И Альбина решилась пойти в атаку сама. На очередной беседе она потребовала от врачихи выписать ее из больницы.
Врачиха, похоже, ждала от нее чего-то подобного. Она вся переменилась лицом, глаза ее оживились, и рука, потянувшись к волосам, поправила белокурый локон, убрала со лба, спрятав наполовину под шапочку.
– Выпишем, непременно, – сказала она. – Только нужно вам хорошенько поправить здоровье.
– Так уж поправляете, поправляете… разве не поправили? – сделала удивленный вид Альбина.
– Вы же нам не помогаете, – сказала врачиха.
– Как это не помогаю? Что я такое делаю?
– А вот к знахарке вы ездили, обращались к ней. Почему вы к ней издили? С чем обращались, с какими жалобами?
Муж сообщил, машину брала у него, сообразила Альбина. А может быть, и бухгалтерша. Наверное, врачиха приглашала на беседу и бухгалтершу.
– С геморроем обращалась, – сказала она, вспоминая свой разговор с бухгалтершей.
– С каким вы геморроем обращались, что вы! – увещевающе и ласково произнесла врачиха. – Нет у вас никакого геморроя, неделю назад наш специалист вас смотрел. Зачем вы мне врете?
– Сейчас нет, тогда был, – нашлась Альбина. – Вылечилась.
Врачиха улыбнулась, отрицательно качнув головой.
– Не было у вас никакого геморроя. Я на этот счет специально поинтересовалась. Дурака вы валяете и больше ничего!
Альбина потерялась, не зная, как ответить. Неужели попалась, подумалось ей. Она услышала за спиной запаленное дыхание гончей, и ее обожгло воспоминанием о прошлом пребывании, об ужасе инсулиновой смерти, о том землетрясении… о, она не хотела повторения этого, она не могла этого допустить!
– И про мужа подруги вы мне наврали, – вкрадчиво продолжила врачиха. – Наврали, наврали, не отрицайте. Вы ведь все врете. Врете и врете. Оно бы и бог с вами, но в вашем случае, при вашей болезни – это очень дурной признак. Очень нехороший симптом. Мне бы хотелось, чтобы вы признались, что говорили неправду. Признаетесь – и ваш организм сам собой начнет излечиваться. Это такая болезнь. Сам себя будет лечить. Только признайтесь!
Зубы гончей, пытаясь схватить ее, уже роняли слюну на ее заячью шерсть, еще мгновение, другое – и ей конец, летит кубарем, острые клыки, прорывая шкуру на горле, перекусывают артерию… Она была разоблачена, хитрость ее была разгадана, и ее будут теперь держать здесь и держать, теперь ей не выбраться отсюда, не сдавшись им на милость… Но ждать от них настоящей милости – это бессмысленно.
Она использовала, чтобы освободить себя от дальнейшего разговора с врачихой, то единственное средство, что было доступно ей сейчас в ее положении: заплакала, рыдала, уткнув лицо в ладони, сотрясалась всем телом, – а, надо сказать, и не особенно ей приходилось стараться, изображая свое страдание: так горько было, что и вправду хотелось рыдать.
Ей тут же, в кабинете вкатили успокаивающий укол, увели в палату, она уснула, а когда проснулась, едва открыла глаза, отпуская от себя стремительно несущиеся качели, уже знала: бежать отсюда! Бежать во бы то ни стало!
Мозг работал с четкостью и стремительностью компьютера. Без сторонней помощи, формулировал он, бежать из больницы она не сможет. Нужен кто-то, кто принесет ей одежду, даст хорошие деньги медсестрам за разрешение, когда из врачей никого не останется, встретиться вечером за дверью отделения на лестничной клетке; и, если заранее будет готов ключ от наружной двери, тогда уже покинуть больницу ничего не стоит. И кто это может быть ее помощником, компьютер внутри нее выдал без промедления: младший сын. Ни муж, ни невестка, ни старший сын – никто, равно как и Нина с бухгалтершей, не был заинтересован в ее побеге. И младший сын тоже не имел в том, конечно, никакой корысти, но для него, чувствовала она, было б заманчиво способствовать ей в этом деле из чисто спортивного интереса. И, кстати, вместо ключа он вполне мог бы воспользоваться отмычкой; если у него самого и нет ее, то именно он, не кто другой, представляет себе, где ее достать.
Что делать, как быть после того, как оставит больницу, – вот этого она не знала. Возвращение домой исключалось. Ее тут же сдали бы обратно, без всякой жалости. А если бы вдруг не сдали, что было бы невероятно, то из больницы, разыскивая ее, первым делом пришли бы не куда-нибудь, а, конечно, домой, и уж когда бы пришли, то едва ли бы кто предпочел ее укрывать, а не вернуть на лечение.
Но между тем она даже не хотела задумываться, как быть после побега. Бежать, неумолчно звучало в ней, бежать! А что там простиралось за бегством – было словно б неважно, несущественно было; словно бы этим ее бегством само собой и окончательно разрешалось и все дальнейшее.
Уже совсем ночью на следующий день, когда, наверно, спал уже дежурный врач, она за две шоколадные плитки медсестре получила доступ к телефону в ординаторской. Медсестра, чтобы не допустить больше ничего противозаконного, стояла в дверях, следила, но она не собиралась ни делать, ни говорить ничего неположенного. «Алё! Кто это?! – рванул там у себя трубку муж. – Кого нужно? Который час, понимаете?!» Младший сын, на ее счастье, был уже дома и даже спал. Подними, распорядилась она. Хочу поговорить. Младший за все время, что она лежала нынче в больнице, появился у нее всего раз, и она будто бы хотела попенять ему за то.
Несколько дней спустя младший сын был у нее.
– Ты что, мамань, совсем с болтов соскочила, бегать отсюда?! – в свойственной ему манере воскликнул он, когда она объяснила ему, что от него требуется. – Это тебе лагерь, что ли, тебе срок, что ли, мотать – как до Луны, невтерпеж стало?
Он уже не работал на оборонном заводе, на который его в свою пору устроил муж, а болтался в охране кооперативного ларька, одного из тех, что во множестве выросли за последние месяцы на центральных улицах города, армии больше не боялся – хрен они меня в военкомат затащат, ссал я на них, не те теперь времена, говорил он, – и все качал и качал мышцы, так что руки уже были у него как два калача.
– А может быть, тут хуже лагеря, – сказала Альбина. Она знала, на что бить, чтобы ее младший загорелся помочь ей. – Без суда, без следствия, ничего не доказано – а держат. Может, меня десять лет тут продержат!
– Какие десять, что говоришь! – воскликнул сын. – Как это так?
– А есть, и по двадцать сидят, – перебивая свои слова тяжелым вздохом, сказала Альбина. – Без суда, без следствия…
Они стояли у сетчатой металлической ограды прогулочной площадки, за спиной у себя Альбина слышала чавканье раскисшей земли и расквашенного снега под ногами ходивших по кругу больных, – был уже апрель, все таяло, но тепло наступало на холода по-черепашьи, и эта вялость весны раздражала Альбину. Раздражала и подстегивала к побегу. Тем более что молниевое кипение вокруг Него усиливалось день ото дня. Широкоторсый человек с непомерно объемным животом, весь – и лицом – похожий на неторопливого, основательного хомяка, в тонкой оправы очках на клювистом носу и редкостно стриженный бобриком, избранный Им своею правой рукой вскоре после той январской угрозы кровью, выступая на очередном сборе высшей партийной власти, вдруг произнес речь, распалившую съехавшихся бонз до белого накала, человек за человеком они поднимались на трибуну и требовали Его отставки, ревели из зала: «Вон!» Хомяк ослаблял Его, действовал Ему во вред[74], она ясно видела это. Хомяк был врагом, настоящим, неприкрытым, и не защитить Его от Хомяка сейчас – потом уже будет поздно. Бежать, бежать, колотилось в Альбине. И казалось, что как убежит, так окончательно полыхнет и весна, придет настоящее тепло, снег мгновенно стает, земля высохнет и ударит из себя свежей зеленью, и свежей зеленью опушатся деревья с кустарниками.
– А ты, мамань, что, думаешь, в самом деле отсюда рвануть можно? – спросил сын.
Было уже совсем темно, фонари горели только на центральной больничной дороге, ведущей к выходу, и, пробираясь хлюпающей тропой в зарослях ветвистого колючего кустарника к пролому в бетонном заборе, Альбина то и дело оскальзывалась, влетала в секущее царапливое кружево и раз таки упала, глубоко утонув рукой в жидкой холодной земле. Идти центральной дорогой, а затем проходить через будку дежурного в воротах – это было отвергнуто ею с самого начала, и она попросила сына как следует исследовать территорию и найти другой путь. Исчезновение ее могло быть обнаружено сразу же после бегства, дежурный в будке уведомлен о том, и ее бы элементарно задержали там.
– Ну, пролезешь? – спросил сын, ловко проныривая вместе с сумкой в пролом между бетонными спицами.
Она вся подобралась, наклонила голову, перенесла ногу на другую сторону забора и, ухватившись руками за спицу, стала протискиваться. Грудь под пальто смялась, ягодица, пролезши наполовину, застряла, она проталкивала себя мелкими червеобразными движениями, и ничего не получалось.
– Сними пальто, ё-моё! – сказал сын.
Она вытиснулась обратно, расстегнула, торопясь, пуговицы, скинула пальто, просунула его в проем сыну и снова полезла в пролом. И снова произошло то же: застряла посередине, и только теперь не могла двинуться ни взад, ни вперед.
– Да смелее ты, ё-моё! – схватил ее под локоть сын и рванул.
– И-ии! – каким-то писком невольно вырвалось из нее от боли в груди и крестце, но была уже на свободе, здесь, с вольной стороны забора, и только еще вторая нога оставалась внутри.
– А ты, дурочка, боялась! – снисходительно проговорил сын.
В ней так и полыхнуло неприязнью к нему. Он произнес это – словно она была какой-то его девчонкой, его покорной шлюшкой, и он мог обращаться с нею, как ему заблагорассудится.
– Все, давай, – надев и застегнув пальто, протянула она руку к сумке. – Иди.
Кроме неприязни к нему, она не испытывала больше ничего. В ней не было даже чувства благодарности. Та ее отстраненность, с которой она всегда относилась к детям, сделалась теперь более чем холодностью; у нее не было чувства: вот он – сын, она – мать, и ответственна за него до конца своих дней, ей казалось – она исполняла свой долг, исполнила его, вырастив их, и ныне свободна от всякой ответственности.