Стражница — страница 31 из 55

Она и раздирала себя до крови. А после, спохватившись, сидела с зеркальцем и пудрилась, затирала ранки до исчезновения.

Однажды, когда очнулась от причиненной себе боли и только взялась за пудреницу, вошла бухгалтерша. И хорошо же, что это была она, не кто другая. В глазах бухгалтерши Альбина увидела смятение и страх.

– Ты… чего? – спросила бухгалтерша. – Что с тобой?

Она спросила теми самыми словами, как тогда, по возвращении Альбины из больницы, и Альбина, испытывая острое чувство стыда и позора, вспомнила, как ответила тогда, – и ответила точно так же сейчас:

– Геморрой что-то!

– Нет… а это… с лицом-то, – спотыкаясь на каждом слове, выговорила бухгалтерша. И ее осенило: – Что, так ударило, что и в лицо даже?

– Не говори, – злобясь на себя и злобясь на бухгалтершу, что вынуждена нести подобную чушь, сказала Альбина. – Так ударило.

– К знахарке тебе надо, – вглядываясь в ее лицо, решительно произнесла бухгалтерша. – Почечуй, кроме знахарей, никто не лечит. Я же как, только знахаркой спаслась. Дала она мне бутыль пол-литровую, я выпила, и у меня, как у младенца там стало.

– Меня к ней направить – получится у тебя? – Альбина вдруг подумала, может, ей в самом деле пойти к знахарке. Кто знает, а ну как даст такую вот поллитровку…

– Нет, та умерла. – Бухгалтерша выразительно поджала губы и помолчала мгновение. – А вот я слышала, наводку тебе могу дать: одна тут лечится у какой-то, рак у нее, врачи оперировать собирались, так вроде бабка остановила ей, снова бегом бегает… ой, да ты знаешь ее, ну, Таня, птичница-то, яйца ты еще берешь у нее!

– У Татьяны рак? – Альбина не знала этого. Она уже давно не брала у той яйца, как не брала теперь молоко у Семена. Не понятно почему и вышло, что перестала брать, но ходила, ходила – и перестала ходить, и к ней, и к нему. Татьяна, как начала тогда, перестав носить яйца домой, так и попрекала все в чем-то, в чем-то винила – не понятно в чем, а Семен, тот мучил и мучил своими беседами, и в конце концов нашла для себя лучшим и яйца, и молоко брать в магазине.

– Да уж года полтора, как нашли у нее! – удивилась бухгалтерша, что Альбина не знает про птичницу. – И главное, запущенный был. Когда к врачам обратилась, такое будто бы образование нашли!..

Теперь Альбине вспомнилось, что той весной, отказываясь носить яйца, Татьяна объясняла свое решение ногами: устают, не ходят, нет сил. Возможно тогда уже и была больна.

Но обращаться к Татьяне, просить ее свести со своей знахаркой – к этому она не была готова. Опять неизбежно выслушивать непонятные, бессмысленные попреки, скреплять себя на молчание ради рекомендации – и, может быть, кто знает, вполне вероятно, не получить ничего.

– Ладно, – сказала она бухгалтерше, – буду знать. Вдруг действительно…

– Попробуй, попробуй, – с жаром поддержала бухгалтерша. – Геморрой – это ж такое дело…

Альбина видела по глазам: бухгалтерша все время ждет подтверждения от нее тому диагнозу, что поставлен шифром в больничном листе, ждет – и боится, и сейчас испытывает облегчение, что подтверждение опять не состоялось. Хотя безусловно, и невольное разочарование вместе с тем.

Бухгалтерша ушла, забыв сообщить, зачем, собственно, приходила, а Альбина, снова уставясь на себя в зеркало, подумала с ощущением отчаяния: что за дохлая кляча стала, что такое, ведь ужас, ужас!

Дом она совсем забросила. Ничего не стиралось, не гладилось, вещи, вынутые со своих мест, неделями валялись потом где попало, не было сил готовить еду, – и все ели, что придется, не ели, а перекусывали: жевали бутерброды да жарили яичницу. Муж ярился, искал утром рубашку – и нечего оказывалось надеть, возвращался вечером – стол был не накрыт, и ярость его увеличивалась еще от того, что происходило вокруг. Ну, подумаешь, ну снова яичница, ты на работе, что ли, супа не ел, говорила она ему, с трудом принимаясь за готовку ужина. Чего так вскидываться, тоже мне, яичница ему надоела! Зная опытом, чем теперь может закончиться препирательство с нею, он не решался отпустить вожжи своему гневу, однако тот требовал выхода, и, багрово налившись кровью, сжав кулаки, муж находил способ освободить себя от избыточного давления.

– Я дома расслабиться могу?! – восклицал он. – Я дома расслабиться должен! Я в какой атмосфере варюсь… ведь меня это все впрямую касается, что происходит, видишь?! Видишь, что он творит, этот меченый? Распродает нас, как скотину рабочую! Стену в Берлине строили, строили – давайте, рушьте ее! Германию отдал, Чехословакию просрал, в Румынии до чего довел – первого человека к стенке поставили! Вместе с женой, между прочим, та-та-та – и нет, а мы и не вступились![56]. Это дело, да? А он, сукин сын, – с Америкой миловаться, встреча на высшем уровне, договор с нею![57] Продал нас Америке со всеми потрохами, можно так?! Народовластие это устроил… говорильню эту… куда катимся с этим народовластием?![58] Коньяка хорошего, даже у нас в буфете, купить нельзя стало! Даже у нас, а!

– Ничего, плохим перебьешься, – спокойно отвечала она.

Он выплескивал свой гнев в боковое русло, не осмеливаясь обрушиться на нее, – и это ее вполне устраивало. А то, что муж сволочил Его, ее совершенно не трогало. Пусть сволочит, сколько угодно. Собака лает – ветер носит. Она была уверена в надежности его позиций и в Его безопасности. Она знала, с Ним сейчас ничего не может случиться дурного. Ничего такого, что повредило бы Ему. Разогнанные ею качели ходили с колоссальной, умопомрачительной скоростью, путь, который они проделывали, проносясь из одной мертвой точки в другую, увеличился многократно, движение их обрело неимоверную, чудовищную инерцию, – никакая сила не могла их остановить, не было такой силы, а если бы встала на дороге, ее бы смело в сторону ничего не значащей, незаметной пушинкой.

Правда, из-за своего состояния ей трудно было следить за Ним так, как бы хотелось. Хотелось – с неотрывностью, за каждым шагом, каждым словом, которое Он произносил, но новый съезд, его заседания, которые Он, как правило, вел, показывали теперь ночью, иногда далеко за полночь, и у нее не было никаких сил сидеть перед телевизором столько, ее и до полночи-то не хватало. Однако, и это ее не беспокоило. Умер неожиданной, скоропостижной смертью тот академик с седым венчиком волос на голове[59], которому Он протежировал, который был нужен Ему, немного спустя столица другой кавказской республики разразилась кровавой резней, подобной той, что уже была в этой республике без малого два года назад[60] а при вступлении в город армейских частей для прекращения погромов погибли под гусеницами танков, от автоматных трасс из их люков новые десятки людей[61], – все это было ужасно, одно хуже другого, это были удары, от которых Он в прежние времена уже не оправился бы, упал – и не встал бы, но сейчас Он выдержал их, будто укрытый броней, и Его ответный удар был сокрушителен: собравшиеся на свой совет высшие бонзы партии, против собственной воли, против желания, не посмев поперечить ни единым словом, будто завороженные им, подняли руки за то, чтобы их партия не была больше единственной на всю страну, чтобы могли существовать и бороться с нею за власть другие![62].

Все шло, как должно было идти; так лишь и могло идти, никак иначе; за все предстояло заплатить, и, может быть, взятая кровавая плата была еще не самой высокой…

Но жить в таком состоянии, в каком она находилась, было невозможно. Она уже без малого два месяца боролась со своей немочью в одиночку, и уже измучилась, уже надорвалась, и чувствовала, что долго она не продержится. Ей требовалась какая-то помощь, какая – этого она не знала, просто все ее существо вопило о помощи, просило ее, и ясно было, что сама по себе ниоткуда та не придет, под лежачий камень вода не течет, – надо искать эту помощь.

– Может, тебе, слушай, к врачу пойти? – осторожно предложила Нина, когда при встрече Альбина рассказала ей об одолевающих ее приступах.

Они не виделись очень давно, в последний раз – год, пожалуй, назад, сразу после больницы, еще до того, как пошла на работу, а потом перезванивались, перезванивались – и все почему-то не получалась встреча. И впервые за все время была встреча не в радость, не возникало того прежнего чувства полета, ради которого всегда и встречались, и не было прежней откровенности и доверительности. Впервые Нина ничего не рассказывала о новом своем любовнике, обмолвилась двумя словами и закончила: «А, в общем!.. Сама понимаешь», – и впервые Альбине не хотелось делиться с нею своим, и она даже понукнула себя на рассказ, заставила себя поделиться, чтобы хоть немного встреча походила на прежние. И едва ли в том было дело, что не сумели нынче достать шампанского, а домашнего своего вина она нынче не сделала, пришлось поставить на стол полуопорожненную мужем бутылку коньяка, коньяк не пился, и ни у той, ни у другой не было ни в одном глазу. Раньше пьянели совсем не от шампаского с вином. Тоже могло не особо питься, а в голове вьюжило, и от любого случайного слова, как от показанного пальца, могло кинуть в смех. Похоже, ее больница подвела некую черту под их отношениями. Ни ей не нужна стала Нина, ни она Нине. Что-то такое надломилось незаметно, и уже не склеить. Возможно, окажись она в больнице вновь, Нина опять бы ездила к ней туда что ни день, а вот для этой обыденной жизни, видимо, они были теперь слишком чужды друг другу, чем – непонятно, начни выражаться словами – не выразишь, но чужды, несомненно. Ну как, например, прежняя Нина могла ей советовать обратиться к врачу? Это же тотчас – снова психушка, и без всякого выбора.

– Нет, ты знаешь, – сказала она Нине, не став обсуждать ее предложения, – мне вот тут о знахарке говорили, есть будто бы где-то в наших краях, может быть, к знахарке?