[77], – Альбина слушала с жадностью, вбирала в себя каждое слово и поражалась тому, как хрупко все было, на каком волоске висело, не волоске – паутинке, малое неверное движение – и все бы оборвалось, рухнуло, и то, что Он делал предыдущие годы с таким трудом, с таким напряжением всей своей воли, стало бы напрасным, бессмысленным. Впрочем, поражаясь, она не удивлялась. А как могло быть по-другому, если три этих дня она сама провисела на паутинке? И тому, что такую громадную, главную, собственно, роль сыграл в минувших событиях тот, властно-хитроглазый – Крутой, снова прозвучало в ней, – она тоже не удивлялась. Они были в связке, они были сиамскими близнецами – вот кем, осенило ее, и друг без друга они не могли, друг без друга им было нельзя, они взаимоукрепляли друг друга.
– Значит, уже в Москве, все? – не удержалась, уточнила Альбина у медсестры, когда та закончила свой рассказ.
– Да, да, уже даже по телевизору показывали, – подтвердила медсестра.
Теперь Альбина могла спросить и о себе.
– Я как… тут оказалась? – спотыкаясь, подыскивая для своего вопроса форму понейтральнее, выговорила она.
Лицо у медсестры напряглось в суровом отчуждении.
– Вы что, ничего не помните?
– Как здесь оказалась – нет.
Медсестра поиграла лицевыми мышцами. Лицо ее выразило поочередно неприязненное любопытство, и сочувствие, и негодующее возмущение, и еще массу всего.
– Вас нашли, – ответила она в конце концов.
– Где? – поняв, что из медсестры придется вытаскивать все по слову, спросила Альбина. – Когда?
– Ночью вас нашли. Милиция.
Ее совершенно случайно обнаружил милицейский патруль в кустах около дороги, когда милиционеры решили справить малую нужду и, остановив машину на самом темном участке улицы, вышли из нее. Один из них, забираясь в кусты, споткнулся обо что-то и упал. Она лежала совершенно бесчувственная, милиционеры не смогли прощупать у нее даже пульса и вызвали реанимационную машину по рации только для того, чтобы зафиксировать смерть. Время было около полуночи, и ей повезло, как редко кому везет: наверное, пролежи она там еще час-другой, теперь бы она лежала не здесь.
– Что с вами такое случилось? – не удержала себя от соблазна спросить медсестра.
– Не помню, – сказала Альбина.
Медсестра, осознала она сейчас, совсем молоденькая, и лицо ее выражало твердую, непререкаемую убежденность, что дурное происходит только с людьми, которые сами того заслужили.
Она, однако, действительно не помнила. Не в том смысле, что все происшедшее с нею три дня назад вымылось из памяти и на месте того вечера зиял провал. Она не помнила тот вечер как событие, которое бы требовало от нее воздаяния. В ней не было чувства мести, желания расправиться с бывшим своим любовником. В ней было только одно чувство, одно желание: поскорее задвинуть случившееся в далекое прошлое, избавиться от него, поставить на нем крест – как ничего и не произошло. В известной степени, это ее чувство было родственно счастью. Не это бы, так что-то другое случилось бы с нею, – абсолютно неизбежно. Так какая разница, что случилось.
И это же – не помню – сказала она следователю, когда он на следующий день, только ее перевели в общую палату, пришел к ней в накинутом на плечи белом халате.
– Ну-ну, не может быть, – увещевающе сказал следователь. Теперь это был настоящий следователь, и был он не женщиной, – мужчиной. – Вы не волнуйтесь, мы вас защитим, вы под нашим крылом, гарантируем вам самую полную безопасность.
Альбине невольно стало смешно: она вспомнила тех постовых милиционеров, что молча ходили мимо нее, когда она сидела с грязной тряпицей перед собой на асфальте, и только многозначительно похлопывали себя дубинками по ноге.
– Что вы улыбаетесь? – спросил следователь, почему-то оглядываясь.
– У вас вся спина белая, – сказала Альбина.
– Что? – не понял следователь. И до него дошло. – Ну что вы дурите! Не нужно этого. Совершенно. Не бойтесь ничего, я же вам говорю. Вы в безопасности, можете обо всем рассказать. А если вы боитесь каким-либо образом повредить вашему мужу, можете тоже не волноваться. К мужу вашему никаких претензий нет. Наоборот. Он очень даже достойно проявил себя в дни путча.
Она поняла, что ее идентифицировали. Но это ее нисколько не взволновало. Она была готова к тому. Ее разоблачение являлось платой за то, что осталась жива.
– Как это – достойно? – усмехнулась она. – Спрятался, наверно, и сидел как мышь. Ни «да», ни «нет», а?
– Нет, я вам просто сообщил, чтобы вы приняли во внимание, – поторопился ответить следователь. – Вы ведь хотите, чтобы мы нашли этих сволочей?!
Альбина отрицательно покатала по подушке головой.
– Нет?! – неверяще воскликнул следователь.
– Отстаньте вы от меня, – сказала Альбина.
Она закрыла глаза и больше не открывала их, сколько следователь ни задавал ей вопросов, пока он не был вынужден подняться и уйти от нее.
Она услышала, как дверь палаты за ним захлопнулась, и немного погодя открыла глаза. И только открыла, дверь вновь растворилась, и вошел муж. Показалось ей или нет, она не была уверена в своем впечатлении, потому что необычайно устала от разговора со следователем, голову ей кружило и все видела сквозь стеклянный ток воздуха перед глазами, но, похоже, у него был насмерть перепуганный вид – вид голодной собаки, которую поманили костью, однако вместо того, чтобы дать ее, безжалостно, жестоко избили.
– Ты! – сказал он, косясь на капельницу, из прозрачной колбы которой, по прозрачному катетеру, сочилось к ней в вену ее питание. – Жива, слава богу!
«А ты бы хотела, чтоб сдохла?» – просилось с языка, но она удержалась и просто ничего не ответила.
Колыхнув животом, он опустился на стул, с которого только что поднялся следователь, помолчал растерянно, не найдя у нее поддержки в разговоре, и повторил:
– Ну вот… слава богу! – И заторопился: – Ты не волнуйся, я тебе обещаю: ни в какую психушку, дома будешь, только дома, непременно… я тебе обещаю!
– С каких это щей такой добрый? – сорвалось на этот раз у нее с языка язвительно.
Но он как бы только обрадовался ее словам.
– Немного полежишь здесь, поправишься… потом выпишешься… и домой, будешь дома, все будет хорошо!
Он говорил – и у него был вид, будто подхалимски виляет хвостом перед своим обидчиком, в надежде получить кость хотя бы теперь, избитая нещадно собака. О том, где она обреталась этих целых четыре месмяца, чем занималась, он, судя по всему, даже не смел заикнуться.
– Какие новости? Что у тебя происходит? – спросила она равнодушно – совершенно ничего не желая знать о нем, – лишь для того, чтобы подать голос.
Он дернулся. Будто в самом деле был избитой собакой, и она вновь ударила его.
– Партия запрещена, – сглотнув воздушный ком, сказал он с перехваченным горлом. – Сегодня. Я безработный.
Она внутренне присвистнула: тю-ю! Вот это да!
Ни жалости к нему, ни сочувствия – ничего в ней не было, только расслабленное, благостное удовлетворение, – как после хорошо выполненной тяжелой работы.
– Это как это? Кем? – спросила она вслух.
– Этим, кем. – Он назвал имя Крутого. – Ренегат[78].
– Да? – Ей, непонятно почему, стало обидно, что прозвучало не Его имя. И она спросила о Нем. Что Он?
– Хрен его знает, что он! – не сумел на этот раз сдеражть своих чувств муж. – Продал всех этому, – снова назвал он имя Крутого, – вот и все!
– Ничего не продал. Они в связке, – резко, насколько то могло у нее получиться, отозвалась она.
– Вот-вот, наверное. Похоже на то: в связке! – подхватил муж. Помолчал и добавил: – Дзержинского, памятник этот, в Москве на площади там, знаешь, свалили вчера. Целая толпа собралась. Распоясались – донельзя, и полная безнаказанность!
Ага, вот вам! – неизвестно к кому обращенное, с тем же усталым благостным удовлетворением проговорилось в ней.
Но вслух теперь она ничего не сказала. И он, выплеснув клокотавшее в нем, тоже смолк, явно не зная, о чем говорить еще, пауза длилась, длилась, воздух перед глазами тек волокнистыми стеклянными струями, и она прошевелила губами:
– Ладно, иди. Повидал – и хорош. Не убегу никуда.
– Да, да, – покорно покивал муж и встал. – Там только это… пришли… – назвал он имена сыновей. – Ждут стоят…
Она отрицательно повела головой:
– Пусть идут. Потом.
Она не хотела видеть никого. Не нужен ей был никто. Надо же, запрещена! – звучало в ней, этого знания было так много для нее, что в ней уже не оставалось сил на что-то еще. Первое счастье, что осталась жива и, значит, Он теперь в безопасности, схлынуло, и она, вслушиваясь в себя, видела, что качели стоят, механизм, который они приводили в движение, разбит вдребезги, груда обломков вместо него, – нечего запускать заново. Новая тревога поднималась в ней вслед счастью. Ей теперь следовало быть в десятки раз бдительнее, чем была до того, Он теперь нуждался в ее опеке намного больше, чем прежде, сломанный механизм являлся его опорой, был твердью, упираясь в которую, Он мог осуществить все, назначенное Ему – как штангист, упираясь в крепкий настил, вскидывает над собой на вытянутых руках неимоверный груз, – теперь Он висел в воздухе, голая пустота под его ногами, и ей самой должно было стать отныне той твердью, которая дала бы Ему опору, позволила продолжить начатое. Ей следовало собрать все свои силы, весь их запас, – а она находилась здесь, с этой капельницей, с этими дренажными трубками, торчащими из ее тела… какая польза Ему от нее такой?
Лечащий врач появлялся около нее несколько раз в день. На ее неизменный вопрос, когда она окрепнет настолько, что сможет выписаться, он так же неизменно буркал:
– Рано еще краковяк танцевать…
Но однажды, должно быть, устав от ее назойливости, взорвался:
– Да вы хоть понимаете, из чего вы выкарабкались? Вы понимаете, по какому краешку прошли?