Стражница — страница 12 из 55

Она, конечно же, понимала, кого он имеет в виду под «ним». Он всегда говорил о нем без имени, но так выделял голосом, что сразу делалось ясно, о ком речь.

– Почему «у него»? – не удерживалась, спрашивала она. – Он что, один там?

– Слава богу, что не один! А был бы один… но от него все идет, от кого еще! «Гласность», слово какое пустил. Надо было до такого додуматься! Что, чтобы обо всех этих катастрофах писать, народ пугать? Раньше ничего не происходило, что ли, думаешь? Не писали просто! Не писали, не знал никто ничего – и все спокойно. А теперь чуть что… на хрена весь этот шорох нужен?! Всегда все большие дела втихую делались, не хрена о них языком звенеть!

Альбину не задевали эти его высказывания. Как прежде вся его та, внедомашняя жизнь проходила для нее стороной, была ей чужда и неинтересна, так была чужда и сейчас, и если она задавала ему уточняющие вопросы, то лишь потому, что ее точило любопытство, как оценивают в том, внедомашнем мире «его».

– Цэрэушник он, не иначе, – наливая себе из бутылки новую рюмку, говорил муж. – Голову даю на отсечение, цэрэушник! Если бы нет, делал бы, что он делает? Кому это нужно, что он делает? Чтобы так трясло всех, с ног сносило? Никому, кроме ЦРУ!

Хорошенько огрузнув от коньяка, он, если сын уже спал, начинал домогаться ее. Большая его мясистая ладонь, забравшись под юбку и оттянув резинку трусов, сжимала ей ягодицы, раздвигала их, плотно приникала к промежности, и она, посопротивлявшись, но не очень долго, уступала ему – как стала делать последнее время. Желание тела было сильнее ее ненависти. Муж это последнее время много чаще и куда настойчивее, чем прежде, требовал от нее близости, – видимо, что-то в той системе, к которой он принадлежал, стало иначе, и прихватывать на стороне регулярно сделалось сложно. Но, уступая ему, она почти никогда не получала удовлетворения. Даже простого, физического, что было ей вполне доступно еще совсем недавно. Ей казалось, внутри нее ходит что-то неживое, словно бы пластилиновое, задыхаясь, скуля, едва не плача, впившись ногтями в мохнатые лопатки над собой, она пыталась пробиться к той знакомой, желанной судороге, которой жаждало тело, колотилась снизу о его тяжесть, будто о некую перегородку, мучительно пробивая ее, – и нечего не получилось, не выходило пробить, не могла пробиться!..

Излив в нее накопившийся в нем тягучий мужской секрет, разом отяжелев и обмякнув, он некоторое время продолжал лежать на ней, плюща ей живот, неумолимо сокращаясь своей пластилиновой плотью, в какой-то миг она переставала чувствовать в себе его присутствие, и он перекидывал ногу через ее бедро, и переваливался на постель рядом. После этого, полежав на спине минуту-другую, несмотря на то, что веки ему теперь должно вроде бы было слеплять сном, он снова возвращался к той своей, недомашней жизни:

– Критику ту же возьми. Историю нашу охаивать начинают. Это еще что такое? Народ плохо жил? Плохо жил, скажи мне?! Хлеб, сахар и маргарин все всегда имели! Так? Так! А что еще?! Кто-нибудь у нас с голоду умирал? Чего тогда эта критика?!

Тут он начинал ее уже раздражать. А может быть, сказывалось еще и ее неразрядившееся, уползающее обратно в себя, подобно улитке в свою раковину, плотское томление.

– Ладно, хватит тебе, завел одно и то же, как сорока Якова, – отпихивая обеими руками его большое жарко-мохнатое тело подальше от себя, враждебно говорила она. – Что с сыном делать, ну-ка вот скажи лучше? Что по этому поводу думаешь? Катится-катится, ну, как докатится?!

С младшим сыном действительно все обстояло плохо. Компания его по-прежнему была в тех, окраинных домах, и, следи за ним, не следи, он пропадал там с утра до ночи. Несколько раз вечерами снова приходил выпивши, в сломавшемся его, загустевшем голосе, когда Альбина принялась отчитывать его и он, перебив ее, закричал: «А уйду совсем, катитесь вы!» – звучала такая готовность сделать себе хоть как плохо, но по-своему, что она испугалась и отступила, и в итоге вышло, что он вытребовал себе право выпивать открыто и впредь. Поселковый участковый, кабинет которого находился в поссоветовском строении, в первой от входа комнате налево, как-то пришел к Альбине и, тяжело ворочаясь в своей милицейской сбруе, садясь на стуле то прямо, то боком, то закидывая ногу на ногу, то снимая, сказал ей: «Ты, слушай, не обижайся… мне бы тебе сто лет не говорить… но вроде как профилактическую беседу с тобой надо… ты мне после благодарна будешь. Насчет сына твоего беседа… знаешь, нет, с кем он околачивается? Там у кого брат, у кого дядька – все через лагерь прошли, там такая капелла подбирается… ты меня извини, конечно, но я должен предупредить. В городскую школу его переведи, что ли!..» Сын, однако, с нынешнего учебного года, как в свою пору старший, и без того учился не в поселковой, а в специальной городской школе, куда по утру съезжались дети и внуки всего руководящего круга, но оттуда друзей никого не завел и, только возвращался автобусом после уроков, бывало, и не зайдя домой, тут же лупил во все лопатки к своим окраинным дружкам.

Муж на ее требование придумать что-то касательно сына начинал тяжело дышать, воздух вырывался из его ноздрей с гневным шумом, и, мгновение-другое спустя, он говорил с яростью:

– А ты тут что смотришь? Я там целый день… мне спины не разогнуть! А ты рядом тут, проконтролировать не можешь? Телефон у тебя на столе для чего? Сын – это на тебе, это ты давай!

– «Ты», «ты»! – раздраженно отвечала ему она. – Растыкался! Не тыкай и не якай, понятно? Спины ему не разогнуть… – Знала она, как они там не разгибают спин. Всем бы так не разгибать. Нашел кому заправлять арапа. – Ты отец или не отец, ты кто?

Муж снова принимался грохотать какими-то гневными словами, но она больше не слушала его. Она выпустила закипевшее в ней, и сверх того ей ничего не было нужно. Что он мог придумать касательно сына. Ничего он не мог придумать. Прекрасно она это знала.

Незадолго до Нового года он неожиданно позвал ее смотреть какой-то фильм у них в конференц-зале. Никогда такого прежде не случалось. Всякие зарубежные фильмы, не попадавшие на обычный экран, там, в этом их конференц-зале показывали постоянно, но только им, кто там работал, и попасть со стороны, будь ты жена или еще кто, было сложно. А тут фильм был никакой не зарубежный, и кроме того, вроде как их даже заставляли прийти семейно. Словно бы некий особый смысл придавался фильму, особое, как бы государственное, общественное значение, и раз семья, согласно марксизму, являлась ячейкой общества, то было необходимо, чтобы фильм посмотрела не часть ячейки, а вся она целиком, во всяком случае, главной своей, взрослой составляющей.

Идти к нему на службу, сидеть там в его зале, провести вместе с ним целую уйму времени вне дома – ужасно ей этого не хотелось, но было любопытно, что за такой за фильм, на который едва не в обязательном порядке требуют явиться с женой, нарушая все прежние установившиеся правила, и она пошла.

Фильм был снят на широкой пленке, огромный экран разворачивал свое бутафорское действо, застилая все поле зрения, будто втягивая внутрь этой выдуманной, ненатуральной жизни, но и сам по себе фильм был сделан весьма искусно, заставлял смотреть себя, и едва не три часа его как пролетели. Женщина пекла невиданные, сказочные торты и выкапывала труп всевластного вельможи из могилы. Женщина была в давние времена девочкой и девочкой была свидетельницей прихода вельможи к власти, когда во время его «коронационной» речи прорвало трубу и оттуда ему в лицо ударила фонтаном вода. Женщина лишилась волей вельможи отца и матери и бегала на лесную биржу в поисках родительских посланий на спилах деревьев, доставленных голыми бревнами из дальних краев. «Эта дорога не ведет к храму», – сказала женщина в окно постучавшейся к ней старухе, – и фильм закончился.

Домой ехали вчетвером, – муж к себе в машину взял одного сослуживца, оказавшегося безлошадным: машина того нынче днем сломалась и была на ремонте. Муж по-хозяйски занял переднее сидение рядом с шофером, но всю дорогу просидел развернувшись, – они с сослуживцем, не замолкая, обсуждали картину. Картина им не понравилась. «Это что, она там труп из земли все время вытаскивает, а сын тот потом его с обрыва бросает – это нам с нашей историей так обойтись предлагают?!» – металлическим голосом, гневно вопрошал муж. «Да! Богохульствуют, и вроде как, по их, это хорошо. Давайте и вы за нами вслед богохульствуйте! – с таким же металлом и гневом отзывался его сослуживец. – И вообще все в одну кучу свалили: и кареты там, и судьи средневековые, и машины современные – полная каша!» – добавлял он через недолгую паузу. «Во, точно! Каша! – соглашался муж. – Напущено туману, бой в Крыму, все в дыму… да никакой правды жизни нет!»

Впрочем, больше всего им не понравилась не сама картина, а все, что было вокруг нее, вся эта ситуация с семейным просмотром, что придавало просмотру характер некой, не вполне понятной чрезвычайности. «Это ж не просто так!» – говорил сослуживец. – «Конечно, не просто так, то ж ты думаешь!» – соглашался муж. – «Это чье, интересно, распоряжение?» – спрашивал сослуживец. – «Хотел бы я знать! – отзывался муж. – Что, нашего, что ли? Мало похоже». – «На нашего не похоже. – Сослуживец понимал мужа с полуслова. – Если только ему указание было». – «Во, – подхватывал муж. – Именно. Уж что-нибудь вроде намека, толстого такого, наверняка». – «От этого все исходит, от этого!» – нажимая голосом на «этого», восклицал сослуживец, не решаясь при шофере впрямую произнести имя, а того и не требовалось, и так все было ясно, но если б шоферу вдруг захотелось настучать, то улик бы не имелось. «А и вообще! Что она все время с ним рядом?! – не заботясь о логике своего восклицания, вмешивалась жена сослуживца. – Что она все время хвостом, что она себя выставляет, кто она такая, чтоб так выставляться?!» Жена сослуживца сидела между мужем и Альбиной посередине сидения и, произнося свою разгневанную, безадресную внешне тираду, пригибалась к коленям, заглядывала Альбине в глаза, ища у нее поддержки.