Стражница — страница 22 из 55

Встречалась она с ним еще и у него дома, но и у него дома было немногим лучше. Он оказался никем другим, как сыном Гали-молочницы. И приходить в этот дом, пусть даже никого не встречая и зная, что кроме них двоих больше в нем никого нет, было для нее мукой. И однако она приходила, постельное белье у Гали-молочницы оказалось неопрятно-лохматое, застиранное, скверно выглаженное, оно внушало ей отвращение, и всякий раз она приходила с сумкой, в которой лежало собственное белье. Некоторое время как бы некоей компенсацией за унижение, которое она испытывала, посещая этот дом, служила мысль, что вот Галя-молочница отказала ей в молоке, а она взяла в любовники ее сына. Галя, однако, довольно скоро лишила Альбину этой спасительной защитной брони. Видимо, ее томило неудержимое любопытство, кто такая там завелась у сына, из-за которой он выставляет ее из дома, и однажды, когда Альбина, по-обычному покачиваясь от утомления, но с ощущением блаженства даже, казалось, в ногтях мизинцев на ногах, вышла на веранду, через которую следовало пройти к уличной двери, ее неожиданно словно бы кто-то остановил. Словно бы некто невидимый схватил ее невидимыми руками, и она буквально физически ощутила, как ее держат – из угла, где Галя, помнилось ей по прошлому, разливала надоенное молоко по бидонам и банкам, – не пускают идти дальше и как бы даже поворачивают в руках, рассматривая. Она быстро шагнула в угол, отдернула занавеску, – за нею, не успев отпрянуть и выпрямиться, как была склоненной к незаметной прорехе в материи, жадно подавшись вперед, стояла Галя. Мгновение они безмолвно смотрели друг на друга, потом Галя распрямилась, по губам ее побежала, усиливаясь с каждой секундой, хищная, плотоядная, уличающая улыбка, и Альбина почти бегом бросилась прочь и вылетела на крыльцо, вся, до шеи залитая жаркой краской стыда. «Ты что здесь делаешь?!» – услышала она за спиной обращенный к матери гневный голос своего любовника. «А ниче, че!» – было ему ответом – голосом, полным довольства и даже ублаготворения. А еще через день Галя появилась у Альбины в поссовете. Окинула с порога ее комнату ищущим взглядом, убедилась, что, кроме них двоих, больше никого нет, притворила дверь и с этой же улыбочкой хищного плотоядия сказала: «Ну, поздравляю! Ты, значит, даешь ему. А я-то все думала: кого он оттягивает. А это тебя! Ну, давай, давай. Поучи. У меня парень что надо, как удержаться, я понимаю. Но только заразу какую ему принесешь… я, млядь, предупреждаю: принесешь – с вами, барынями, разговор нынче короткий, нет вашей прежней силы, попляшешь тогда! Поняла? Даешь – давай, но только чтобы ему, чтобы одному, чтобы без всяких этих гонорей ваших!..» «Вон! Вон!» – хотелось закричать Альбине. Вскочить и вытолкать эту гнусную бабу взашей, надавать ей пинков, оплеух… Но она не осмелилась произнести ни звука, сидела перед Галей ни жива ни мертва и выслушала все, что та несла.

После Галиного посещения она не могла осилить себя на свидания в его доме недели две. У Нины за это время получилось встретиться только раз, в собственном доме было никак невозможно, и к исходу этих двух недель ей забылось все, что она испытала, отдернув занавеску, она снова готова была идти к нему в дом, нести в сумке постельное белье и уносить после обратно…

– Ну вот, дурочка, а ты боялась! – погрузившись в ее жаждущее, сочащееся влагой лоно, с куражливым смешком проговорил он. – Как школьница, ё-моё. Семиклассница! – И потом все приговаривал время от времени: – Ну вот, дурочка, видишь! А ты боялась!

Вульгарное это присловье было ей неприятно, но и опять она заставляла себя как бы не слышать его, слышала – и внушала себе, что не слышит.

– Милый мой, ах, боже мой, счастье мое! – стонала она, не в силах сдержать себя от рвущихся из нее слов.

И так это длилось месяц и другой, начался сентябрь, – она ничего не замечала вокруг, будто выпала из своей обычной жизни, та шла – но сама по себе, без ее участия; младший сын, несмотря на всю поддержку, которую оказал муж, провалился на экзаменах в институт, – она осталась совершенно равнодушной к его неудаче, старший сын объявил о намерении жениться и привел познакомиться в дом невесту, – она даже не запомнила лица той; как прошло мимо нее, будто о том и не говорили на каждом углу, жуткое, страшное крушение поезда Ленинград-Москва, в котором погибло двести пятьдесят человек[43], как не вызвало в ней ни малейшего любопытства бодрое, радостно-уверенное настроение мужа, в котором он пребывал все лето после конференции…

Девятнадцатое сентября, понедельник – этот день она тоже запомнила, как тот, другой: двадцать восьмое июня.

В этот день они должны были встретиться у Нины. Муж у Нины уехал в командировку, как раз тот случай, когда в высшей степени безопасно, она приехала за полчаса до условленного времени, приняла душ, оставшись после в одном пеньюаре, застегивать пеньюар ей не хотелось и, готовя к его приходу стол, гоняла по квартире с развевающимися полами, предвкушая обнаженными грудью, животом, подсыхающей муравой лобка близкое осязание его тела. Позади были суббота с воскресеньем, проведенные с утра до вечера с семьей, постель с мужем, от которой, как ни увиливала, увернуться не удалось, и она сходила с ума от этого предвкушения близости, которая была ей желанна, буквально изнемогала, так что время от времени останавливалась подавать на стол, закладывала ладони между ногами, крепко прижимая их к жестко пружинящей мураве, и стояла так мгновение, постанывая.

Он не появился.

Он не пришел, и телефон, номер которого был ему прекрасно известен, тоже не зазвонил.

А утром он не объявился у нее в поссовете, как она ждала, – опять же ни сам, ни звонком, и она запаниковала. Что-то с ним, должно быть, случилось, что-то случилось – определенно, но что? Как ей выяснить это, она не знала. Обычно он или приходил к ней в поссовет, или, что чаще, чтобы ни у кого не возникло поводов для подозрений, звонил ей из телефонов-автоматов, и так, по телефону они обо всем договаривались. Пойти к нему домой, – чтобы там почти наверняка нарваться на Галю-молочницу? Нет, это было немыслимо.

Спала она наступившую ночь или нет, – она не поняла. То ли спала, то ли нет. Вроде даже спала, но было чувство, будто всю ночь проходила в странной, рождавшей некое состояние невесомости пустоте – туда-сюда, туда-сюда, в одну сторону, в другую, в третью, без смысла, без цели, все как летя куда-то, маялась, а не спала, – и встала с постели словно б с горящей, охваченной невидимым пламенем головой. День на работе она провела в ожидании звонка от него. Хотя при этом была уже уверена, что никакого звонка не будет.

Его и не последовало, и за полтора часа до конца работы она зашла к председателю и сказала, что ей надо сегодня уйти пораньше. Скоро она уже находилась в городе и стояла у проходной завода, на который он устроился недели две назад то ли учеником слесаря, то ли токаря, – она не знала точно. Конец рабочего дня на заводе был на час раньше, чем у нее. Чего она хотела, оставалось тайной для нее самой. Она просто не могла придумать ничего иного, каким образом что-то узнать о нем. Она понимала, что это глупость – притащиться сюда и стоять в толпе прочих встречающих, высматривая его лицо в выливающемся черед двери проходной людском потоке; если он заболел или что-нибудь еще в этом роде, какая-нибудь травма, не дай Бог, – он в больнице, да в таком состоянии, что не может позвонить; но ее собственное состояние требовало от нее что-то сделать, и она пришла сюда.

О том, что он элементарно бросил ее, она почем-то не думала. Даже мысли такой не приходило в голову. Казалось бы, почему не прийти, должна была прийти, но нет, и тени такой мысли не появилось.

Глаза ее выхватили его лицо из десятков других, едва он возник в дверях проходной; они и не выхватили, а будто в них ударило солнцем, – мгновение ей даже было больно смотреть. Будто сияние стояло вокруг него, будто сноп света вырвался из дверей вместе с ним, – и по этому свету она узнала его.

– Твою мать! – остановился он, увидев ее перед собой. Он шел не один, с каким-то парнем, тоже, судя по одежде, недавно демобилизованном, кивнул тому: отойди, – и когда парень отошел, сказал, улыбаясь этой своей, всегда, с первого дня неприятной ей, как бы повелительной улыбкой: – Ну, даешь! Сцену, что ли, устраивать приперлась? Не, мадам, стоп-сигнал! Я афганец, со мной шутки плохи, я, если что, – от бедра веером!..

Он бросил ее. Бросил вульгарно, грубо, похабно, – как заношенную, стоптанную, ставшую неудобной туфлю, как сопревшую до дурного запаха, отслужившую срок половую тряпку…

Она шла от проходной чахлым, весело золотящимся первым осенним листом сквериком, и ее качало. Бросало от одного края неширокой асфальтовой дорожки к другому, – налетала на людей, спотыкалась о чьи-то ноги, едва не упала. Почему она не подумала, что он элементарно бросил ее? А он элементарно бросил ее, – пошла вон, старая сука! Нашлась сучка моложе, с гладкой кожей, с острой грудкой… а ей уже сорок два… какой стыд, Господи, какой ужас, – он бросил ее!

Было около пяти часов, когда они встретились у проходной. Около девяти вечера, уже совсем в плотной, почти сгустившейся темноте она обнаружила себя сидящей на скамейке в городском парке культуры, в самом его глухом, далеком углу, на одной из заброшенных, густо заросших кустарником, диких аллей, на коленях у нее лежала разодранная пополам пачка сигарет «Космос», она курила частыми, быстрыми затяжками, неотрывно держа сигарету у губ прыгающими пальцами, а под ногами у нее, на красноватой гравийной дорожке лежала целая куча окурков. Как она попала сюда, откуда у нее взялись сигареты, – она ничего не помнила, и как она могла выкурить столько, никогда прежде в жизни не куря? И где она сидела, это надо же! В этой глуши, где с нею могло произойти все что угодно, кричи – не докричишься, да практически в темноте, еще несколько минут – и полная ночь! Она вскочила и опрометью бросилась к выходу из парка, скорее, скорее отсюда… Какой ужас, Господи, какой ужас… чем она занималась эти четыре часа, где была?!