Стражница — страница 23 из 55

Дома ее уже искали. Она вышла из такси – с крыльца к ней рванулись оба сына, а мгновение спустя, выстрелив дверью, выскочил, побежал за ними, переваливаясь с ноги на ногу и прыгая животом, муж. «А не просыпаться бы!..» – с отчаянием, словно бы стоном вспыхнуло у нее в мозгу при виде этой картины – давно уже не звучавшее в ней, казалось, навсегда забытое, но следом, будто некая сила подхватила ее и стремительно вознесла в поднебесную высоту, она очутилась на холме, похожем на воинский шлем, на самой его вершине, под свирепым, воющим ветром, гнулись деревья, ходила крупной волной вода в озерах, крутило спиральными веретенами пыль на дороге далеко внизу, туманя, затушевывая для глаза крошечную фигурку на ней, и в ноги из глубины холма ударило: «УБЕРЕГИ!» УБЕРЕГИ! – сотряслось, отозвалось тяжелой дрожью все ее тело, и она очнулась от напавшего на нее забытья окончательно, словно раскрылись некие внутренние глаза – и все увидела; увидела – и осознала происшедшее с ней: сегодня, четыре часа назад, и назад без малого три месяца, в последние июньские дни. И от этой четкости увиденного, от этой ясности открывшейся ей картины ее так замутило, стало так скверно, так дурно, как, похоже, никогда еще в жизни не было. Хотелось грохнуться на четвереньки – прямо здесь, где стояла, – есть землю, вгрызаться по-звериному в ее рыхлое, дернистое тело, чавкать, захлебываясь обильной слюной, и выть, выть утробой, волчьим ужасным воем…

– Что, – закричала она подбежавшим детям и мужу, – что, нельзя матери личную жизнь иметь?! Не может мать одна остаться, побродить, отвлечься, все для вас, для вас, нет матери с работы, – вся жизнь остановилась, всполошились, да?!

Это было несправедливо по отношению к ним, это было даже отвратительно с ее стороны – вести себя так, но она не владела собой, она не отдавала себе отчета, что она делает.

– Мам, мам, ты что, успокойся, ты что, – заприговаривали, протягивая к ней руки и не решаясь коснуться ее, сыновья.

– А ну, дрянь, а ну заткнись, распоясалась совсем! – оттолкнув сыновей в сторону, схватил ее за плечи муж. – Заткнись, что орешь?!

Она вывернулась из его рук и, размахнувшись. влепила ему звучную, тяжелую пощечину.

– Гад! Сволочь! Не трожь меня! Не прикасайся! Чтоб никогда больше! Ясно? Чтоб никогда!..

15

Врач напоминала ей следователя. А вот когда вы заметили за собой это? А вот когда то? А собственно, почему вы полагаете, что муж вам изменяет? Какие он подавал вам конкретные поводы подозревать его в этом?

Врач была необыкновенно высокого роста, чуть не на две головы выше ее, и, хотя полнота скрадывала рост, а лицо, обрамленное волнами свободно распущенных белокурых волос, имело выражение мягкое и даже приветливое, это телесное превосходство врача было слишком явным и усиливало невольное Альбинино чувство, что она перед следователем.

Сама она ощущала себя преступницей, которой во что бы то ни стало нужно перехитрить преследующий ее закон, намолоть как можно больше неправды, скрыв истинные события, и таким образом уйти от ответственности.

Она находилась в этой больнице уже полторы недели. Ее доставили сюда вечером того же дня, когда она закатила прилюдно скандал перед воротами своего дома. Чего муж боялся всю жизнь, то и случилось: оказалась его жена в психушке.

– Как, как вы говорите? – оживилась врач, перебивая Альбину. До этого, задавая свои вопросы и выслушивая ее ответы, она имела вид довольно скучающий. – Говорите, будто не принадлежите себе? Как это не принадлежите? В чем это выражается? Попытайтесь конкретизировать.

Она что, сказала что-то подобное? Альбина смотрела на врача и не могла припомнить своих слов. Неужели она проговорилась? Наверное, да, раз та просит конкретизировать.

Ее чем-то кололи – таким, от чего немного спустя будто проваливалась в некое существующее рядом с обычным, безвременное, не пропускавшее в себя никаких звуков извне пространство, мир сворачивался до его пределов, замыкался в нем, и так длилось несколько часов. А только начинала рушиться невидимая, неосязаемая перегородка, отделявшая ее от обычного, широкого мира, вкатывали новый укол, и он снова сшибал с ног, и сейчас, спустя полторы недели, она уже не очень хорошо понимала, что делает и что говорит.

– Ох, извините, у меня от этих ваших уколов… – Она приложила руку ко лбу и попыталась улыбнуться. – Я так сказала: не принадлежу себе? Не знаю, к чему я это. У меня ум за разум заходит от ваших уколов.

Она не могла припомнить своих слов, но что она имела в виду, проговорившись, – знание этого было с нею. И она не должна была раскрываться дальше, она должна была обвести врачиху вокруг пальца, – так что-то внутри подсказывало ей.

– Это очень важно, чтобы вы прояснили, что вы имели в виду. Для вас важно, – настаивая, однако, на своем, внушающе произнесла врач. – Чтобы мы знали, с чем в вас бороться. Постарайтесь, пожалуйста, соберитесь. И уколы здесь ни при чем.

– А что значит, для меня важно? – спросила Альбина.

– Для вас, чтобы вы были здоровы.

– А я не здорова?

Выражение лица у врача было все так же профессионально приветливо, и только углы губ отозвались летучей складкой надсадной терпеливости.

– Вот мне и нужно понять, насколько вы нездоровы. Чтобы лечить вас. И вы мне должны помочь в этом.

– Да, с нервами у меня стало скверно, – согласилась Альбина. – Я и не скрываю. Я уже и сама ходила к врачу, вы же знаете.

Наверное, подумалось ей, они специально колют ее этими лекарствами, чтобы она плохо соображала, проговаривалась – а они бы ловили ее на обмолвках, и так бы выведали ее тайну. Она сейчас очень остро чувствовала, что живет с тайной, о которой не может, никак не должна проболтаться, – ни в коем случае, ни в коем, а проболтается – все пропало. Странным образом буквально через день-другой, как оказалась в больнице, все события минувшего лета исчезли из нее, будто их и не было, провалились куда-то и сгинули; как невыносимо было, как больно, невозможно терпеть – так больно, хоть умри – так больно, когда объявил ей о своем решении, и какое сумасшествие все лето: принималась ждать новой встречи с ним, едва расставшись, – а тут лишь вспоминался иногда, и так тускло, так блекло – не могла увидеть отчетливо его лица. Зато постоянно, каждое мгновение, и даже когда проваливалась в те глухие, черные дыры, в которые они запихивали ее своими лекарствами, стояло перед глазами другое лицо, и сердце точилось и точилось виной перед Ним: не думала о Нем, забыла, так навредила Ему… Нет, конечно, лично врачихе тайна ее не нужна, лично ей – ни за чем, и тем отвратительнее, что так выведывает, так настаивает, чтобы открылась… с какой стати?

Особенно сейчас, вот в эти дни, чувствовала Альбина, не должна она раскрыться, сейчас самые те дни – когда ни в коем разе, пусть хоть пытают – но ни за что!

– Напрасно вы таитесь, – доброжелательно, сердечно глядя на нее, произнесла врач. – Вы только хуже себе делаете. Скажете все, что вы чувствуете, что вас мучает – и мы тогда сможем вам помочь. А то мы что же сейчас. Наощупь. И вам плохо, и мы неудовлетворены.

– Я ведь телевизор сегодня смогу смотреть, да? – по неясной для самой себя логике спросила Альбина.

– Телевизор? – непонятливо переспросила врач.

– Ну да, телевизор. Раз я теперь… это… уже не там.

Она только второй день как была переведена в «легкую» палату, а до того лежала в «тяжелой», выходить оттуда было нельзя, и даже в туалет следовало отправляться в сопровождении санитарки с постоянным ключом на запястье, и после, все время, что ты находилась в кабинке, та стояла около нее, спрашивала то и дело: «Ну, долго еще?!» – и нужно было непременно отозваться.

Врач, наконец, поняла насчет телевизора.

– Да, безусловно, смотрите сколько угодно, раз вы теперь в другой палате.

– Ага, – удовлетворясь ее ответом, сказала Альбина. И улыбнулась. Ей стало удивительно хорошо от того, что врач подтвердила ее право на телевизор. Как-то необыкновенно хорошо. И на мгновение она расслабилась, потеряла контроль над собой. – Нервы у меня действительно… Вот сегодня, например… – Она осеклась.

– Что сегодня? – тут же встрепенулась врач.

Сегодня, откуда-то было известно Альбине, из всех этих особенных последних дней самый особенный, и, хотя лекарства, которые ей кололи, должны были гасить все ее эмоции, на деле все в ней внутри снова, как бывало прежде, дрожало и звенело натянутой тетивой.

– Сегодня мне, например, все время хочется плакать, – ответила она врачихе, – совсем не то, в чем было едва не призналась. Говоря это, она знала, что делает себе хуже, потому что если ей хотелось плакать, это значило, что ее следовало колоть и колоть, увеличивая дозы, дабы в ней не возникало подобных желаний, но она должна была сбить врачиху со следа, должна была перестраховаться, не могла и близко подпустить ее к своей тайне, – и это было важнее всего. Отуманенный ее мозг каким-то непостижимым образом очень хорошо соображал, как схитрить наилучшим манером.

Врач, глядя на нее все с тою же терпеливой сердечностью, посидела в раздумье.

– Ладно, идите, – отпустила она ее затем.

Сегодня врачиха явно не очень хотелось возиться с Альбиной. Была суббота, конец недели, и ей, как всякой женщине, хотелось освободиться нынче пораньше.

Для Альбины день недели не имел никакого значения. Для нее было существенно, что 1-е октября. Первого октября, знала она. Первого октября, дрожало в ней натянутой тетивой, и Боже, как давно с нею не случалось подобного!..

Телевизор стоял в общей комнате, имевшей название комнаты отдыха, его включали в семь вечера, после ужина, и уже без десяти семь, едва отужинав, она сидела в кресле перед ним. Никакие передачи до девяти ее не интересовали, но телевизор был выпуска старых лет, с маленьким, утопленным внутри экраном, и, чтобы хорошо видеть изображение, следовало сидеть строго напротив экрана. Кресел же перед телевизором на всех желающих не хватало, и, чтобы наверняка иметь удобное место к выпуску новостей, следовало занять кресло прямо сейчас и ни на минуту не покидать его. Ей нужно было проверить, так ли все, как обязано было произойти. Ей требовалось удостовериться. И в том ей не должно было существовать никаких помех, ничто не должно было воспрепятствовать ей.