— За царя молись, за христолюбицу Марию Ильиничну.
— В иное время Михалыч и впрямь был добр ко мне, при Стефане Вонифатьевиче, царство ему небесное, — ударился Аввакум в воспоминания, а сам вздрагивал, глядел на руки, испачканные кровью мучеников. — На Пасху, помню, пришёл государь в Казанскую церковь, руку давал целовать, яйцами крашеными весь причт одарил. Неронову дал, мне, братьям моим и ведь не забыл, что у меня сынок есть, Иван, — ныне, бедный, по Москве мыкается с братом, нигде и жить-то не дают больше дня! — а в те поры, до Никона-злодея, сам подошёл к брату моему Герасиму: «Поди, — говорит, — поищи мальчонку». Герасим на улицу выскочил, сыскал Ваню, да не сразу. А царь-то, самодержец, стоял смирехонько, ждал. Пожаловал Ваню целованием руки, а робёнок глуп, не смыслит, отстраняется... Не поп, чтоб руку целовать. Так он, свет, сам к губам его длань принёс. Два яйца дал, погладил по голове.
Матвееву понравилось воспоминание, будет что царю рассказать.
— Алексей Михайлович и ныне добр к людям, да не все к нему добры.
— О Господи! — только и сказалось Аввакуму.
— Ты всё о других плачешься, о себе бы подумал, батька.
Аввакум поглядел Артамону в глаза.
— Если за мной приехал, на Болото везти, так вези.
Артамон покраснел.
— С иным, слава Богу, к тебе! Великий государь велел сказать: «Где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих».
Аввакум просиял глазами:
— Господи! Отведи от доброго царя нашего пришлых хищных людей! Верни нам, Господи, государя, каким был до Никоновой прелести! — Поманил к себе Матвеева: — Давай-ка помолимся вместе.
— Приказано назад вскоре возвратиться.
— А нам когда... в дорогу?
— Денька через три.
— Сказал бы ты Бухвостову: пусть не утруждает болезных. Епифаний, боюсь, зело расхворается.
— Скажу! — пообещал Матвеев.
Как уехал большой гость, кинулся Аввакум молиться о страстотерпцах. И о себе плакал: не сподобился дара принять муки от гонителей истинного, не осквернённого новшествами благочестия.
На другой день сел писать о казнях, благо бумага нашлась: «И паки, егда мы приведени быша пред властьми, противу сатанина полка, аз, протопоп Аввакум, и священники Лазарь и старец Епифаний, и вопрошени быша от их сонмища по единому: «отрицаете ли ся старых книг и прежняго твоего благочестия и хощете ли служить по новому и креститися тремя персты по новому исправлению?» Мы же пред ними по единому отвещаваху им единым гласом: «мы вашему отступлению, а не исправлению не покоряемся и прежнего благочестия отступити не хощем, и старых святых книг и догматов не оставляем, но за них и умрети хотим...»
Славно рука по бумаге размахалась, да пришёл стрелец от Епифания, объявил:
— Старец велел передать тебе, батька, не кручинься-де о нём! Пресвятая Богородица дала ему, страдальцу, новый язык. Благодатию Божию — говорит!
Вскочил Аввакум, побежал к Епифанию, а тот и возопил, встречая батьку с великой радостью:
— Слава Отцу и Сыну и Святому Духу!
В «Житии» Епифаний так пишет о чуде:
«Ох, ох! Горе, горе дней тех! И поставили нас в Братошине на дворы. Тогда аз, грешный, внидох на печь от болезни и от тоски горкия и печали великия, и возлёг на печи, и начах помышляти в себе сице (так, — В. Б.): «Горе мне, бедному. Как жить? Говорить стало нечем, языка нету. Кабы я жил в монастыре или в пустыне, так бы у меня язык был. Прости мя, Господи Исусе Христе, Сыне Божий, согрешил пред Тобою, светом, и пред Богородицею, и пред всеми святыми! Пошёл к Москве ис пустыни, хотел царя спасти, и царя не спас, а себе вредил: языка не стало, и нужного молвить нечем. Горе! Как до конца доживать?» И воздохнул ко Господу из глубины сердца моего. И восстав, сошёл с печи и сел на лавке, и печалуюся о языке моём... Поползе бо ми тогда язык ис корения и доиде до зубов моих. Аз же возрадовахся о сём зело и начал глаголати языком моим ясно, славя Бога. Тогда Аввакум-протопоп, то чюдо услышав, скоро ко мне прибежа, плача и радуяся. И воспели мы с ним вкупе «Достойно есть» и «Слава: И ныне» и всё по ряду до конца, по обычаю».
Увозили страстотерпцев в далёкую немилосердную ссылку ночью, но мир не без добрых людей. Стрельцы, собираясь в путь, ездили в Москву проститься с домашними, а шила в мешке не утаишь! Вот и прибрели в Братошино родные и духовные дети Аввакума: Иван да Прокопий, племянник Макар, Семён Иванович Крашенинников — верный человек, Алёша Копытовский, безупречный в боголюбии; вернувшийся на истинный путь священник Дмитрий — взялся было служить по новым служебникам, властям и сатане угождать, так матушка Маремьяна Феодоровна ушла от него. Прибыла благословения ради строгая Маремьяна Феодоровна, хотя и хворая была. Приехала на лошадках, спрятав их за околицей, казначейша боярыни Федосьи Прокопьевны Морозовой Ксения Ивановна, привезла страстотерпцам еды на дорогу, шубы, шапки, меховые сапоги, рукавицы. Деньжат.
Помолились, поплакали. Сказал Аввакум духовным родичам ласково:
— Потерпите, светы мои! Господа ради, потерпите! Время суетного мира за грехи человеческие, за сбесившихся никониан сокращено. Яко дым исчезнет! Молю вас: не сердите Исуса Христа унынием, не надрывайте сердца Пресвятой Богородицы воплями о немочи. Терпите и перетерпите!
Поцеловал всех и стоял потом, когда телеги запрягали, с сыновьями, с Иваном да с Прокопом, прильнувшими к груди его. Нет у Господа более драгоценного дара, чем родное тепло. Всего-то и погрелись малую минуточку, а памяти да радости сокровенной — на всю оставшуюся жизнь.
— Эх, Москва! — тряхнул головою Аввакум, заваливаясь в телегу, осенил крестом христолюбцев. — Потерпите, светы мои! Господа ради, потерпите!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
1 сентября в новолетие 7176-е от сотворения мира, в 1668-е от Рождества Христова, государыня Москва была одарена замечательным торжеством. Великий государь всея Руси царь-самодержец Алексей Михайлович объявил своим наследником старшего сына своего царевича Алексея.
После молебна в Успенском соборе царственного отрока оставили на малое время в опочивальне, чтоб отдохнул перед застольем в Грановитой палате, где предстояло ему сказать сразу две речи.
Алексей усталости не чувствовал, и как только князь Иван Петрович Пронский, почётный его дядька, удалился, покинул постель и, понимая, что на серьёзные занятия времени нет, потешился, поймал лупою солнечный луч и выжег на деревянном яйце, которое ему надлежало расписать узорами, витиеватую букву «А».
Ради праздника солнце играло, от хрустального зеркала комната светилась.
Он подошёл к зеркалу, опустив глаза. Посмотрел вдруг, чтобы застать отражение в нечаянности.
Румяный белолицый мальчик тринадцати лет смотрел на него с таким напряжением, с такой потаённой жалостью и рассудительной серьёзностью, что не верилось: сам и есть. Оглянулся. И засмеялся.
Очень, очень нравилось быть наследником. Отныне он участник во всех царских делах и деяниях. А если будет война, он поедет на войну! Увидит иные земли, иных людей.
Серебряно затрезвонил звонок, и в опочивальню вошёл Фёдор Михайлович Ртищев. Воспитатель.
— Ваше высочество, Алексей Алексеевич, надо бы повторить обе речи.
— Речи я помню... А где отец Симеон?
— Где же ему быть? Вирши небось плетёт.
— Отец Симеон и меня научает сложению виршей, — обидчиво сказал Алексей; ему не нравилось, что Фёдор Михайлович, такой добрый и ласковый, не очень-то жалует любовью Симеона. Вдруг похвастал: — А завтра семейный обед. Буду есть с батюшкой, с матушкой, с братцами...
Ртищев улыбнулся. И Алексей улыбнулся.
— Завтра день радостный, а ныне великий. И Грановитая палата тоже великая, для дел царственных, вселенских. — Фёдор Михайлович говорил озабоченно, пристрастно осмотрел приготовленную для облачения одежду. — Но ты помни, Алёша-свет! В Грановитой палате тебе придётся слушать бояр, послов, говорить речи — Бог даст, долгие, счастливые годы, когда сам будешь самодержцем. Пусть же сегодня не трепещет твоё сердечко.
— А я и не боюсь! — сказал Алексей, но голос у него вдруг сорвался.
— Ты полежи! — посоветовал Фёдор Михайлович, подвёл к постели и удалился на цыпочках.
Алексей засмеялся, и ещё кто-то засмеялся.
— Господи! — перекрестился царевич.
Невидимка засмеялся пуще.
Алексей отбежал под образа, опустился на корточки и увидел: под кроватью сидел братец Фёдор.
— Я убежал! — сообщил Фёдор и позвал к себе: — Подойди, я тебя потрогаю.
— Зачем меня трогать.
— Ты — царь.
— Не царь, а наследник.
— Я сказал Хитрой: и я — наследник! А Хитрая не велит наследником зваться.
Фёдору в мае исполнилось шесть лет, его забрали с женской половины дворца. К мужской жизни он ещё не привык. Алексей пожалел братца:
— Вот если я помру, тогда ты тоже будешь наследником.
— Буду! Буду! — захлопал в ладоши Фёдор.
Алексей обиделся, проглотил комок слёз: Господи, что же братец радуется? Глупенький-то какой!
Спросил:
— Хочешь мою цепь поносить? Только на единый миг, а то кто войдёт ещё.
— Хочу! — сказал Фёдор, но остался под кроватью.
— Вылазь! — Алексей взял со стола тяжёлую золотую цепь, разглядывал крест с Богородицей и Младенцем.
Фёдор выскочил из-под кровати, как медведь из берлоги, приткнулся к брату, затеребил, приплясывая:
— А я вот он! А я вот он!
— Стой по-царски, покойно!
Фёдор закрыл глаза.
— Не жмурься. Смотри ласково. Чтоб все тебя любили.
Фёдор хихикнул, рот у него расползся до ушей.
— Рот закрой! Глазами улыбайся! — Алексей поднял цепь над головою брата. — На меня возлагали её вселенские патриархи!
Опустил цепь на цыплячьи плечи братца.
— Тяжело?
— Я потерплю! — прошептал Фёдор, становясь неподвижным и будто прирастая к цепи.