала глазами на икону: — Такая большая! Такая дивная!
— Сыновья привезли, — порозовел Малах. — Федотка, меньшой, ризу делал, а Егор у нас — знамёнщик. И богомаз тоже.
Анна Ильинична поглядела на молодцов:
— С Феофана Грека список?
— С благовещенской, — согласился Егор.
— Списал бы ты для меня икону Донской Божьей Матери.
— С превеликим старанием исполним! — поклонился боярыне Егор. — Дашь серебро, Федот знаменитую устроит ризу.
— Будет вам и серебро.
— Зимой, к Рождеству сделаем, — сказал Егор.
— Да что ж так не скоро?!
— Великий государь посылает нас с братом в Дединово. Будем для корабля фигуры резать, иконы писать... Как воротимся в Москву, так и примемся за твой заказ, — Егор поклонился боярыне по-иноземному, глаза опуская в последнюю очередь.
Боярыня ушла. Малах сел на лавку и как аршин проглотил.
— Что с тобой, батюшка? — встревожилась Маняша.
— Да как же... На поле веди! А что на поле-то?.. Да и ребята вот... корабли едут строгать. Ладьи, что ли?
— Нет, — сказал Егор, — Государь велел строить большой корабль. Двенадцатисаженный, высокий, чтоб морской волны не боялся.
— Господи! Вы уж не прогневайте государя... А я-то ведь ничем боярыне не услужу. Чего ради старец Иоиль ко мне послал Анну-то Ильиничну?
И вдруг забрезжило в голове. Поглядел на руки: нет в них старческой немочи. За зиму повянут, а как пахота, так сила и воротится, из земли придёт.
Покрестился Малах на Спаса в Силах и пошёл в баньку. На людях молиться, хоть они и дети твои, — суета. На погляд заветного не намолишь.
Безмолвие любил Малах. Взывал к Богу душой. И ведь разверзались небеса. Он чувствовал, как полог за пологом отлетает прочь от ветра тихих воздыханий. Сердце всплывало кувшинкой ко Господу, и Господь наполнял её своим мёдом, а мёд у Него, света, — любовь.
После молений в баньке Малах всему вокруг не мог нарадоваться. Всякая таракашечка, травинка были ему, как в детские годы его, диво дивное.
Анна Ильинична пришла к Малаху одна.
Маняша с Настёной подглядывали за ними.
Пренесказанная была эта пара, шагающая за околицу: впереди белый дед в крестьянском зипуне, позади в сиром, сером одеянии великая боярыня, царицына сестра!
— Вот оно, поле моё! — сказал Малах и поклонился густой, медвяно-золотой пшенице.
Анна Ильинична постояла, поглядела и тоже поклонилась.
— Не знаю, что это вздумалось старцу послать тебя, боярыня, на моё поле... — Малах ласково провёл ладонью по усатым колосьям. — Помолимся, коли святой человек велит.
— На коленях? — спросила Анна Ильинична.