Стражница — страница 18 из 55

ла ему эта статья, она знала, что своими словами добавляет ему мучения, сводит на нет благотворный эффект еды, но ей, пожалуй, того и хотелось.

– Пусть? Пусть перебарывает?! – остановился он есть. Швырнул зазвеневшую вилку на стол и мгновение, откинувшись на спинку стула, сидел неподвижно. – Ну уж нет… – сказал он затем неожиданно тихо, не глядя на нее и словно не к ней обращаясь. – Нет, не «пусть», пусть не думает. Есть люди – не дадут, не позволят, будь уверена! – повысив голос, перевел он взгляд на нее.

И было в этом его взгляде столько свирепого, яростного огня, что, казалось, и впрямь, подержи он на ней свой взгляд подольше – испепелит.

Но странным образом только казалось, а на самом деле его ярость ничуть, совершенно не устрашила ее. Она знала: теперь у Него (ей так подумалось, так в сознании и выделилось – как бы с прописной буквы), теперь у Него все будет получаться. Должно получаться. Обязательно.

– Брось. Не бери близко к сердцу. Тяпни-ка лучше еще, – наливая из бутылки ему в рюмку, внешне с заботливой серьезностью сказала она, а внутренне в ней произнеслось это с усмешкой превосходства: она знала то, чего не было ведомо мужу. – Тяпни, тяпни, чего там! – подтвердила она, заметив мелькнувшее в его испепеляющем взгляде удивление. Что говорить, обычно она, совсем даже наоборот, стремилась ограничивать его в питье.

Это было самое начало апреля, первые его дни, еще в теневых местах, в ложбинах лежали черно-оплавленные, заледенелые сугробы, а в конце месяца, перед самыми майскими, когда зелень уже окурчавила землю и деревья легким изумрудным пушком, ожидая мужа с работы, она загодя приготовила ему на столе утешительную бутылку. В ней самой все ликовало и пело, а его, знала она, снова будет разъедать изнутри, как серною кислотой, болью, и в ожидании его возвращения ее кольнуло чувство вины перед ним за свою радость. Она теперь снова читала газеты, и опубликованное сегодня не могло не тряхнуть мужа как следует с новой силой.

То, о чем шепталась повсюду затаенно и потихоньку уже не один месяц, было произнесено вслух, громко – на всю страну. На фотографиях, сопровождавших текст, вылезали на первый план и бросались в глаза кучи денежных пачек и груды ювелирных украшений, изъятых у людей такого положения, к которым в былые годы никакое следствие и близко бы не смогло подступиться, соверши они что угодно. «Приговорен к исключительной мере наказания – расстрелу Приговор окончательный и обжалованию не подлежит», – такими словами, с называнием высокого имени, заканчивалась одна из статей в сегодняшних газетах[37]. Ага, ага, ага! – закричало все в ней, когда она дочитала статью, и до сих пор собственный крик так и отзывался в ней незатухающим эхом: ага, ага, ага!..

– Нет, надо же: к исключительной мере наказания! – об этом как раз, о последних словах сказал муж, поднося рюмку ко рту. – И, главное, обжалованию не подлежит! За кого взялся, кому секир башка пошел делать – это надо же!

– Но они ж ворье. Преступники, – осторожно попыталась возразить она.

– Хрен с ними, подумаешь, много наворовали! Не уличная все же шваль, чтобы с ними, как с обычными… А так с ними – и до всех дойдет. До нас с тобой! – он ткнул в нее этой последней фразой – будто тыркнул пальцем, хотя на самом деле не шевельнулся, как сидел с рюмкой у рта, так пока и сидел.

– Мы же не воруем. Где у нас такие деньги? – вспоминая фотографии, снова попыталась возразить она.

– А-а! – скривился он, «Что с тобой толковать, бесполезно!» – было в его гримасе, и, прикрыв глаза, махнул рюмку в рот.

– На, закуси, – с внешней смиренностью подала она ему на блюдце щедро отхваченный от лимона золотистый, влажно истекающий соком ломтик.

Переживания мужа только смешили ее, и все его слова прошли мимо нее, как совершенно пустые, бессмысленные, не имеющие никакого значения звуки. Она чувствовала счастье, ничего, кроме счастья, оно одно было в ней, оно одно было вокруг нее, оно омывало ее, как некий поток, и она нежилась в нем, подставляясь его струе то тем боком, то другим, то лицом, то затылком… Все, что поисходило сейчас, было в Его пользу, было во благо Его дела, было, как нужно Ему, она знала это и не хотела знать ничего больше. (Так теперь, когда думала о нем, в ней и произносилось: Его, Ему, Он – словно бы с прописной буквы).

Муж напился, Выпивая дома, он почти никогда не напивался, и, раз набрался так, что не держалась, падала на грудь голова, пытался поднять ее, поднимал – и она тут же снова валилась, совсем как у младенца, значит, жгло его серной кислотой боли нестерпимо.

– Сейчас, падло, еще из Афгана уйдет! – говорил он, болтаясь головой, когда она, подсунувшись ему под мышку, тащила его к постели в другую комнату. – Ей-бо, уйдет из Афгана!.. Столько людей там положили… на хрена?! Чтобы он взял и вывел!.. Столько крови нашей… у-у, падло!..

Она не отвечала ему – у нее не оставалось на это сил. Девяносто килограммов было в нем верных, и ее шатало под его тяжестью. Но про себя, когда он принялся талдычить об Афганистане, в ней тотчас отозвалось: уйдет! Она не думала перед тем ни о чем подобном, но только он заталдычил, в ней подтверждением его словам так и вспыхнуло: уйдет, да! И совсем скоро, сейчас у Него выйдет и это.

Она вспомнила, как тащила напившегося мужа в постель, спустя без малого месяц, в мае, тоже уже в самом его конце. Бронетранспортеры и танки на экране телевизора ползли по каменистой пустыне, по пыльной горной дороге – и впервые за много лет ползли они по этой дороге в другую сторону. Неровности дороги встряхивали бронированные машины, длинные жала пушек у танков тяжело покачивало вверх-вниз, вверх-вниз, и впервые за восемь с лишним лет это как бы одушевленное движение мертвого куска громыхающего металла не казалось отвратительным, чудовищно-безобразным в своей ирреальной одушевленности, напротив, – пожалуй, вызывающим нечто вроде расположения и симпатии[38].

Правда, качели все так же со страшной, бешеной скоростью носило в том некоем беспредметном пространстве от одной мертвой точки к другой, погибло три человека при взрыве аммонита на одном химическом заводе на Украине[39], прямо у причала японского порта сгорел теплоход, набитый туристами, севшими на него во Владивостоке, – и снова не обошлось без жертв[40], а в городе, до которого было не более ночи пути, взорвались три вагона грузового поезда, заполненные взрывчаткой, унеся жизни сразу несколько десятков человек[41], и по утрам, просыпаясь, она с мукой отходила от ночи, с трудом начинала день, но, начав, войдя в него, обнаруживала в себе твердую уверенность: отныне подобное уже несущественно, не имеет больше того значения, что прежде, в главном теперь все будет получаться, какие бы помехи ни возникли.

Откуда в ней такая уверенность, из чего возникает, на чем держится, она опять не знала, но ее вовсе не волновали причины ее уверенности, она знала – и ей было достаточно того. Ей как бы было положено знать. как бы это знание было так же естественно для нее, как человеку естественно иметь руки и ноги, нос и глаза на лице, ногами ходить, а руками брать, держать, нести, носом обонять, глазами видеть… Она не задумывалась над собой. Так никто из людей не задумывается над тем, почему отличает зеленое от красного, желтое от синего, фиолетовое от коричневого, распознает, что горько, что сладко, что кисло. Камень тверд, вода текуча, а дерево горит. Назови вещи иными именами. Но одно останется твердым, другое текучим, третье податливым для огня. Слово только обозначает свойство. Свойство же существует и безымянным.

13

Она запомнила этот день: вторник, двадцать восьмое июня.

Вторник, двадцать восьмое июня, как бы заклинанием повторяла она потом про себя. Во вторник, двадцать восьмого июня…

Он появился в дверях ее комнаты, одетый в пятнистую, зелено-черную десантную форму, в пятнистой, зелено-черной форменной десантной каскетке на голове, – будто весь, до костей. обожженный неистовым афганским солнцем, весь, до последнего квадратного сантиметра кожи издубленный его бешеными ветрами, само воплощение мужественной молодой силы, юной мужской красоты, вдохновенного азарта и риска. Он возник на пороге, в распахнутой двери, уперев руки локтями в косяки дверной коробки, постоял там мгновение и спросил оттуда, со снисходительностью сошедшего с Олимпа Аполлона, сделавшего смертным одолжение своим появлением среди них:

– Это к кому мне, по вопросу моей прописки? К вам, что ли?

Рукава пятнистой форменной куртки были у него закатаны вверх, открывая предплечья, мышцы бугрились под лоснисто-загорелой коричневой кожей каменными витыми грядами, могучие широкие запястья переходили в великолепную, в сильных, рельефных венах крупную кисть, левое запястье охватывала светлая металлическая цепочка – как это сейчас было принято у молодых людей.

Альбина смотрела на него в дверном проеме и чувствовала, что не в силах шевельнуть языком, чтобы ответить. Она смотрела на него там, в дверном проеме, между ними было расстояние в четыре метра, – а она отдавалась ему! Эти его крупные сильные кисти были у нее одна на спине, другая на затылке, а ее собственные руки обхватывали его твердые плечи, губы его влажно терзали, вылизывали ее ушную раковину, а молот его находился в ней, физически ощутимо наполнял ее собой, распирая до самых бедер, доставляя никогда до того в жизни не испытываемое наслаждение, жуткое, невыразимое, побуждавшее к стону от своей невыразимости наслаждение, она была вся заполнена его молотом, он выходил у нее из горла, скользил по ее языку, и она ласкала его языком, прижимала его языком к нёбу, прикусывала зубами…

Словно бы что-то исторглось изнутри нее – будто ударил горячий гейзер, прорвав твердь, ее всю сотрясло, перевило мучительной, блаженной судорогой, вырвав, наконец, из нее невольный скулящий стон, и глаза ей, как она ни сопротивлялась тому, на мгновение прикрыло.