Ей вспомнилось лицо мужа, с каким он встретил первое, а потом и второе сообщение из прибалтийских столиц. Боже милостивый, осознала она, это было лицо самого счастья! Всю эту пору после возвращения она испытывала невольную жалость к нему. На него в самом деле было жалко смотреть. Он был раздавлен, расплющен в лепешку, он имел вид человека, чья жизнь обратилась в прах, вид человека, потерявшего все. Но раз сейчас он полыхнул счастьем, раз происшедшее распрямило его, – это являлось верным признаком, что происшедшее в столицах во зло Ему. Все, что во благо мужу, твердо знала она, Ему во зло, однозначно. И ведь муж, еще вспомнилось ей, не просто распрямился, а как-то вдохновенно посуровел, озарился изнутри некоей силой и даже пару раз, чего давно не позволял себе, прикрикнул на нее, а она, совершенно отвыкнув от того, еще растерялась и не ответила. Он теперь не делился с нею никакими рабочими новостями, но, несомненно, все творящееся с ним было связано с его службой, с тамошними их делами и настроениями, – не хватало только того, чтобы она помогала им!
И как оценить всю эту ситуацию с тем медвежетелым и хитроглазым, что стал почти вровень с Ним, побеждая раз за разом на всяких выборах? Кем был Ему все-таки тот: другом, соратником или недругом и соперником? Они почти уже шли рука об руку минувшей осенью, и чем было это их недолгое сближение для Него: добром или злом? И если добром, то не она ли повинна в их расхождении? А если злом, то при чем тогда те послания, что отправил в окропленнуые кровью прибалтийские столицы хитроглазый, винясь за случившуюся кровь и моля простить ее[71], – таким явным спасательным кругом оказывались они для Него, так облегчали для Него борьбу с угрозой, высказанной Ему этой кровью?
В чем я ошиблась, в чем я ошиблась, дребезжаще звучало в Альбине бесконечной магнитофонной записью, голова разламывалась, в груди над ложечкой лежала чудовищная тяжесть, продавливала внутренности, мешала дышать, ей казалось, вот еще немного, вот еще одно напряжение мысли, еще чуть-чуть – и она все поймет, ей все станет ясно… но никакой ясности в ней не возникало, и совершающая свое бесконечное кружение мысль естественным ходом раз за разом возвращалась к невестке. Что, все-таки пьет, думала Альбина, незаметно, чтобы невестка не видела, вглядываясь в нее. Она снова уже допускала подобное. Но и вдали от невестки все оказалось в итоге скверно, разве что перестала худеть, так при чем тогда тут получалась невестка? Получалось, что невестка – жертва навета. Но если и в самом деле верно последнее, то кому нужен был этот навет? Кому выгоден? Бухгалтерше? Ведь это через бухгалтершу она вышла на ту знахарку. И это с бухгалтершей, уйдя из дому, сблизилась так, как не была близка никогда за все прежние годы совместной работы! Бухгалтерша, как всегда, в обычное время, пришла к ней пить чай, принеся целую килограммовую коробку сахара-рафинада, который стал в магазинах громадной редкостью – необыкновенная щедрость, Альбина пила чай и, предоставив вести разговор бухгалтерше, сама все разглядывала ее. Разглядывала – и ничего ей не открывалось, не могла, не в состоянии была ничего понять до конца!
Ноги, неожиданно для нее самой, понесли ее к Татьяне-птичнице. Год назад не могла заставить себя пойти к ней, а сейчас не пошла, а именно будто понесло туда.
Увидев Татьяну, она поразилась перемене, происшедшей с той. Татьяна и всю-то жизнь была худой и посеченно-морщинистой лицом, теперь ее встретила сухая, как древесный корень, старуха, но, как корень же, твердо-костяная и здоровая даже на вид.
– Ну дак что, правда, – ответила она на вопрос Альбины, действительно ли врачи определили у нее рак, а знахарка вылечила. – Дала поллитровку, велела пить – и видишь, бегаю. Знает свое дело. Не то что доктора эти, тютюрли-матюрли епаные. – И спросила: – А тебе чего? Тоже клещёй ухватил, что ли?
– Да нет, ты что, нет! – вмиг переполняясь ужасом, будто отталкивая от себя ее вопрос, заприговаривала Альбина. – Это у меня знакомая… просила узнать… обращаться, не обращаться…
Знахарка была настоящей – вот единственное, что она вынесла из разговора с Татьяной-птичницей. А то, что сама знахарка утверждала про себя, будто бы всего лишь травница, так это могло быть ложью. И, наверно, являлось ложью: ведь почувствовала ее появление через стены дома!
Озарение, сошедшее на Альбину, было чудовищным в своей сути.
Оно обрушилось на нее тихим звездным вечером – безветренным, ясным, бесснежным и царственно-величественным в этом подкупольном небесном дрожании бархатного свеже-морозного воздуха. Она вернулась с работы, и невестка подгадала как раз к ее возвращению с коляской – выгулять внучку. Можно, конечно же, было просто выставить внучку в коляске у крыльца, а заплачет – выйти потрясти, но невестка категорически не хотела оставлять ребенка без присмотра. Альбина, в общем-то, ее понимала. Когда рожала своих, только и слышала об одном случае, происшедшем у «Гастронома»: зашли в магазин, а вышли – ребенка нет, теперь же детей воровали – что ни месяц, то похищение, и двоих за последний год украли у них в поселке. Говорили, будто бы крадут нищие, чтобы просить милостыню, может быть, это и не соответствовало правде, но нищих в городе, и в самом деле, несмотря на зиму, обратила Альбина внимание, становилось все больше и больше, и ходили уже, побирались по домам.
Она заскочила на минутку домой, утеплилась, чтобы, гуляя, не замерзнуть, переняла у раздетой дрожащей невестки коляску и двинулась с нею на улицу. Нелепо было стоять с коляской во дворе, притопывая ногами, уж лучше двигаться. И тут, едва отойдя от своей калитки, остановившись под первым горящим фонарем проверить платок, закрывавший внучке нос от мороза – не слишком ли плотно прилегает, – глянув на младенческое чистое, свежее лицо, она едва не закричала от открывшегося ей знания: вот кто пьет ее! Вот кто мешает ей, сжирает ее энергию! Это она, она, эта девочка, ее внучка! Она, конечно. И вспомнить, когда начала чувствовать себя скверно, – как раз, когда невестка, еще незнаемо для всех, понесла!
Альбина почти бежала по улице, толкая перед собой коляску, дыхание ее сбилось, она вся горела, сердце стучало обезумевшей швейной машинкой. Она поняла вслед озарению: она в кольце. Она была окружена, замкнута наглухо со всех сторон, отделена от Него, как забором: невестка, бухгалтерша, знахарка и вот еще, значит, внучка. И, чтобы Его предназначение исполнилось, чтобы Он сошел с ложного и вернулся на путь истинный, ей должно было разорвать стиснувшее ее кольцо. Разорвать непременно!
Она остановилась под фонарями, вглядываясь в безмятежное, сонное, словное бы невинное лицо внучки, разрумянившееся от мороза, и чувствовала, как в ней поднимается чугунная, лютая ненависть. Недаром же она никогда не испытывала к внучке никаких теплых, положенных вроде бы бабушке, умиленных чувств. Ах, мерзавка, ах, гадина, распаленно звучало в ней, и несколько раз, не сдержавшись, тряхнула на ходу коляску так, что внучка едва не вылетела оттуда.
И все же на окончательный шаг нужно было решиться. Нужно было внутренне укрепиться, чтобы сделать то, что должна была сделать. Хотелось совета. Вернее, не совета, а стороннего взгляда и мнения. Стороннего одобрения. Поддержки. Хотя, ощущала она, если это мнение не совпадет с ее собственным, оно все равно ничего в ней не изменит.
Лучшей кандидатуры, чем Нина, для необходимого разговора было не найти. Конечно, она тогда обидела Нину, прогнав ее от себя, и Нина, безусловно, держит на нее сердце, но тем не менее Нина не откажет ей во встрече, не посмеет отказать, – почему-то она твердо знала это.
Нина отозвалась на ее просьбу встретиться без раздумий, мгновенно. Да, жду тебя, подъезжай, сказала она.
Они встретились в стоячем кафе-забегаловке около Нининой работы. Нина выскочила к ней из подъезда в наскоро наброшенной на плечи шубке, схватила за руку и повлекла за собой:
– Пойдем согреемся кофейком.
Кофе подавали в граненых стаканах – переваренную бурду с молоком, с плавающими поверху неперемолотыми, жесткими крупицами, но горячим он действительно был. Они заняли столик в углу – только для двоих, не больше, – чтобы никто к ним наверняка не пристроился, и Нина спросила с поощряющей свойской улыбкой, совсем как в старые времена:
– Ну? Что такое? Неуж опять афганец какой-нибудь?
– Да какой афганец, – не вполне даже поняв ее, отмахнулась Альбина.
Она открывалась Нине, чем она живет эти последние годы, что происходит с нею, с какими соблазнами приходится бороться и какие сложности одолевать, Нина слушала ее с потрясающим пониманием, согласно кивала головой и, только когда Альбина принялась объяснять, какой способ ей видится наилучшим, чтобы разорвать кольцо вокруг себя, уточнила:
– А что это такое – «приспать»?
– Что, сама не знаешь? – Альбине не хотелось входить в подробности.
– Нет, первый раз слышу, – сказала Нина.
– Ну, в деревнях так часто случалось. – Альбина поморщилась внутренне – неприятно было описывать вслух все эти частности. – Положат ребенка с собой спать, ночью ненароком навалятся на него – и задохся. А ненароком, нет – пойди после доказывай.
Она и сама не знала, откуда в ней подобное знание. Никогда на ее памяти ни с кем не приключалось такого. Но откуда-то знание это в ней было, почему-то хранилось в тайниках ее подсознания и возникло в сознании еще тогда же, тем тихим звездным вечером во время прогулки.
– А может быть, ошибаешься, может быть, ни при чем девочка? – спросила Нина. – Младенец же. Невинный, говорят, как младенец.
– Младенец! – Альбина усмехнулась невольно. – Невинный… Младенец тебя так высосет – никакому взрослому не удастся!
Каким-то образом имелось в ней и такое вот знание.
– А грех на душу? Как потом жить с ним? – еще спросила Нина.
Но в Альбине был готов ответ и на это.
– Не сделаю этого – еще больший грех приму на себя.