Не-стратегии: морская, воздушная и ядерная
Прежде чем переходить к рассмотрению уровня большой стратегии, нужно разобраться с запутанным и запутывающим вопросом «стратегии» конкретных родов войск, будь то флот, авиация или ядерные силы. Здесь перед нами как обыкновенная двусмысленность языка, так и наивное бахвальство энтузиастов того или иного рода войск. Существуй в действительности такое явление, как морская, воздушная или ядерная стратегия, в каком-либо смысле отличная от комбинации технического, тактического и оперативного уровней в рамках одной и той же универсальной стратегии, тогда каждая из них обладала бы особой логикой – или же была бы особой частью стратегии театра военных действий, которая в таком случае сводилась бы к сухопутной войне. Первое невозможно, а во втором нет необходимости.
Чтобы рассмотреть этот вопрос по порядку, я начну с того, что укажу следующее: на техническом, тактическом и оперативном уровнях вполне очевидным образом применяется парадоксальная логика. Соответственно этому в рассмотрении данных трех уровней я свободно приводил примеры из военно-морского и военно-воздушного опыта, наряду с примерами из опыта наземной войны. Правда, на уровне стратегии театра военных действий упор делался на опыт наземной войны, а применение авиации обсуждалось только мимоходом[118], тогда как морские примеры вовсе не рассматривались. Этому есть свои причины.
Пространство и мобильность
Отсутствие морских примеров и мимолетные упоминания о воздушной войне при рассмотрении стратегии театра военных действий не случайны. Пространственное выражение парадоксальной логики стратегии, безусловно, наличествует и в морской, и в воздушной войне. У флота и авиации имеются фронтовые и тыловые диспозиции, системы обороны на передовых рубежах, системы глубокой обороны и так далее, причем все сказанное применимо также к внеатмосферной, или космической, войне. Воздушные и морские силы пространственно взаимодействуют в рамках театра военных действий аналогично сухопутным войскам. Но ввиду их повышенной мобильности пространственное выражение здесь не столь важно. Диспозиции могут меняться настолько быстро, что перестают предопределять исход сражения; они такие преходящие, если угодно, что их можно считать тривиальными.
Так, концепция морского могущества, выдвинутая и популяризированная выдающимся историком военно-морского флота Альфредом Тайером Мэхэном[119] (этой концепцией руководствовались британский и германский флоты в годы Первой мировой войны, а также японский флот в годы Второй мировой), представляла собой фактическое отрицание пространственного измерения. Превосходящий флот способен контролировать весь Мировой океан, выбирая при этом места сосредоточения по своему выбору и сохраняя почти полную пассивность. Поскольку угрозу торпедных катеров, по сути, нейтрализовали к 1914 году, а подводными лодками (ошибочно) пренебрегали, конечная способность разгромить соединение линкоров противника в решающей битве (если таковая где-либо и когда-либо состоится) должна была обеспечить все преимущества морского могущества. Более сильный флот гарантировал себе свободу морских коммуникаций на коммерческих и военных маршрутах, лишая врага той же самой возможности, и добивался этого, не прибегая к блокаде вражеских портов.
Такой исход порождала иерархия военно-морской силы: уступая противнику в совокупной мощи, соединение вражеских линкоров не осмелится, как считалось, пойти на риск генерального сражения, и те же соображения определяли ход крейсерских операций. Крейсера врага не отваживались выходить в открытое море ни для нападений на судоходство, ни для поддержки миноносцев в таких нападениях, поскольку в случае перехвата они рисковали быть потопленными отрядом не менее быстрых, но более жизнеспособных и более бронированных крейсеров с орудиями большего калибра. Потому крейсера сильнейшего флота могли оперировать свободно, а вражеские корабли лишались шанса обезопасить свои и нарушить чужие судоходные линии, ибо схватки с могучим противником им было не выдержать. То есть даже пассивная эскадра линкоров в каком-то отдаленном месте косвенно подтверждала господство над Мировым океаном, вне зависимости от расстояния до зоны каких-либо локальных событий, где «резвились» бы крейсера. Конечно, невозможно было помешать внезапному прорыву из охраняемого порта какого-то миноносца (на перехват случайно проходившего мимо торгового судна), но и только: не считая каботажного судоходства под защитой своих берегов и навигации в закрытых морях вроде Балтийского, уступавший в линкорах флот лишался всякой возможности действовать в открытом море. Именно эта участь постигла флоты центральных держав[120] в годы Первой мировой войны. Впрочем, когда в состав флота вошли подводные лодки, обладание эскадрой могучих линкоров перестало гарантировать безопасность торговому судоходству. При наличии многочисленных субмарин стремление и дальше уповать на «гипотетическое столкновение линкоров» обрекает флот на гибель: поскольку кораблям стены требуется сопровождение крейсеров (против эсминцев) и эсминцев (против торпедных катеров), защищать торговое судоходство от подводных лодок попросту некому[121]. В худшем случае это приведет к симметричной парализации судоходства с обеих сторон, что скверно сказалось бы на стороне, более зависимой от трансокеанских перевозок. Почти ровно так и произошло на пике подводных операций немецких субмарин в ходе обеих мировых войн – в 1917 и 1942 году соответственно, когда флоты союзников остановили немецкую морскую торговлю, а немецкие субмарины значительно сократили судоходство союзников (причем о влиянии пространственного фактора говорить, по сути, не приходилось).
В этом случае решающим оказывается не способ ведения войны, а скорее степень мобильности противостоящих друг другу сил: чем выше мобильность, тем сложнее предугадать расположение сил врага в то или иное время. Передвигайся наземные силы столь же свободно и быстро по всему театру военных действий и между различными театрами, тогда уровень стратегии театра военных действий потерял бы свою значимость для них. Железные дороги в некоторой степени обеспечили подобный эффект, а моторизация войск принесла еще более весомые результаты. На грузовиках войска и снаряжение могут передвигаться из одного сектора в другой за «тактический» отрезок времени, то есть за срок одного сражения, тем самым уменьшая важность предварительного развертывания. К началу Второй мировой войны транспортировка по воздуху усугубила последствия перемещений войск внутри одного театра боевых действий; с тех пор ее влияние распространилось и на переброску войск между разными театрами военных действий, пусть авиация способна перевозить лишь относительно небольшие контингенты с легким вооружением, – зато на значительные расстояния.
На уровне театра военных действий значимость тех или иных явлений сохраняется только потому, что существуют пределы мобильности наземной моторизации, что налицо уязвимость и ограниченные возможности, что воздушный транспорт зависит от аэродромов, что имеются географические ограничения, что корабли идут медленно и вынуждены базироваться на порты. Здесь можно провести параллель с обесцениванием оперативного уровня стратегии в том случае, когда война на истощение становится преобладающим видом военных действий. Вычленять отдельные типы морской и воздушной стратегии на уровне театра военных действий нет необходимости хотя бы потому, что на этом уровне важнее всего сухопутная война. Не может быть и какого-либо другого уровня стратегии, на котором применялся бы отдельный род войск и который стоял бы выше оперативного уровня, но ниже уровня большой стратегии.
Содержание не-стратегии
Если не существует отдельных стратегий, как тогда быть с названиями многочисленных трудов, где фигурируют термины «морская стратегия», «воздушная стратегия», «ядерная стратегия» или (в последнее время) «космическая стратегия»? Если исключить из рассмотрения любопытное притязание Мэхэна на теорию «военно-морского могущества», выясняется, что в подобной литературе изучаются преимущественно технические, тактические и оперативные вопросы – либо отстаивается какая-то конкретная политика, обычно на уровне большой стратегии[122].
Например, вопросы состава военно-морских соединений составляют, как правило, суть описаний так называемой морской стратегии. Но старый спор между сторонниками линкоров и авианосцев или более современный спор между поборниками подводных лодок и приверженцами других типов кораблей явно относится к оперативному уровню анализа, а в реальных боевых условиях все эти силы будут взаимодействовать и противостоять друг другу на оперативном уровне. Что касается более специфических обсуждений, скажем, по поводу достоинств больших и малых авианосцев, то эти споры ведутся на техническом уровне анализа, поскольку в реальности обсуждаются именно различия в боевых возможностях и стоимости производства и обслуживания. Конечно, технические предпочтения зачастую определяют более широкие соображения, но тогда эти предпочтения попадают в область большой стратегии (так, большие авианосцы более пригодны для наступательной войны, а малые – для эскортирования при обороне).
Применительно к авиации различия в боевом составе тех или иных соединений также обуславливаются техническим, тактическим или оперативным уровнями, а не уровнем стратегии театра военных действий. Это ярко проявилось в дебатах 1945–1955 годов (в США и в Великобритании) между сторонниками «сбалансированных» бомбардировочных сил (тяжелые, средние и легкие бомбардировщики) и теми, кто утверждал, что все ресурсы должны направляться только на тяжелые бомбардировщики. То же самое можно сказать относительно дебатов 1955–1965 годов между сторонниками управляемых ракет и теми, кто продолжал превозносить пилотируемые бомбардировщики; и относительно нынешних споров между сторонниками беспилотных летательных аппаратов (дистанционно управляемые дроны, крылатые ракеты) и теми, кто настаивает на преимущественном выделении наличных ресурсов пилотируемой авиации. Пространственный фактор не играет никакой роли в этих спорах, в отличие от оценки соотношения затрат и эффективности, а также от «тайной силы» институциональных предпочтений: авиация с ее пилотами не слишком-то рвется использовать беспилотные летательные аппараты.
Вопросы выбора целей, традиционно важные для так называемой «воздушной стратегии»[123], также относятся не к стратегии театра военных действий, а скорее к уровню большой стратегии. Конечно, любую военную или гражданскую цель можно бомбить по любым причинам. Но последствия таких бомбардировок проявляются уже на уровне большой стратегии. Поэтому выбор категории целей является предметом национальной политики, да и реакция жертв этих бомбежек будет ответом национальным, также на уровне большой стратегии.
То же верно для целей, ради которых используется морская сила. Только результаты десантов с моря рассматриваются на уровне стратегии театра военных действий. Но блокада или препятствование судоходству в открытом море либо применение морской авиации для поражения наземных целей – здесь большая стратегия окажется более пригодной для планирования как наступательных, так и ответных мер. Разумеется, эффективность морского упреждения или ударов морской авиации по наземным целям может определяться географическими факторами на уровне стратегии театра военных действий[124], но оперативное и тактическое взаимодействие сил каждой из сторон все-таки намного важнее. Если удастся блокировать вражеское судоходство, последствия этого будут зависеть от самодостаточности затронутого блокадой государства; то есть, опять-таки, меры и контрмеры станут приниматься на уровне большой стратегии.
Притязания на автономию: морское могущество
Имеется одно-единственное оправдание обособлению стратегии для конкретного рода вооруженных сил: это допущение, что такая стратегия будет действенной сама по себе. Именно так рассуждал Мэхэн; в его истолковании истории морское могущество выступает как ключевой фактор возвышения и упадка тех или иных наций[125]. Вообще-то Мэхэн употреблял термин «морское могущество» сразу в двух различных значениях, подразумевая либо военное преобладание на море («которое изгоняет с морей вражеский флаг или позволяет ему только сигнализировать о бегстве»), либо, в более широком смысле, описывая полный набор выгод от побед на море (торговля, судоходство, колонии и доступ к рынкам)[126]. Первая трактовка морского могущества по Мэхэну нацелена на краткосрочную перспективу, когда исход войны решается блокадами и морскими рейдами. Напротив, во второй трактовке это могущество предстает как долгосрочная перспектива, как залог процветания нации. Очевидно, что Мэхэн чрезмерно обобщал опыт преимущественно британской морской истории: он уравнивал морское могущество в обоих значениях с могуществом как таковым, игнорируя континентальные державы, которые не полагались на дальние морские перевозки в сколько-нибудь серьезной степени (примерами служат Германия в периоды обеих мировых войн и Советский Союз во время его существования).
Заблуждения Мэхэна
Не столь очевидной, пожалуй, зато более любопытной с точки зрения изучения стратегии выглядит ошибка Мэхэна, состоящая в объяснении успехов Великобритании в борьбе против континентальных противников исключительным могуществом на море. Не подлежит сомнению факт, что британское морское могущество в первом значении этого понятия и вправду было важным инструментом успеха, а во втором значении послужило источником благосостояния нации. Однако реальной причиной британского господства на море являлась внешняя политика страны, направленная на сохранение баланса сил в Европе[127]. Вмешиваясь в континентальные дела ради противодействия какой-либо из великих держав или их коалиции, мечтавшей о полном подчинении Европейского континента, британцы искусно подстрекали раздоры. Это обстоятельство вынуждало континентальные державы содержать большие сухопутные армии, что мешало им тратить средства на создание столь же многочисленного флота. Разумеется, морское могущество в обоих значениях этого термина было насущной необходимостью для поддержания надежного баланса сил между континентальными державами, побуждало их хватать, так сказать, друг друга за глотки. Но вывод Мэхэна, скорее, противоречил реальному положению дел[128]: превосходящая морская сила была результатом успешной стратегии, а не ее причиной. Приоритетами британской политики выступали активная дипломатия и готовность субсидировать послушных, но бедных союзников, а не стремление к постройке и поддержанию Королевского флота. Едва сложились обстоятельства, позволявшие относительно просто обеспечить превосходство на море благодаря прочному балансу сил на континенте, британский флот перевели на крайне скромное обеспечение, необходимое для сохранения могущества в первом значении, но недостаточное для установления морского могущества во втором значении.
Пренебрегай британцы дипломатией и субсидиями в своих неустанных попытках утвердить господство в мире, действуй они прямолинейно, добивайся превосходства над континентальными береговыми державами по количеству кораблей, то практически сразу же оказались бы растраченными все средства, необходимые для поддержки морского могущества во втором значении. Это обернулось бы нарушением общего баланса сил и отвлекло бы континентальные державы от расходования средств на сухопутные войны; тогда британских ресурсов точно не хватило бы на соперничество со всеми мореходными нациями объединившейся Западной Европы.
Британское господство на море сосуществовало с неизменно скромным финансированием Королевского флота – этот факт наглядно отражает логику стратегии. Напротив, стремись Великобритания достичь господства исключительно за счет постройки все новых и новых фрегатов, она действовала бы в решительном противоречии с этой парадоксальной логикой. Континентальные противники обрели бы шанс адекватно отреагировать на увлечение британцев флотом за счет строительства собственных фрегатов вместо расходования ресурсов на сухопутные армии. Современники, резко критиковавшие скудное содержание Королевского флота, и адмиралы, горько сетовавшие на то, что необходимое британское золото раздают иностранцам, тогда как британский флот хиреет, руководствовались здравым смыслом, но отнюдь не стратегией.
По иронии судьбы, к моменту публикации книги Мэхэна британское правительство отказалось от своей многолетней политики. Вместо того чтобы вооружать континентальных противников Германии, в особенности нуждавшихся в этом русских, дабы поддерживать баланс сил на континенте, правительство наконец-то выделило изрядные средства Королевскому флоту – ради сохранения морского могущества в прямом состязании по строительству боевых кораблей с кайзеровской Германией. Общественное мнение и здравый смысл торжествовали. Но Мэхэн стяжал в Великобритании столь громкую славу не как автор наставлений в политике, а больше как пропагандист политики уже сформулированной: закон о национальной обороне, требовавший «паритета» британского флота с двумя сильнейшими флотами континентальных держав, взятыми вместе, был принят в 1889 году – еще до публикации первой «влиятельной» книги Мэхэна.
В конце концов морское могущество во втором значении слова, накопленный благодаря ему капитал и обилие пролитой крови оказалось принесено на алтарь Первой мировой войны. Эта война стала для Великобритании первой по-настоящему дорогостоящей сухопутной войной в Европе, чего, пожалуй, вообще удалось бы не допустить, не потрать страна столько ресурсов на морское могущество в первом значении слова. Виной ли тому упорство общественного мнения, которое побудило британских политиков отказаться от наследования своим предшественникам (те бы, наверное, финансировали строительство железных дорог и пополнение арсеналов царской России вместо постройки новых линкоров) или отсутствие у самих политиков четкого понимания стратегии – в любом случае вряд ли приходится сомневаться в том, что агонию и упадок Британской империи значительно ускорила политика, отражавшая заблуждения Мэхэна.
Стратегические бомбардировки
Новые притязания на стратегическую автономию были выдвинуты сразу же после окончания Первой мировой войны. К тому времени пределы морской силы в современной войне обнажились достаточно ясно: это и изнурительно медленная морская блокада, и практическая бессмысленность морских десантов (сухопутные войска прибывали к месту высадки десанта слишком быстро), и дорогостоящее фиаско единственной десантной операции с моря в районе Галлиполи. Поскольку тактическое преимущество элементарной «господствующей высоты» понималось отчетливо и повсеместно, летательные аппараты тяжелее воздуха были приняты на вооружение практически немедленно после появления. В 1914 году самолеты для наблюдения и корректировки артиллерийского огня имелись во всех полноценных армиях мира, а к 1918 году авиация получила подлинное признание: к дате заключения перемирия с Германией, 11 ноября 1918 года, британские ВВС насчитывали 22 000 самолетов и 293 532 человека личного состава. Морские флоты тоже обзаводились авиацией, самолеты с трудом запускали с палуб и поднимали на борт с воды, но первый настоящий авианосец спустили со стапелей еще до конца войны.
Словом, авиацию приняли, но в основном ее считали вспомогательным родом войск, состоящим при сухопутных частях и флоте. Первые офицеры-летчики и пропагандисты военной авиации призывали к самостоятельности нового рода войск из соображений экономичности, подчеркивая, сколько средств можно сберечь, проводись приобретение самолетов и обучение пилотов централизованно, не распыляйся все это между сухопутными частями. Впрочем, нашлись и те, кто требовал гораздо большего, кто настаивал на стратегической автономии авиации как таковой.
Три человека, ратовавших за воздушную мощь как гарантию будущего, удостоились широкого внимания к своим взглядам, выдвигая, независимо друг от друга, сходные доводы. Джулио Дуэ, офицер итальянских ВВС еще до 1914 года, опубликовал в 1921 году книгу «Господство в воздухе». Американец Уильям (Билли) Митчелл, также действующий офицер-пилот, выпустил книгу «Крылатая оборона» в 1925 году, задолго до того, как сочинение Дуэ перевели на английский язык (в 1942 году, когда сам Митчелл уже бомбил Токио). Взгляды Хью Монтегю Тренчарда, основателя Королевских ВВС Великобритании, излагались прежде всего во внутренних документах этих ВВС.
Все трое полагали, что аэроплан предоставляет возможность прямого проникновения в сердце вражеской территории, он перелетает укрепленные форты и географические барьеры; что крупные соединения бомбардировщиков способны оставить в прошлом медленные боевые действия на суше и на море, уничтожая промышленность противника, от которой зависят все формы военного могущества; что победы возможно достичь быстро только за счет превосходства в воздухе, без колоссальных потерь сухопутной войны и без долгих лет морской блокады[129]. Дуэ, Тренчард и их последователи расходились с Митчеллом в том, что утверждали, будто бомбардировщикам нет необходимости опасаться ПВО, то есть сводили суть воздушного могущества исключительно к наступлению[130]. При этом все трое соглашались с тем, что после появления военной авиации прочие формы военного могущества устарели.
Как оказалось, доктрина стратегического воздушного могущества сильно пострадала в ходе Второй мировой войны – от собственных недостатков и от реакции, которую она спровоцировала (реакции тем более мощной, что перед войной были одобрены планы применения бомбардировок, а недостатки в прицельности бомбометания и его возможных объемах не принимались во внимание). В частности, на угрозу массированных налетов на вражеские столицы (как считалось, с применением химических бомб) отреагировали активными разработками способов заблаговременного обнаружения целей, суливших надежду на перехват вражеских бомбардировщиков. К 1939 году Великобритания, Германия и Соединенные Штаты Америки уже располагали радарами дальнего радиуса действия, что опрокинуло утверждение Дуэ / Тренчарда, будто бомбардировщики всегда долетят до цели[131].
Противовоздушная оборона
ПВО с опорой исключительно на истребители была практически бесполезной до изобретения радара, но от нее все же не спешили отказываться, в слабой надежде на то, что множество телефонных сообщений от наблюдателей и обилие акустических приборов слежения сделают перехват возможным. Потому скоростные перехватчики и организационные схемы их наведения с земли уже имелись в наличии к тому времени, когда появился и стал внедряться радар. А вот бомбардировщики, которые считались «стратегическим» видом авиации, обязанным нести большую бомбовую нагрузку для разрушения вражеской промышленности и городов, становились все крупнее и делались громоздкими в сравнении с современными истребителями, так что в поединках им было фактически не улизнуть от последних[132]. Сторонники применения бомбардировщиков осознавали эту тактическую слабость и предлагали «лекарство» в виде массированных соединений, обильно вооруженных пулеметами. До появления радара такие соединения могли превосходить по численности разрозненные истребители-одиночки, встреченные на пути. В соответствии с классическими принципами военного искусства преимущество в инициативе давало бомбардировщикам числовое преимущество над истребителями противника в районе столкновения. Скоординированный огонь хвостовых, бортовых, «донных» и лобовых пулеметов соединения бомбардировщиков обещал свести на нет превосходство истребителей в маневренности, перекрывал все возможные векторы атаки, вне зависимости от того, насколько быстро истребители могли бы менять эти векторы. Иными словами, оперативное превосходство массированных соединений бомбардировщиков должно было преодолеть ожидаемую тактическую слабость одиночного бомбардировщика.
Далее в события вмешалась построенная на радарах система контроля воздушного пространства. Она сделала возможным целенаправленный перехват соединений бомбардировщиков эскадрильями истребителей[133], позволила забыть о прежних методах наземного наблюдения и случайного обнаружения. Теперь воздушное пространство можно было оборонять так, как издавна обороняли наземное, причем радарная сеть образовывала линию фронта, а эскадрильи истребителей действовали как мобильные силы, которые противостояли наступательному натиску противника. Преимущество бомбардировщиков в инициативе сократилось в той степени, какую только обеспечивали технические возможности радаров, заранее продуманные контрмеры и «организационные трения», способные помешать успешному перехвату. Силы обороны между тем сохраняли классическое преимущество сражения в собственном воздушном пространстве, то есть возможность заранее подготовить «местность» – развернуть зенитные дивизионы, разместить прожекторы и дирижабли воздушного заграждения. Кроме того, силы ПВО могли надеяться на выполнение повторных перехватов одними и теми же истребителями, с быстрой дозаправкой и пополнением их боезапаса, тогда как соединениям бомбардировщиков требовалось несколько часов для приближения к цели и возврата на свои базы. Следовательно, силы ПВО имели преимущество и на уровне стратегии театра военных действий, в дополнение к тактическим преимуществам истребителей, которые ликвидировали оперативное превосходство соединений бомбардировщиков за счет собственных эскадрилий.
В 1940 году такое развитие событий привело к истощению сил люфтваффе при попытке одолеть Великобританию бомбардировками. Эта кампания не сломила волю британцев к сопротивлению (подобный исход характерен и для прочих бомбардировочных кампаний впоследствии), а бомбардировщикам люфтваффе недоставало разрывных и зажигательных бомб для быстрого уничтожения существенного промышленного потенциала Великобритании (опять-таки, впоследствии ни одна такая кампания не принесла подобного результата, если речь шла об индустриально развитом противнике).
Есть определенная ирония в том, что именно люфтваффе первыми применили на практике «стратегические» бомбардировки – и первыми потерпели неудачу, поскольку их командование не верило в эту концепцию и не объявило бомбежки вражеских городов и промышленных объектов главным приоритетом[134]. Вместо тяжелых бомбардировщиков немцы строили средние и легкие бомбардировщики, упирая на точность бомбометания на поле боя посредством пикирования, каковое, в свою очередь, исключало повышенную бомбовую нагрузку. Если вспомнить типы самолетов люфтваффе, то немецкие бомбардировки британских городов, наряду с бомбежками Варшавы и Роттердама ранее, были, по сути, импровизациями. При этом по чистой случайности малочисленные немецкие потери не обнажали уязвимости бомбардировщиков, потому что немецкие бомбардировщики отличались маневренностью и были довольно скоростными.
Поскольку у люфтваффе не имелось четырехмоторных тяжелых бомбардировщиков наподобие тех, которые массово производились позднее в Великобритании и США, поражение в «битве за Британию» воспринималось как стечение обстоятельств, а сторонники бомбардировок продолжали восхвалять стратегическую автономность данного вида вооружения. Только после того, как британские и американские тяжелые бомбардировщики атаковали Германию большими силами, теория Дуэ / Митчелла / Тренчарда была наконец отвергнуга – сначала британцами, затем американцами. Впрочем, в бомбардировках по-прежнему видели эффективное средство ведения войны, но было признано, что они явно не являются самодостаточным способом быстрого достижения победы. Длительный и кровопролитный процесс взаимного истощения в наземных боях и морских блокадах (предполагалось, что бомбардировщики позволять о нем забыть) переродился в воздушную войну, где шансы на выживание экипажей бомбардировщиков оказались в действительности ниже, чем у пехоты в окопной войне времен Первой мировой.
В конечном счете лишь техническое превосходство британцев в радиоэлектронной борьбе и преимущество американских истребителей сопровождения (особенно P-51 «Мустанг» с их почти невозможным сочетанием большого радиуса действия и маневренности) предоставило союзным бомбардировщикам возможность разрушить Германию сколько-нибудь существенно. Правда, учитывая громадный потенциал и гибкость немецкой промышленности, даже широкомасштабные британские и американские бомбардировки, рядом с которыми налеты люфтваффе на Великобританию выглядели карликовыми, вели только к замедленному общему эффекту, не более быстрому, чем морская блокада. Бомбардировки даже не принудили к капитуляции Японию, противника с менее развитой и менее гибкой индустрией, больше страдавшего от дефицита сырья (вследствие прекращения судоходства), чем от бомбежек[135]. Словом, сторонники «стратегических» бомбардировок сильно переоценили материальную значимость бомбежек – зато изрядно недооценили политическую и промышленную выносливость их жертв.
Пришествие ядерного оружия
Когда основанная на цепной реакции распада «атомная» бомба в самом прямом смысле этого слова взорвалась в 1945 году, показалось, что притязания на стратегическую автономность бомбардировок с воздуха, только что опровергнутые опытом войны, совершенно неожиданно были реабилитированы. Ночью, пока около 1943 года не стали доступны эффективные ночные истребители, оснащенные радиолокаторами, каждый истребитель должен был индивидуально управляться с помощью сравнительного радиолокационного местоположения, пока он не вошел в визуальный контакт со своей целью, что исключало возможность массового перехвата, хотя даже радиолокационные истребители действовали эскадрильями в ночное время, если освещение обеспечивалось лунным светом, прожекторами или пожарами, вызванными бомбардировками. Новое оружие обещало устранить все недостатки бомбардировщиков – технические, тактические и на уровне стратегии театра военных действий – и грозило сломить способность жертв к сопротивлению.
Как учил опыт войны, бомбардировщики далеко не всегда поднимаются в воздух по плану – из-за технических неполадок; далеко не всегда они выживают в столкновении с ПВО; далеко не всегда выходят точно на цель и точно сбрасывают бомбы, а среди последних далеко не все взрываются. Именно комбинация всех этих «принижающих факторов» сделала разрушение посредством стратегических бомбардировок куда более труднодостижимым, чем ожидалось, да и масштаб необходимых разрушений оказался куда значительнее, чем предполагалось.
Но с появлением атомной бомбы разрушение городов и промышленных объектов превратилось в обыденность. Эта бомба словно рассеяла грандиозные заблуждения Дуэ и его коллег[136], и возникло впечатление, будто уже ничем нельзя помешать исполнению их предсказаний: едва атомные бомбы начнут производиться в достаточном количестве, воздушные (и иные) средства их доставки станут господствующими в вооруженных силах, а все остальное окажется ненужным. Сама стратегия тоже утратит всякое значение, за исключением, конечно же, стратегии ядерной.
Безусловно, неприменение этого нового оружия в рамках дипломатии сдерживания воспринималось как важнейший фактор стратегами такой удовлетворенной статус-кво державы, как США, которым было достаточно предотвратить агрессию, чтобы победить. Именно на этой «смычке» большого разрушительного потенциала атомной бомбы и сугубо американского видения мира, сформированного политическими обстоятельствами и культурными предпочтениями, строилась концепция сдерживания как таковая. Поначалу твердо верили, что «абсолютное оружие» способно предотвратить все формы агрессии и все войны[137]. Создай СССР атомную бомбу первым, он тоже, несомненно, сосредоточился бы на способах ее неприменения, но тогда концепция сдерживания опиралась бы на «принуждение» к изменению статус-кво, а не его сохранения[138].
Разумеется, парализующее сдерживание, столь удобное для такой самодостаточной державы, как США, нисколько не удовлетворяло советских лидеров, желавших изменить положение дел в мире. Их реакция показывала, что и ядерному оружию суждено разделить парадоксальную судьбу всех технических новинок в области стратегии: чем мощнее оружие и губительнее результат, тем сильнее нарушение прежнего равновесия и тем сильнее ответная реакция, которая со временем снизит эффективность нового оружия. Когда ядерное оружие появилось в виде атомных бомб, которые производила всего одна страна в небольших количествах, начались разговоры о том, что это оружие способно перевернуть стратегию. Применение бомб оказалось крайне эффективным: центры Хиросимы и Нагасаки опустошили без ощутимых негативных последствий для остальных регионов планеты. Отсюда следовало, что можно строить планы по разрушению пяти или десяти советских городов. А адекватного возмездия США не опасались, так как ядерное оружие было только у них. Поэтому угроза ядерного нападения, даже если о ней не рассуждали публично и даже если она не присутствовала в умах американских лидеров, могла, как ожидалось, сдержать прямую вражескую агрессию.
Снижение автономности ядерного оружия: подрывная деятельность
Но бездействие – залог успеха только для удовлетворенных держав. Советский Союз прилагал все усилия к тому, чтобы надлежащим образом реагировать на усиление противника, разработал не только атомную, но и водородную бомбу, и одновременно имела место «обходная» реакция. Советским приоритетом того времени было установление политического контроля над восточной половиной Европы посредством насаждения местных коммунистических правительств, покорных Москве. Впрочем, местные коммунистические партии не добились успеха на первых послевоенных выборах, а открытое применение силы могло бы спровоцировать излишне жесткий ответ США. Вместо этого «стену сдерживания» попытались обойти подрывной деятельностью[139].
Угрожающее присутствие советских оккупационных войск в Европе в период 1945–1948 годов заставило лидеров партий большинства в Венгрии, Румынии и, позднее, Чехословакии сформировать коалиции с местными коммунистическими партиями. Полицейские силы во всех этих случаях неизменно подпадали под контроль министров-коммунистов. Вскоре министры из некоммунистических партий, по-прежнему составлявшие большинство в правительствах, но находившиеся под сильным давлением, стали голосовать за запрет оставшихся вне коалиций правых партий, которые были обвинены в «фашизме». Затем были образованы новые коалиции, уже без наиболее консервативных партий, а последние очутились вне закона или были распущены их лидерами из опасений за свою жизнь. Этот процесс повторялся шаг за шагом, сужая пространство коалиций, пока у власти не остались только коммунисты и подкронтрольные им партии. К концу 1948 года процесс завершился: стена «ядерного сдерживания» оставалась целой, но Советы прокрались в Европу через «туннель» под этой стеной и подчинили себе Восточную Европу без открытого применения силы.
В итоге исходная стратегическая автономность ядерного оружия снижалась невоенными методами, почти невидимыми для сторонних наблюдателей. К тому моменту, когда Соединенные Штаты Америки и Великобритания все-таки отреагировали на эту стратегию, в Европе и за ее пределами, собственными мерами контрподрывной деятельности (финансирование антикоммунистических партий, СМИ, профсоюзов и т. д.), все больше и больше таких «туннелей» сверлили под стеной «ядерного сдерживания». Этот процесс растянулся на десятилетия, вплоть до окончания холодной войны, принимая разнообразные формы, по мере пополнения «репертуара» военными силами стран-сателлитов, спецслужбами, поддержкой повстанческой деятельности и международных террористов.
Как следствие, первым результатом политики ядерного сдерживания стало переключение военных усилий на менее зримые, непрямые формы конфликта, которые исключали прямое американо-советское боестолкновение, но отвергали вооруженное насилие как таковое. Непрямые и публично отрицаемые формы конфликта стали частью повседневной реальности международной политики, но ядерное оружие вызывало и более прозаические защитные реакции. Советским ответом на угрозу американских ядерных бомб, доставляемых бомбардировщиками дальнего радиуса действия, стал наивысший приоритет развития систем ПВО. Огромное количество оставшихся после войны и вполне пригодных зенитных орудий, радаров, скопированных с тех моделей, которые некогда были переданы СССР по ленд-лизу, и первых реактивных истребителей и ракет укрепляло новую схему ПВО, предназначенную для отражения американских бомбардировок.
Обычно именно оборонительная реакция заметнее всего уменьшает эффективность нового вооружения, но в случае ядерного оружия это было не так. Даже системы ПВО, гораздо более эффективные, чем советские в первые послевоенные годы, не сумели бы противостоять этому оружию: ведь всего один уцелевший бомбардировщик мог причинить невосполнимый урон. Учитывая неизбежную реакцию в виде повышения жизнеспособности бомбардировщиков в боевых действиях, эффективность ядерного оружия едва ли могла сократиться исключительно благодаря ПВО.
Снижение автономности ядерного оружия: воспрепятствование и возмездие
Даже до того, как Соединенные Штаты Америки столкнулись с угрозой равноценного возмездия (1945–1949), некоторые самоограничения затрудняли применение ядерной бомбы. Это оружие не могло разрушить весь мир, но несколько атомных бомб способно опустошить крупный город, а их огромная разрушительная сила сама по себе превосходила кульминационную точку военной целесообразности по многим причинам, вне зависимости от возможной реакции противника на применение ядерного оружия. Обилие урона, причиненного даже заклятому врагу, было политически приемлемо дома и за границей только в случае, когда на кону стояли какие-то широко известные и общепризнанные интересы. Поэтому даже при монополии США на обладание ядерным оружием оставалось свободное пространство для целой категории различных войн, которые велись бы «обычными» вооруженными силами. Это были, конечно, малые войны в отдаленных регионах против второсортных соперников и в интересах не столь уж важных союзников; быть может, вполне себя оправдывающие, но не предусматривающие применение ядерного оружия. То есть стратегическая автономия, которую многие охотно присваивали атомной бомбе, бесполезной против непрямого или скрытного нападения, уменьшалась и посредством недостаточно провокационной агрессии.
А между тем в ближайшей перспективе стратегическая автономность ядерного оружия должна была уменьшиться и того сильнее. Симметричная реакция, вызванная американской ядерной монополией, к 1949 году принесла первые плоды, когда Советский Союз испытал свой первый ядерный заряд (отметим, что еще до 1945 года советские разведчики сумели внедриться в «Манхэттенский проект»). Хотя между силами бомбардировочной авиации обоих государств не существовало паритета – одни были малочисленными, другие пребывали в зародыше, – ядерное сдерживание оказалось затронуто самым непосредственным образом: текущая стоимость будущих денег обычно преуменьшается, а вот будущая военная мощь обычно предвосхищается[140].
Едва оформилась угроза симметричного возмездия, военным планировщикам пришлось проявлять больше осторожности в прогнозах по поводу применения ядерного оружия, а политические лидеры выказывали больше осмотрительности и не спешили изрекать угрозы – даже угрозы устрашения.
Последствия угрозы применения ядерного оружия через навязывание тех или иных действий (принуждение) либо через бездействие (сдерживание) всегда ограничивались оценками фактической вероятности применения ядерного оружия, а эта вероятность неуклонно снижалась после признания того факта, что возможен ответный атомный удар. До определенной степени на оценках сказывались представления о характере политического руководства той страны, которой предстояло прибегнуть к «убеждению»: лидеры, которых считали очень осторожными, внушали меньше опасений, нежели те, кого считали безрассудными. Несмотря на спекуляции о политической роли безумия, попытки добиться чего-либо убеждением не побуждали чрезмерно сомневаться в осмотрительности американского и советского руководства, как правило, склонного к умеренности. По сути, пределы ядерного сдерживания определялись в основном восприятием важности интересов, стоявших на кону для каждой из сторон. Угрозы ядерного оружия было вполне достаточно для того, чтобы помешать СССР напасть на американскую территорию, но она казалась менее убедительной, если речь заходила о защите второстепенного союзника на периферии от советской агрессии.
«Баланс взаимно оцениваемых интересов» тем самым присоединялся к балансу технических возможностей при определении последствий грозы ядерного оружия, нарушая всякие простые связи между наличной ядерной мощью и ее ценностью для устрашения. Советские оценки американских интересов с точки зрения американцев, равно как и американские оценки советских интересов с точки зрения Кремля, могли извращаться обеими сторонами посредством искусной пропаганды[141], но лишь в известных пределах: отнюдь не любую угрожаемую местность можно было превратить в Берлин, который требовалось защищать любой ценой, и отнюдь не каждый международный контакт СССР становился очередным священным союзом.
В итоге появилась дополнительная категория потенциальных войн с использованием обычного вооружения, которая тоже сократила исходную стратегическую автономию ядерного оружия. Да, вероятность того, что проигравшая сторона прибегнет к ядерному оружию, исключала прямое военное столкновение между американскими и советскими силами даже в малых масштабах, если на кону стояли второстепенные интересы. Потому экспедиционные вылазки, рейды и контррейды советских и американских войск друг против друга не играли в холодной войне никакой роли. Право прежнего владения, подтверждаемое физическим военным присутствием, стало важнее, чем когда-либо, потому что оно мешало проникновению другого.
Но полезное при защите вторичных интересов не годилось в тех случаях, когда затрагивались действительно важные интересы обеих сторон, за которые могла бы вспыхнуть война, даже несмотря на риск применения ядерного оружия проигравшими. Эти интересы следовало отстаивать обычными вооруженными силами непосредственно на местах. Размещение американских войск и авиации после 1949 года в Европе и ход войны в Корее после 25 июня 1950 года знаменовали собой отказ от устрашения одним только ядерным оружием.
Избыточное оружие
В начале 1950-х годов ядерное оружие развивалось в двух направлениях. Наряду с разработкой зарядов, которые высвобождали в 50 или даже в 500 раз больше энергии, чем первые атомные бомбы, началось массовое производство малых тактических зарядов – авиабомб, артиллерийских снарядов, глубинных бомб, морских и наземных ядерных мин, а также ракет и боеголовок. Воздействие этого факта на стратегическую автономию ядерного оружия было противоречивым. С одной стороны, разрушительный потенциал крупных атомных бомб с учетом неминуемого аналогичного ответного удара слишком сильно превышал любое кульминационное значение полезности в целях сдерживания. В самом деле, кривая полезности настолько резко пошла вниз, что от таких бомб следовало ожидать меньшей эффективности в сравнении с первыми атомными бомбами, обладавшими сравнительно мизерной разрушительной энергией. Естественно, найти причины, способные оправдать начало войны, которая могла бы уничтожить всю земную цивилизацию, было намного труднее, чем обозначить интересы, которыми ранее оправдывали риск войны с применением ядерного оружия. С другой стороны, придание ядерного оружия каждому роду вооруженных сил значительно снизило важность дисбаланса в обычном вооружении. При наличии ядерного оружия в арсенале эскадрилий и армейских корпусов, на военных кораблях и подводных лодках появился прямой механизм превращения потенциального поражения в неядерной войне в боевые действия с применением ядерного оружия, что грозило свести на нет все предыдущие успехи победителя.
Оба последствия проявились в практической политике ядерных держав с самого возникновения ядерных арсеналов в середине 1950-х годов и сохранялись вплоть до окончания холодной войны. Советскому Союзу не удалось исключить ядерное оружие из баланса обычных сил и вооружений на суше, где его численное превосходство не обеспечивало желаемого результата. А американская стратегия «массированного возмездия» (1954–1961), призванная вообще упразднить баланс в обычных вооружениях за счет «упора прежде всего на способность к немедленному возмездию в тех местах и теми средствами, какие продиктует наш собственный выбор»[142], также провалилась.
Массированное возмездие, конечно, подтвердило бы стратегическую автономность ядерного оружия, будь оно успешным. Но теперь уже никогда не узнать, устрашили бы советских лидеров одни лишь ядерные угрозы, поскольку эта декларируемая политика не обрела практического применения: США не стали сокращать свои неядерные силы до очень низкого уровня, необходимого в качестве «минных растяжек» на периферии, и не сосредоточили все усилия на создании «большого арсенала возмездия». Вместо этого на протяжении десятилетий, проходя циклы вооружения, войны, разоружения, инфляции и повторного вооружения, американская деятельность по созданию и поддержанию неядерных сил сама по себе стала лучшим доказательством эрозии ядерного сдерживания.
Как ясно показывает упадок военной полезности, вызванный слишком большой разрушительной силой, ядерное оружие полностью подчиняется парадоксальной логике стратегии. Схватка с обильным использованием крупных ядерных зарядов настолько отличалась бы от предыдущих войн, что, несомненно, заслуживала бы специальной терминологии для своего описания. Но в результате такой схватки не осталось бы ни военной экономики, ни военной поэзии, ни военной пропаганды, ни военного законодательства, ни прочих знакомых нам спутников войны – все было бы уничтожено. Однако нет никакой другой логики, которая была бы здесь применима. Та же самая стратегическая логика, которую мы исследовали на техническом, тактическом, оперативном уровнях и на уровне театра военных действий, объясняет самоотрицание ядерной войны, что мы увидим на уровне большой стратегии.