[48], – а в открытом соперничестве провалился так оглушительно, что не мог, конечно, не кипеть теперь желчью. Провал был тем оглушительнее, что его обошел какой-то совсем мальчишка, едва постарше собственного старшего сына, некий младший сотрудник из третьестепенной научной конторы, и вот теперь этот мальчишка покатит в Москву, будет заседать там, принимать решения, а он – читай о том в газетных отчетах!
Однако она не сочувствовала мужу даже теперь, задним числом. Наоборот, некое мстительное удовольствие было в ней: ага, получил! Думал, все на блюдечке с голубой каемочкой будет? Фига с два! Покушай-ка вот из корытца! Словно он был ей не мужем, а она ему – не женой, словно бы его судьба не имела никакого касательства к судьбе ее, словно они не были связаны так накрепко, что его худо непременно должно было отозваться на ней. Да надо сказать, что теперь, после выборов она пребывала в такой тревоге, в таком напряженном ожидании расплаты, что ей и не могло быть особого дела до мужа. Теперь, после выборов, следовало ждать той самой жатвы, которая должна была воспоследовать ответом на свершившееся, и какая цена будет назначена, что будет востребовано платой? – мысль об этом пробуждала ее в страхе даже подчас среди ночи, и до того было невыносимо ждать, что временами в ней, когда просыпалась вот так, звучало то прежнее: «А не просыпаться бы!..»
Но долго ждать не пришлось. Полторы недели, всего лишь. Подводная лодка, ухнувшая в ледяную пучину Норвежского моря, была не обыкновенной, а опять с ядерным реактором, и имела на борту две торпеды с ядерным зарядом, и если сорок два погибших моряка следовало считать жертвой прямой, то сколько людей было обречено сделаться косвенной, – в том неизвестном будущем, в которое протянуло свой дамоклов меч готовая ударить фонтаном радиации с океанского дна атомная смерть?[49]
«Нет, никогда, ни в коем случае!» – с ужасом твердила она про себя, тоже давно не возникавшие в ней слова, узнав о случившемся. Хотя и ожидала чего-то подобного, вынести все это было невозможно. Она напрочь утратила способность делать что-либо – и дома, и на работе. От лекарств, которыми ее кололи в больнице, у нее тряслись руки, последнее время – все меньше, все меньше, она уже перестала замечать это дрожание, теперь их так и задергало. Прыгали, как у алкоголички, не могла деражть ни ручку, ни нож, и, чтобы их пляска была не слишком заметна, приходилось сжимать руки перед собою одна в другой. И все время, не переставая, будто крутилось кольцо магнитофонной ленты, в ней звучало с отчаянием, бессмысленным заклинанием: «Нет. Никогда. Ни в коем случае!..»
Она думала, что может и в самом деле свихнуться. Она перестала спать, никакое снотворное из тех, что ей выписали, ее не брало, бродила неприкаянно, сжимая руки, в ночной темени по дому, стараясь, чтобы никто не услышал звука шагов, а особенно страшась того, что муж заметит ее отсутствие в постели и все в конце концов завершится вызовом врача, – а там психушка, которая на этот раз может затянуть ее в себя подобно трясине… хотя и понимала вместе с тем, что еще одна, еще другая такая ночь, и не выдержит этой бессонницы, побежит к врачу, прося облегчения, сама. Мозг в черепной коробке будто распух, сделался горячим, он как бы закипал, все ближе и ближе подходил к точке кипения, – и вот когда закипел бы, это и значило бы, что она и в самом деле свихнулась.
Вполне вероятно, она бы действительно оказалась в больнице, если бы то, что случилось следом, стало известно ей на какой-нибудь день позднее, – из официальных сообщений, а не от мужа. Однако известие о происшедшем в ночь на девятое апреля в одном из столичных городов на Кавказе принес домой, получив его по своим негласным рабочим каналам, муж. Девятнадцать человек – все женщины – было убито там при разгоне демонстрации. Раздавлено бронетранспортерами, зарублено остроотточенными саперными лопатками, отравлено боевыми газами[50].
И эти девятнадцать убитых вернули ее к жизни. Так, должно быть, клин вышибается клином. Словно бы своей смертью они заперли в сознании Альбины тот провал, который образовался от предыдущих смертей, и сила ее перестала вытекать туда. Как что-то закостенело в ней от полученного известия – вмиг, в ту же секунду, едва он поведал ей об еще державшемся в тайне побоище, схватилось упругой металлической крепостью – как всю ее, с ног до головы, одело в стальной корсет. Наступавшее будущее отверзло перед нею свои двери во всю ширь, и она увидела впереди бесконечную череду смертей, все возрастающий и возрастающий их счет, и увидела, как растет и растет число тех мест, где смертям суждено свершаться… и какое же право имела она на слабость? Как она могла отдать себя на одоление чувствам? Не имела права, не могла отдать. Все эти смерти не должны ее больше трогать, она обязана перестать видеть и слышать их, чему назначено свершиться – тому свершиться, и воле ее до́лжно быть выше всех чувств.
Наставшую ночь она спала таким глубоким, мертвым сном, что утром ее не могли добудиться, и еле поднялась, когда уже все позавтракали и разбегались. И спала так же новую ночь, и следующую за ней – отсыпаясь, восстанавливая силы, – а потом полностью вошла в норму, вернулась в обычную свою, повседневную колею, – будто нигде ничего не произошло и сама она не пережила той жуткой встряски. Она чувствовала в себе холодное, твердое спокойствие, даже некое избыточное спокойствие, бесстрастную, чуть ли не безмятежную уравновешенность, временами ей делалось дурно от себя такой, но уж какой была, такой и была, оставалось принимать себя как есть.
И с этим холодным, твердым спокойствием она встретила сообщения о кампании против двух следователей, что уже года полтора занимались расследованием преступлений в высших властных сферах, об открытии, в свою очередь, уголовных дел против них[51], – за все необходимо было уплатить, и человеческими судьбами – прежде всего. И как же спокойно и хладнокровно восприняла сообщение об ужасной резне в Фергане, отнявшей жизнь у ста двенадцати турок-месхетнцев, высланных туда в свою пору, еще до ее рождения, с гор Кавказа уроженцем этих же гор[52], и совпавшее с ним другое сообщение – о взрыве нефтепровода под Уфой, когда вместе с аварийным участком взлетели на воздух, корежа друг друга, два проносившихся встречно пассажирских поезда, перемешав своих пассажиров с железом вагонов[53], – расчет человеческой кровью был еще более предпочтителен, чем просто судьбами.
Впрочем, это уже произошло летом, в самом начале его, в разгар съезда. Лето грянуло классическое: с кучевыми высокими облаками, молочно стоявшими на жарком голубом небе, с налетающими быстрыми грозами, после которых земля долго чмокала, поглощая пролившуюся на нее влагу, а в воздухе держался, тяжеля его, водяной пар, отцвела вишня, зацвели розово яблони, огород, которым нынешнюю весну она опять почти не занималась, ярко полыхал молодым изумрудом пырея и конского щавеля. А сам съезд открылся в последние дни мая[54], и, как ей того хотелось, все его заседания показывали по телевизору и передавали по радио, и она следила за каждой минутой его работы, а если что пропускала по какой-то причине, старалась увидеть или услышать в повторных трансляциях, стала знать депутатов, различать их по политическим взглядам, завела себе блокнотик с их именами, – ей были важны самые незначительные, самые тончайшие, так вернее, нюансы съездовской атмосферы.
И Он, видела она, жадно ловя его речь, наблюдая за мимикой его лица, побеждал. Отступая, маневрируя, вроде бы уже сдаваясь, – побеждал. О, как Ему приходилось маневрировать, какое виртуозное мастерство демонстрировал Он в искусстве маневра! Особенно это было заметно по тому, как Он покровительствовал академику со светящимся прозрачным пушком седых волос на голове, недавнему поднадзорному ссыльному за свое несогласие с прежним верховным синклитом[55]: зал ревел, не давая академику слова, и Он вроде бы был солидарен с залом, вроде бы не давал, а выходило в конце концов, – давал непременно.
И вот из таких маленьких, ничтожных каждая по отдельности побед, цеплявшихся одна за другую подобно звеньям цепи, должна была сложиться победа большая. Победа, которую бы должно написать с большой буквы. Но что эта за победа, в чем ее смысл, она не знала. Да она и не хотела знать, ни к чему было ей знать. Она доверяла Ему. Она лишь знала, что цена, которую придется уплатить за ту большую Победу, будет громадной, может быть, даже непомерно громадной, чудовищной. Он, наверное, о том не ведал. Даже наверняка не ведал. Полководец, ведущий битву, должен думать лишь о победе, а не о ее цене. Достаточно того, что знала цену она. Знала – и была ответственна, чтобы он победил, несмотря ни на что. Сколько бы ни пришлось заплатить.
Что-то она нехорошо себя чувствовала. Какие-то приступы слабости нападали на нее – не могла ничего делать, руки не поднимались, ноги не держали, хотелось лечь и лежать, но и лежать не было сил: всю как-то выкручивало и ломало внутри, будто некие гигантские руки выжимали ее подобно мокрому белью, что сидеть, что стоять, что лежать – все было невмоготу, и словно бы глухой утробный вой, ни на мгновение не прекращаясь, звучал в груди, рвался наружу, и временами, не в состоянии сдержаться, когда оказывалась одна, выпускала его из себя протяжным стоном. Приступы эти случались с нею и на работе, что было хуже всего – потому что ни лечь, ни замереть, ни уйти никуда, да еще посетители, решай с ними их вопросы, в то время как даже звук собственного голоса отвратителен тебе, что визг электропилы, и если в такие моменты оказывалась все же одна – металась на подгибающихся ногах по своей комнате, как по клетке, из угла в угол, хваталась руками за лицо, мяла его ладонями, впивалась ногтями в кожу, и хотелось разодрать ее до крови, хотелось боли, хотелось, чтобы текло по лицу и теплый, солоноватый вкус на губах…