Она не довела его ни до какого дивана в председательском кабинете. Она отдалась ему тут же, у себя в комнате, на старом, с ободранной обивкой продавленном кресле, стоявшем в углу за дверью и заваленном стопами всяких архивных бумаг и папок, – свалив их одним движением руки на пол и таким же одним движением разметав ноги по подлокотникам.
В жизни, однако, все оказалось не так, как произошло два часа назад в воображении. Ее облитое соком желания, словно бы вспухшее, пульсирующее лоно приняло в себя его молот с некоей жаждой исчезновения, ей чудилось, и она, оказывается, ожидала того, – едва он окажется в ней, она как потеряет свою телесную оболочку, скинет ее подобно панцирю, надетому на нее истинную, и растворится в каком-то ином, невещественном, абсолютно нематериальном существовании, – исчезнет в нем. Но ничего такого не случилось. Она осталась здесь, в этой комнате, узкие деревянные подлокотники резали ляжки, ягодицы жестко терлись о вылезшую в прорехи обивки грубую холстину внутренней обтяжки, и сам его молот тоже был груб, непомерно тверд, слишком веществен, безостановочно ходил в ней с тупой, прямолинейной заведенностью, – впрямь молот, механически долбящий по ней, как по наковальне.
– Легче, легче, – попросила она, подтверждая свою мольбу отстраняющимися движениями тела, но он, похоже, не услышал ее и не уловил ее движений, – она была для него не озером совершить благодарственное омовение, а полем под вспашку, и он бороздил ее со всею безжалостной горячей свирепостью неутоленной молодой силы.
Момент его семяизвержения был облегчением для нее. Она осязала, сжимаясь, толчки вытекающей в нее тягучей массы и ждала, не отрывая глаз, когда он освободит ее от себя. Ее опыт свидетельствовал: сейчас он будет вынужден сделать это. Сейчас его молот должен потерять свою твердую силу, вернуться к своему постоянному состоянию, и ему не останется ничего другого, как избавить ее от своего присутствия. Однако прошло мгновение, другое, третье – не больше, – как прекратились его содрогания, и он начал двигаться в ней снова, все сильнее, сильнее раз от раза, и впрягся в плуг заново, вспарывая поле с прежней яростной безжалостностью. И тут, подсовывая под ляжки руки, чтобы не так резало подлокотниками, она вспомнила, что в молодости с мужем так и бывало: и три, и четыре, и пять раз подряд с короткими передыхами – совсем не как сейчас.
Она смогла, наконец, освободиться от него минут за десять до конца перерыва. Они уже были не на кресле, а прямо на полу, на груде сваленных ею с кресла бумаг, он ослаб на несколько коротких мгновений, вылившись в нее очередной раз, и она каким-то невероятным усилием смогла вывернуться из-под его тяжелого, железного тела и тут же подняться. Самой ей за все это время не удалось подойти к тому, что случилось с нею на расстоянии, и близко.
– Ты куда? – приподнимаясь, потянулся он к ней с пола, она ударила его по руке и крикнула со злобой:
– Вставай! Сейчас народ придет!
Ноги у нее дрожали, она едва стояла на них. Комната перед глазами качалась и виделась словно через туман. Посередине комнаты гофрированной кучей лежали его пятнистые штаны, а рядом, чуть в стороне, – ее тонкие летние трусики с кружевной обшивкой. Наклоняясь за ними, она чуть не упала. Боже, а что, должно быть, с юбкой! – мелькнуло у нее в голове. Она не сняла с себя в нетерпении скорее принять его, ничего, кроме того, что реально мешало тому.
– Одевайся! – приказала она ему.
Взяла с тумбочки около стола электрический чайник, в котором кипятила воду заваривать чай, и, с трудом двигая ногами, пошла в туалет. Лишь уже оказавшись там, она обнаружила, что ей нечем вытереться, разве что общественным вафельным полотенцем с крючка рядом с раковиной. Мгновение она колебалась, но другого выхода не было, и она сняла полотенце, перекинула его через плечо. Вся середина у полотенца оказалась влажной от чьих-то чужих рук, и ее заранее передернуло от его будущего прикосновения.
Война в чайнике сохранила некоторое тепло, и, поливая из носика себе под руку, она, как в утешение, подумала о том, что могла и остыть и тогда бы пришлось пользоваться прямо холодной. Ляжки были липкими почти до самых колен и, несмотря на теплую воду, все оставались такими, никак не отмывались. Стульчак, когда поднялась с него, весь был мокрый, и, вытершись с содроганием этим влажным общественным полотенцем сама, она затем вытерла им и стульчак.
Часы на руке показывали: три минуты до конца перерыва.
Не заглядывая к себе в комнату, с чайником в руках, она заскочила в кабинет к председателю, содрала с дивана разостланную на нем материю, скрутила комком, засунула в стенной шкаф на прежнее место и плотно закрыла дверцу.
Ее молотобоец, полностью одетый и даже в своей каскетке на голове, вновь, как тогда, почти час назад, когда она вернулась, закрыв уличную дверь, стоял посередине комнаты с переплетенными на груди руками, как бы в растерянности, которую он старался не показать, – совершенно так, как тогда, будто и не было этого часа, будто ничего не было, будто ей снова все это лишь привиделось.
Но все было, и вещественным напоминанием о том являлась она сама: ляжкам у нее, хотя только что вытерлась, снова было липко, – это из нее вытекал он.
– Подбери, – указала она ему на груду бумаг и папок около кресла. Швырнула чайник на тумбочку, схватила со стола ключ и метнулась обратно в коридор – открывать уличную дверь. Часы уже показывали конец перерыва. Не хватало только, чтобы кто-нибудь пришел раньше, чем она отомкнет ее!
Альбина была уже у своей комнаты, когда услышала скрипучий звук открывающейся входной двери.
Он еще продолжал собирать бумаги с пола.
Она наклонилась рядом с ним, сгребла стопку, бросила на кресло, сгребла другую, бросила, он тоже сгреб и бросил, – и пол очистился. Каблуки в коридоре простучали в какую-то комнату около входа.
– Что, когда мы снова с тобой… – взял он ее за бедра, она распрямилась с испугом, вырвалась из его рук и отскочила к столу.
– С ума сошел? – прошипела она.
– Нет, ну так а чего?.. – усмехаясь, двинулся он к ней, и тут, впервые после всего происшедшего она вновь встретилась с ним глазами. И теперь это оказалось совершенно не страшно, она не только спокойно выдержала его взгляд, но даже, увидела по его глазам, заставила заметаться внутренне самого.
– Стой, не приближайся! – шепотом приказала она, и, должно быть, это вышло у нее с такой яростью, что он остановился.
Он остановился, постоял на полпути между креслом и ее столом – опять как бы в растерянности, которую пытался скрыть, – и спросил, снимая и заново натягивая на голову свою пятнистую форменную каскетку:
– Так а насчет прописки мне, значит, что?
О Боже, вот она о чем напрочь забыла – это о том, зачем он появился здесь!
От входа донесся скрипучий звук проворачивающихся петель, новые каблуки зацокали по коридору и, немного не доцокав до ее комнаты, остановились у соседней, звонко заскребясь ключом в замочной скважине. Это пришла паспортистка, к которой ему и следовало попасть со своими документами, а он перепутал двери.
Она поднялась и быстро, насколько то позволяли дрожащие ноги, обойдя его, прошла к порогу.
Паспортистка как раз заходила к себе.
– Тут вот к тебе. Займись давай! – окликнула ее Альбина.
– Кто ко мне? – выступила обратно в коридор паспортистка.
Альбина избавилась от него, передав паспортистке, попади к которой он сразу, ничего бы того, что произошло, не случилось, и она бы вообще не узнала его, села к себе за стол, невольно прислушиваясь к звукам около соседней двери, просидела так, наверно, с минуту, и зазвонил телефон.
Звонил младший сын.
– Ты чего на перерыв не пришла? – спросил он.
Она держала трубку около уха – и не могла ничего ответить.
Оказывается, она забыла о себе все: что она замужем, у нее семья, дом – забыла не только о муже, но и о детях, их не было у нее три этих минувших часа, не было никого, словно бы три эти часа то была не она!
– Чего молчишь?! – крикнул в трубке сын.
Возвращение к себе было мучительным, слова ответа стояли в горле набухшим комом и никак не могли перейти на язык. Она напрягла всю волю, чтобы заговорить с сыном, но вместо слов с языка сошло нечленораздельное мычание.
– Что? Что такое с тобой?! – уже встревоженно закричал сын.
В минувшую пятницу у него был выпускной вечер в школе, с которого он вернулся только в субботу под ночь, и воскресенье с понедельником он тоже гулял, появляясь лишь для того, чтобы завалиться спать, и надо ему было оказаться дома именно сегодня! Уголовная история все же основательно встряхнула его, и он теперь стал замечать, что живет не один.
– Дела! – смогла-таки выдавить она из себя, – все, что смогла.
– Ну, ты нормально… чувствуешь себя, да? – вполне, однако, удовлетворяясь ее ответом и с радостью освобождаясь от своей тревоги, уточнил сын.
– Да, – смогла она вытащить из себя еще одно слово.
Она положила трубку и несколько мгновений спустя услышала, что дверь паспортистки открылась и оттуда вышли. Она вся подобралась в ожидании, и действительно, никаких шагов в коридоре по направлению к выходу не раздалось, а проскрипели половицы – будто переступили с ноги на ногу, проскрипели еще, еще, – и он возник на пороге.
– Ну… я все! – сказал он оттуда.
– Ну и иди! – сказала она. – Раз все.
Перетаптываясь, он постоял там немного, хотел ступить внутрь – и не решился, повернулся и теперь, наконец, пошел по коридору к выходу.
Далекое пение петель уличной двери было для нее звуком освобождения. Она встала и, все продолжая чувствовать, как дрожат ноги, протиснулась между столом и тумбочкой с пустым чайником к книжному шкафу, к висевшему на его торце небольшому настенному зеркалу. И глядя на свое как бы портретное изображение, безжалостно подставлявшее себя ее взгляду из амальгамной глуби, она впервые в жизни ощутила весь свой возраст: сорок один год! Боже, какой стыд, какой ужас, он был всего какими-нибудь тремя годами старше ее младшего сына! И моложе ее старшего!.