Нет, мир, в котором я существовал, не отвергал меня. И даже неинтересным для меня он не был. Просто мне хотелось, чтобы он принимал меня не совсем таким, каков я есть, а таким, каким хочу быть. Оттого я постепенно отгораживался от него в своём воображении мозаикой из фрагментов прочитанных книг и придуманных образов, и он послушно приобретал именно такую форму, которую я желал ему придать.
Мне было удобно в моём новом искусственном, придуманном мире, но даже самые близкие люди – родители не допускались на порог этого сочинённого не мира – миража. Я был уверен, что ничего интересного узнать от старших, живущих своей серой и скучной реальностью, уже не смогу, ведь только придуманное мной могло стать и становилось основой для моих по-настоящему самостоятельных решений и поступков. И эти фантазии, питающие меня, не только не иссякали, их день ото дня становилось всё больше и больше. Никто здесь уже не мог быть мне союзником или советчиком. Ни в плохом, ни в хорошем.
С возрастом я вряд ли сильно изменился, а опыт, который я ненасытно приобретал каждый день, подсказывал, что в своём выборе я почти не ошибался. Если же ошибался, то переживал в одиночку. И переламывал себя в одиночку. Не хотел, чтобы кто-то видел моё поражение. Тем более, кто-то из близких.
В самые тяжёлые минуты, когда мне становилось совсем уже паршиво, я приходил к маме, у которой было замечательное качество, как, наверное, и у всех наших матерей: молча и без слов успокоить своё расстроенное дитя. Мать всегда поймёт, что в эти моменты ему не нужно ни советов, ни даже утешения – просто молчаливое сочувствие и – я это так про себя назвал – единение родных сердец. Навсегда я запомнил её руки, которые ложились на мою голову, осторожно поглаживали волосы и всегда слегка цепляли их негнущимся указательным пальцем правой руки. Мама повредила этот палец когда-то в молодости и даже рассказывала мне об этом, но я не запомнил…
А потом что-то перевернулось во мне, и я отчаянно захотел попасть в самую гущу людей и событий. Мне это стало жизненно необходимо, ведь я больше не мог существовать в своих фантастических, бесплотных и безлюдных мирах. Мне в них не было скучно, но всегда бесконечно одиноко. Не мог я в них больше жить, но и не мог с ними до конца расстаться.
Поэтому и пошёл работать в милицию.
Мне не сразу понравилась моя работа, но я почувствовал, что она всё-таки ближе мне по духу, чем что-либо другое. Каждый день и каждый час я доказывал себе, что мой выбор верный. Даже начальство очень скоро поняло, что мне не нужно никаких команд, так как я вполне в состоянии выполнять поставленную задачу – ловить бандитов, полагаясь лишь на себя и на своих близких друзей. На Лёху, например. Я, наконец, стал сам себе в реальной жизни судьёй и творцом, сам выстраивал сюжеты своих детективных расследований, и моим преследуемым оставалось только послушно попадать в силки, которые я научился искусно расставлять, пройдя хорошую школу в своём давнем, благословенном и наполненном фантазиями одиночестве…
Сын, наверное, моя полная противоположность, хоть я и чувствую, что он в чём-то всё-таки пошёл в меня. Тайком поглядываю на него, и мне порой становится безумно обидно за то, что он так и не принимает протянутую мной руку. Ведь я столько мог бы рассказать, притом даже такого, чего никому никогда не расскажу. Только ему и… маме, которой уже давно нет.
Я тянусь к сыну – и он меня не отталкивает, но и не подпускает близко… А ведь эта помощь нужна не столько ему, сколько мне. Что кривить душой – мне иногда это необходимо, как воздух! Наверное, ещё и для того, чтобы лишний раз доказать себе: жизнь прожита не напрасно. А что ещё каждый из нас стремится доказать самому себе?
Но я безмерно горжусь сыном, потому что чувствую: характер у него крепкий, по-настоящему мужской. Такой, какой я хотел бы иметь у себя, но – увы… Как и мне, ему никогда не стать безгрешным, но ошибки, которых никому не избежать, только закалят его характер, а то, чем он займётся в будущем, принесёт настоящее удовлетворение. Это важней всего. Хотя… сам-то я счастлив в своей работе? Едва ли. Но какое-то крохотное удовлетворение от сделанного всё же есть…
Однако, чёрт побери, как иногда хочется погладить его по шёлковым, мягким детским волосёнкам, вдохнуть сладкий запах малыша, прижать его к груди, чтобы услышать, как бьётся крохотное горячее родное сердечко! Я только сейчас начинаю понимать свою маму, когда она гладила мои волосы. И даже догадываюсь, отчего у неё на глазах всегда выступали непрошеные слезинки. Я, наверное, пришёл ей на смену в это мир…
Я всю жизнь жил и живу ради тебя – мой взрослый, серьёзный и умный двадцатипятилетний сын – зёрнышко моё…
…Уже третий час мы сидим в засаде с Лёхой, совсем ещё зелёным лейтенантиком-стажёром, только что прибывшим в наше отделение на службу. Мы ждём, когда появится давно выслеживаемый нами уголовник. Неудобно и зябко в старенькой милицейской «копейке» с неплотно закрывающимися дверями, сквозь которые в салон задувает холодный ветер вперемешку со снегом. Отопление в «копейке», может быть, и работает, но нам велено беречь бензин. Можно, конечно, и не беречь, но тогда всё остальное – за свой счёт. А зарплаты у нас – слёзы…
Лёха ёжится, его бьёт крупная дрожь в новенькой милицейской шинели, но он старается не подавать вида. Ещё бы – его взял под своё крыло местная легенда уголовного розыска, капитан Даниил Штеглер!
А я сижу за рулём и тоже стараюсь не показывать, как хреново на морозе даже легендам розыска, не только новичкам. Правда, мне чуть легче, потому что я использую собственное изобретение, если уж уставом не разрешается под тонкий милицейский китель надевать тёплый домашний свитер и кутаться в шерстяной шарф. Каждый раз я тайком обматываюсь газетами – под кителем и шинелью их не видно. Нужно будет, наверное, подсказать и Лёхе. Хотя… пусть пока терпит. Я тоже не сразу дошёл до такого великого изобретения. У парня всё впереди.
В доме, перед которым мы стоим, свет почти во всех окнах потушен. Оно и понятно – в четыре часа ночи, да ещё в такой лютый мороз, как не закутаться во все одеяла и не спать сладким сном под завывания зимнего ветра за окном! А вот бандит, которого мы ловим, должен именно в этот предутренний час явиться в одну из квартир.
– Товарищ капитан, – тоскливо вопрошает Лёха, – как думаете, появится этот гад до утра или нет? Сил нет ждать…
– Терпи, лейтенант, ничего не поделаешь, – вздыхаю невесело, – служба у нас такая поганая. Будем ждать, сколько надо.
– Может ведь и не появиться, а? Тогда напрасно промёрзнем всю ночь.
Вздыхаю и ничего не отвечаю ему. А что тут скажешь, когда лишь в художественных фильмах доблестные стражи порядка ни минуты не проводят без дела, а у нас большую часть времени только и тратишь на напрасные сидения в засадах, ожидания неизвестно чего и бесконечное переписывание казённых бумаг. Какая уж тут романтика…
– Ты, лейтенант, можешь немного подремать, – вижу удивлённый взгляд своего подопечного и прибавляю: – Я послежу за подъездом. Давай-давай, я не шучу…
– Вы это серьёзно, товарищ капитан? – всё ещё не доверяет мне Лёха.
– Спи, пока я добрый! А потом я подремлю.
Но неожиданно взрывается трескучим хлопком наша милицейская рация, и далёкий голос ночного дежурного сквозь шум и помехи сообщает:
– Тридцать пятый меня слышит?
– Слышу, – отвечаю я.
– Капитан Штеглер?
– Ну, я. Что ты хотел?
Дежурный некоторое время мнётся и вдруг говорит, словно выдыхает:
– Даже не знаю, как вам сказать, товарищ капитан… Ваша жена звонила и велела передать, что отец… нет больше вашего отца.
– Что?! Что ты сказал?! – кричу и сжимаю до боли в пальцах чёрную коробочку рации. – Повтори!
– Мы уже за вами дежурную машину отправили. Вас подменят и отвезут домой…
В дежурном «ПАЗике», который за мной прислали, хоть и сижу рядом с водителем, пожилым сержантом, неожиданно начинаю чувствовать, как на меня наваливаются какие-то оглушающие вселенские пустота, тишина и одиночество. Словно громадная часть мира безжалостно отрублена от меня, от моего сердца. Тупо разглядываю так и не надетые серые нитяные перчатки, которые сжимаю в кулаке и всё никак не могу его разжать.
Дома тихо и светло. Горят все лампы, а моя мама молча замерла на диване и глядит куда-то в сторону сухими безразличными глазами. Жена, наоборот – ходит по гостиной из угла в угол и беспрерывно вытирает слёзы влажным полотенцем.
– А где… – хочу сказать «папа», но почему-то не могу выговорить. – А где отец?
– Уже увезли, – отвечает жена. – Ему среди ночи стало плохо, мы вызвали «скорую помощь», и они решили забрать его в больницу. Он отказался от носилок, и пока самостоятельно спускался по лестнице… Сердце…
Бессмысленно озираюсь по сторонам, и взгляд останавливается на мокрой грязи на полу, оставленной врачами из «скорой». На улице у подъезда грязный снег…
– Мама, как ты?
Но она молчит и по-прежнему смотрит куда-то в сторону. Подхожу к ней и опускаюсь на колени. Пытаюсь взять за руки, но она отдёргивает их и непонимающе смотрит теперь на меня, и опять, наверное, не видит.
Обхватываю её и опускаю голову на колени. Плакать по-прежнему не могу, лишь в горле завяз какой-то твёрдый солёный комок, который постоянно пытаюсь сглотнуть, но ничего не получается.
– Мама…
И вдруг чувствую, как по моим волосам осторожно побежали её лёгкие пальцы, которые перебирают волосинки, укладывают прядки и всё никак не могут остановиться. Лишь один палец – указательный на правой кисти – слегка царапает мне висок, когда рука бессильно соскальзывает. Потом этот висок долго будет ныть, словно помнить тонкой своей жилкой, как его касалась тёплая мамина ладонь…
– Признайся, ведь именно это и было твоим самым главным желанием? – раздаётся за спиной голос. – Вспомнить и снова ощутить это лёгкое родное прикосновение…
Открываю глаза и оглядываюсь по сторонам, но никого вокруг нет. Я по-прежнему в полутёмной палате. На соседней кровати сын, и рядом с ним приборы с волнующимися синусоидами и бегущими цифрами.