Страж перевала (сборник) — страница 36 из 67

Солнечный свет разливался повсюду, под этими лучами зловонно зашипела и испарилась шевелящаяся слизь — неуничтожимый Фартор вернулся в первобытное, бестелесное существование, чтобы вновь блуждать, сжигая себя завистью.

Рыцари молча расступились, небожительница, не коснувшись ногой камней, прошла мимо них и поднялась к чаше. Там на дне оставалось несколько последних капель меда. Женщина наклонилась, провела по дну ладонью, собирая их. Чаша не погасла, мед не почернел, как это случилось бы, дотронься до них нечистая рука смертного. Женщина опустилась к лежащему Виктану, свободной рукой подняла его голову. Вся горечь и сладость мира коснулась неживых губ. Виктан вздохнул и открыл глаза.

— Светлая богиня!.. — прошептал он, затем глаза его вновь сомкнулись, Виктан уснул, как спят герои, возвращенные к жизни чудом.

Облака на западе сошлись, исчезло солнце, померк гелиофор. Лишь остывающим светом тлела чаша, да светилось лицо богини, безмолвно глядящей на спящего Виктана. Рыцари тихо, стараясь не звенеть оружием, отошли и направились к старому лагерю. Там отныне, сменяя друг друга, будут вечно стоять в заслоне воины Тургора, чтобы никто не вздумал повторить безумную попытку: забрать себе общее сокровище, ради себя одного лишить всю страну смысла жизни.

Возле чаши остались лишь Светлая богиня да спящий Виктан, еще не знающий, что гибель обошла его стороной. Вдалеке засветился костер, приглушенно донеслись голоса. Возле чаши было тихо. Медленным движением Светлая богиня сняла венец. Лицо ее померкло, лоб прочертила усталая вертикальная морщина. Виктан глубоко вздохнул во сне.

Спи, рыцарь. К утру твои раны затянутся, и новые неодолимые препятствия потребуют от тебя новых подвигов. А богиню ждут иные дела: на плите в баке кипятится белье и расстелены на столе чертежи.

Мед жизни — он сладок и горек.

Дом у дороги

Хозяин

Аникину было пять лет. Он спал на широкой бабушкиной кровати. Бабушка спала в соседней комнате на второй кровати, такой же широкой, как первая. Размеренный бабушкин храп доносился до Аникина, пропитывал его сон. Аникин думал, что это рычат звери, прячущиеся под кроватью, глядящие сквозь дыры кружевных подзоров. Один зверь, большой и белый свернулся у Аникина в ногах. Он тоже спал.

Аникин видел сон. Страшный и бестолковый. И одновременно он видел себя спящего с белым, свернувшимся клубком зверем. Этого зверя Аникин не боялся, хотя, кажется, тот все–таки не спал.

Утром Аникин рассказал бабушке длинный сон и о звере тоже. Бабушка слушала, кивала головой, жевала губами, а потом сказала:

— Домовик это. Ты не бойся, малого он те тронет, — и больше ничего объяснять не стала, а днем, наскучив вопросами, пообещала даже выдрать прутом, если он не выбросит из головы глупости, потому что это все фантазии, и на деле не бывает. Но Аникин–то знал, что это вовсе не фантазии, ведь он подглядел, как бабушка сыпала воле кровати пшенной кашей и шептала что–то. Больше Аникин белого зверя не видел, хотя из–за бабушкиного ночного рычания сны представлялись один другого страшнее. А кашу на другой день склевала курица, нагло ворвавшаяся прямо в дом, после чего случился переполох с квохтаньем и хлопаньем крыльями.

Аникин вырос. Ему было двадцать пять лет. Он спал на тахте в своей однокомнатной кооперативной квартире. Рядом посапывала женщина, на которой Аникин собирался, но все никак не решался жениться. Аникину снился сон, длинный и бестолковый, гротескно повторяющий дела и разговоры прошедшего дня. И в то же время Аникин видел самого себя спящего. В ногах, свернувшись клубком дремал белый, похожий на песца зверь.

Сон тянулся и путался, мешал спать, не давал следить за зверем, и Аникин пропустил тот момент, когда зверь поднялся, прошел, неслышно ступая по одеялу, и сел на груди Аникина. Зверь был тяжелый, он вдавил Аникина в поролоновое нутро тахты, во сне очередной собеседник замахал руками и закричал, обвиняя Аникина в небывалом, а сам Аникин силился и никак не мог вдохнуть воздух. Зверь смотрел желтыми куриными глазами. Потом он протянул лапу с длинными тонкими, нечеловечески сильными пальцами и схватил Аникина за горло…

С трудом промаявшись до утра, Аникин собрался и поехал к бабушке. Он вообще часто в ней ездил, и бабушка тоже любила Аникина. Ей было восемьдесят лет, она жила все в том же доме и спала на той же кровати. Бабушка слушала, качала головой, тихо поддакивала, слепо щурясь, рассматривала пятна кровоподтеков на аникинской шее. А потом сказала:

— Это и впрямь домовик. Значит, такая твоя судьба — с ним жить. Любит он тебя и своим считает…

— Как же — любит… — возразил Аникин, но бабушка не дала продолжать:

— Который человек домовика видит, тот уж знает, что ничего с ним не станется. Его и поезд не зарежет, и на войне не убьют. Везде его домовик охранит. Такой человек в своей постели умрет. Как обидит он домовика–то, так тот покажется в каком ни есть обличье и начнет душить. До двух раз он прощает, попугает да отпустит, а уж на третий раз придушит. Я сама, грешная, с ним видаюсь. А на неделе приходил домовичок и за сердце брался. Второй уж раз. Это он не со зла, просто пора мне приспела, вот он и напоминает.

— А меня–то за что? — спросил Аникин.

— Значит, погано живешь, обижаешь хозяина. Да и покормить его не мешает. Посыпь кашкой в углах и скажи: «Кушай, батюшка, на здоровье, а меня не тронь». Иной раз помогает.

Кормить домовика Аникин не стал. Зато он бросил пить и ограничил себя в сигаретах. А первое время даже начал зарядку делать по утрам. С девушкой своей Аникин разошелся — она ничем не помогла ему против домовика. Впрочем, сделал он это достаточно тонко, так что они даже не поссорились И на будущее он заводил связи так, чтобы не водить никого к себе домой, не показывать ревнивому домовику случайных женщин.

Аникин ушел из института, где была вредная работа, хотя за вредность и не платили, и устроился инженером на завод. Там он понравился и быстро пошел вверх. Домовика он не видел, но на всякий случай таскал в кармане тюбик валидола.

Аникину было сорок пять лет. Он спал, когда объявившийся в ногах зверь вспрыгнул на грудь, придавил и рванул за горло. Аникина увезли с инфарктом.

В больнице было много незанятого времени. Аникин смотрел в белый потолок и думал. Выходило, что домовику есть за что обижаться на Аникина. Что делать белому зверю в бетонной городской квартире? А бабушкин дом стоит пустой и рассыпается.

Оправившись, Аникин в ближайший же отпуск привел в порядок дом. Подрубил нижний венец, вместо потемневшей гнилой дранки воздвиг серую гребенку шифера. Мужики, обрадованные неожиданной халтурой, уважительно величали его хозяином. Каждое лето Аникин, презрев надоевшие юга, приезжал в деревню и ковырялся в огороде. Домовика он не видел, но порой, вечером, перед тем, как улечься, стыдясь самого себя, сыпал под кровать остатки ужина.

Аникину было шестьдесят лет. Он освободился от завода и высокой должности, решительно запер квартиру и уехал домой в деревню. Аникин спал на бабушкиной, суеверно сохраняемой кровати. Рядом на тумбочке лежала открытая пробирка с нитроглицерином. Аникину снился сон. Он шел по своему деревенскому дому, переходя из одной комнаты в другую, потом в третью и дальше без конца. Дом был отремонтирован и ухожен. В комнатах пахло сосновой смолой и холостяцким обедом. Не пахло только домом.

«Для кого все это? — думал Аникин. — Неужели домовику здесь лучше? Бабушка говорила, что хозяин с людьми живет, а не со стенами. Но ведь кроме меня здесь не бывает никого…»

Аникин бестолково кружил по неуютным комнатам, искал что–то, хотя сам понимал, что это только сон, и параллельно с этим сном видел себя самого спящего, и белого зверя в ногах, и знал, что зверь не спит.

Дом у дороги

Дом стоял на большой дороге. Если внимательно присмотреться, еще можно заметить некогда глубокие колеи, заросшие сорным лопухом и иглошипом. Стонущие по ночам деревья остерегались выходить на плотную ленту дороги, и нетоптаная тропинка прихотливо извивалась по ней, не ожидая плохого. Дом уставился в бесконечность бельмами плотно закрытых ставень, глухой забор в рост человека окружал его, скрывая внешний мир. Тяжелые ворота всегда были на замке.

По утрам в доме открывалась дверь, на пороге появлялся хозяин с косой на плече. Звякнув лезвием о жестяную вывеску, качавшуюся над крыльцом, спускался по ступеням. Вывеска изображала котел и петушиную голову над ним. Дом был гостиницей.

Хозяин, ворча обходил двор, выкашивал наросшую траву, с руганью перекидывал через ограду выползшие за ночь плети удавника. Порой, вытягивая шею, глядел поверх забора и кричал в безмолвный лес:

— Балуй у меня!.. Вот я ужо!.. — и тогда сидящие на цепи собаки начинали выть и рваться с привязи.

То утро выдалось на редкость пригожим. Ночью в чаще никто не плакал, роса пала на удивление чистая, и даже дряблые грибы, на которых ежедневно поскальзывался хозяин, не вылезли на ступенях крыльца. Хозяин окашивал колючки, временами осторожно проводя бруском по заметно истончившемуся лезвию, и по его лицу бродило что–то напоминающее довольную улыбку. И в это время раздался сильный стук в ворота. Мгновенно подобравшись, хозяин подхватил косу и мягким шелестящим шагом метнулся к воротам. По ту сторону дубовых створок кто–то был, слышалось усталое дыхание. Потом стук повторился.

— Кто?.. — тяжело выдохнул хозяин.

— Откройте! — донеслось до него.

— Ты кто? Откуда?

— Да из города я! Заблудился. Всю ночь иду, и хоть бы одна живая душа повстречалась!

— Сейчас, — проворчал хозяин, положив руку на запор, — только ты не входи сразу, а то я могу и того…

Ворота, издав долгий немазанный скрип, приоткрылись. Хозяин ждал, держа косу наперевес, целясь оттянутым острием в пространство за воротами. Там стоял человек.

— А ну повернись! — скомандовал хозяин.

— Ты чего?.. — путник, увидав такую встречу, перепугался. — Я лучше пойду…