Стражница — страница 52 из 55

Семена выводили под руки сестры, сам он уходить не хотел.

– Пожалеешь, Евгеньевна, – громко говорил он, выворачивая к ней голову, когда его вели к дверям. – Вот если жизнь-то там есть, пожалеешь, что помочь отказалась. Там бы тебе зачлось! Такому пахарю, как я, – святое дело помочь. От святого дела отказалась, пожалеешь!..

Больше никаких неожиданных визитов к ней не было. Муж, принеся в очередной раз банки с морсом, сообщил, что просятся навестить ее Нина с бухгалтершей, – она не дала разрешения. Не нужен ей был никто. Когда с этими банками заскакивал старший сын, он непременно заговаривал о невестке: та, все так же не держа в себе никакой обиды, хотела бы сидельничать около нее, напоминала через него об этой своей готовности. Ну так чего ты, ну что за дурь, я не понимаю, восклицал сын, передавая ей слова невестки. Альбина уклонялась от обсуждения, которое он навязывал ей. Тебе самому к матери лень заехать, спрашивала она, – и он умолкал.

Здесь ей делали все то же самое, что и в онкологической больнице: ставили капельницу, вводили белок, потому что она почти перестала есть, переливали кровь и постоянно кололи чем-то, от чего она большую часть времени находилась в полубодроствовании, полузабытьи, – но, в отличие от онкологической, она теперь не чувствовала каждодневного ухудшения, как было там, она словно бы законсервировалась в своем состоянии и оставалась в нем, не меняясь.

То, что ей не делалось хуже, наполняло ее чувством, присутствия которого в себе она боялась. Она боялась его безумно, мистически страшилась его, и все же оно оказывалось в ней сильнее всех прочих. То было чувство словно бы счастья. А может быть, и просто счастья. Как бы она ни жила – она жила, дни ее продолжались, и она по-прежнему окружала Его своим полем! Она согласна была жить с этим гложущим, пекущим огнем внутри, в этом полузабытьи на кровати, она согласна была жить хоть как, – лишь бы жить!

Стоял уже ноябрь, перевалил уже на вторую половину, за окном несколько раз, видела она, густо и сильно шел снег, от его пляшущей белой пелены в палате становилось темно, но на душе у нее, впрямь по контрасту, делалось светло и едва не празднично: вот и зима настает! И оттого, что наступала зима, возникала уверенность, что увидит и Новый год, а раз Новый год, то осилит и всю зиму, ну, а что будет после, весной – туда она, да, не заглядывала.

Невестка возникла у нее в палате в первый день декабря.

– Они никто не могут, у них ни у кого нет времени, я никого из них не смогла заставить, а у вас, я знаю, все питье закончилось, – говорила она торопливой, как бы бесстрастно-деловой скороговоркой, приседая на корточки около тумбочки, выгружая оттуда пустые банки и загружая полные. – Я к вам на минутку. Только сменю вам, и все. Больше ничего, не беспокойтесь.

Она перетряхнула тумбочку, сбегала в туалет, вымыла мылом до блеска Альбинин стакан с ложкой, молча прошлась вдоль ее постели, подтянула, подоткнула простыню, поправила одеяло в пододеяльнике, взбила подушкку, наклонилась, взяла с пола сумку, чтобы уходить, и не удержалась:

– Вообще, мама, я никак не пойму, почему вы меня так обижаете! Почему не разрешаете появляться. Я это дома все делаю… но мне этого мало. Мне хочется с вами быть! У меня потребность, мне так плохо, что я не с вами! Вы были добры со мной, талон тогда на платье в магазине отдали… мне хочется отплатить!

Ты и отплачиваешь, просилось кипяще с Альбининого языка, но она лишь молча отвернулась лицом к стене и ждала, когла невестка, наконец, оставит ее. Страх ознобно прокатывался волнами по ее похудевшим бедрам, и передергивало судорогой слабые икры. Теперь, думалось ей, надо ждать чего-то дурного. Теперь непременно.

Первый день декабря был воскресеньем. И когда пришедшая к ней в понедельник вести их обычный разговор гренадерша сообщила о том, что вчера на Украине был референдум и теперь она тоже отделилась, как в свою пору республики Прибалтики[79], мгновенно проросшее миллионами острых, колючих игл сердце прокричало Альбине: вот оно, то.

Никакого разговора с врачихой на этот раз у них не вышло. Зрение оставило Альбину – и она провалилась в полную тьму, слух обратился вовнутрь нее – и она услышала рвущийся откуда-то из ее глуби, из живота дикий звериный вопль, некая сила, которой не было в ней минуту назад, вскинула ее на кровати – стояла на коленях, ухватившись обеими руками за спинку, трясла кровать, будто хотела разломать ее, слезы лились из глаз, и грызла эту железную, крашенную масляной краской облупленную спинку зубами, жевала отодранные куски, давилась ими, выплевывала…

Должно быть, ей сделали иньекцию чего-то весьма сильнодействующего, – она пришла в себя только спустя сутки, но пришла лишь сознанием, а тело ее стало беспомощным чехлом для костей: мышцы больше не управляли им, и она могла еще повернуть голову, могла двинуть ногой и пошевелить рукой, но удержать в пальцах стакан или подняться самой с кровати, чтобы сесть на судно, – этого она уже не могла.

Правда, и раньше ей не всегда удавалось водрузить себя на судно без посторонней помощи, приходилось прибегать к содействию медсестры, но потом, посадив ее, та могла уйти, все остальное Альбина уже была в состоянии завершить сама. А теперь ее нужно стало поддерживать, стоять над нею, склонившись, и сестры не хотели стоять. Делай лежа, говорили они, подсовывая под нее судно, и уходили. Но лежа у нее получалось только по малой нужде, по большой – обязательно требовалось сесть, мучилась, изводилась, все из нее просилось наружу – и без результата. Не можешь лежа сама, клизму давай, говорили медсестры еще. Однако Альбина была неспособна на клизму. У нее была абсолютная непереносимость той, она ее боялась панически, ей делалось дурно от одного вида клизмы, как другим, знала она, от вида капельницы. Между тем, хотя она по-прежнему почти ничего не ела, шлаков из нее выходило, как из здоровой, и позывы происходили регулярно.

А что у вас, женщины в семье никакой нет, ответила гренадерша, когда Альбина пожаловалась ей на медсестер. Пусть приходят, сидят с вами, доступ к вам не ограничен, о чем разговор. Альбина была теперь не в состоянии вести прежние беседы, и гренадерша потеряла к ней всякий интерес. Альбина лежала с позывами по нескольку часов, боясь позвать сестру, звала, наконец, та приходила и неизменно отказывалась поднимать ее, подпихивала ей под бедра судно и уходила, и Альбина снова лежала, и час, и другой, – совершенно впустую. И лишь после этого сестра поднимала ее, усаживала на судно, прислоняя к стене, подставляя с одного боку стул облокотиться рукой, а с другого держа за руку сама, и, стоя над Альбиной, отворачиваясь от нее в сторону, все потом поторапливала: «Ну, скоро там? Тужься давай, чего там сидишь?!»

Она измучилась за эту неделю так, что, когда в субботу заскочивший с морсами на минуту старший сын спросил про невестку: «Что, разрешишь, может, завтра? А то больше никто!» – она согласилась на ее приход как на спасение. Пусть в середине дня примерно придет, после часу, еще попросила она. Именно в это время у нее начинались обычно позывы, и если бы в самом деле хоть один день прожить благополучно и спокойно – ей казалось, там дальше можно будет выдержать и еще неделю.

Невестка появилась, – ей уже хотелось.

– Мамочка! Добрый день! Как вы? Ой, ну вы сегодня очень даже неплохо выглядите, я ужасно рада! – затараторила невестка, кружась около нее, открывая тумбочку, звякая банками в сумке. – Я лосьон принесла, совершенно чудесный, оботру вас, сразу легко задышится!

Альбина объяснила невестке, что от нее требуется, та сбегала в туалет, сполоснула судно и стала поднимать Альбину с постели. Альбина села на судно, прислонившись к стене, облокотилась одной рукой о стул, упершись второй в напрягшиеся руки невестки, натужилась, вытягивая задрожавшую шею вперед, и с предвкушением близкого облегчения почувствовала, как изнутри двинулось, толкнулось в сфинктер и начало его разжимать, натужилась еще, – и сфинктер разошелся окончательно, открыв напирающей массе проход наружу, и тут вдруг руки у нее заколотились, словно их трясло током, зубы застучали, рот переполнился вспененной слюной, полезшей на губы, в глазах стало темно…

Это была мгла той бури, что свирепствовала вокруг. Но уже она стихала, рев ее уменьшался с каждым мгновением, с каждым мгновением все больше яснел воздух, блеснула успокаивающаяся вода озер далеко внизу, обозначились темными пятнами массивы лесов, и вот уже стала видна нитка проселочной дороги, вившаяся прихотливыми петлями, и та крошечная фигурка на ней, и Альбина почувствовала, что воздушное течение поднимает ее, подхватывает и несет, как древесный лист, играя ею, переворачивая и вращая, – а она легче листа, невесомее, бесплотней.

Она умерла, и клиническая ее смерть длилась восемь минут. Ее гренадерского роста лечащий врач проходила коридором мимо палаты как раз тогда, когда в палате раздался сумасшедший, истошный крик, рванула дверь, – это кричала невестка, держа обвисшую Альбину под мышки, они вдвоем затащили ее на кровать, и врач начала делать Альбине массаж сердца, послала невестку за сестрами с необходимыми лекарствами и кислородной подушкой.

Метла не двигалась, словно упершись там, в несхватываемой глазом дали, в некое препятствие, руки, державшие черенок, дрожали от натуги, не в силах сдвинуть ее с места, дрожали ноги, дрожало все тело, напряжение было сверх Альбининых возможностей, она больше не могла ничего выжать из себя, – и закричала от изнеможения, от бессилия, от ненависти к себе за свое бессилие…

– Живучая какая, гляди-ка – сказала врач, прекращая делать массаж. – Промедол ей теперь, пусть успокоится, – дала она распоряжение сестрам. Отерла запястьем пот со лба и посмотрела на Альбинину невестку. – Вы бы вот и приходили к ней вместо всех ваших мужиков, помогали бы ей.

– Не разрешает, – отозвалась невестка.

– А наплюньте. Разрешает, не разрешает. При ее диагнозе каких заскоков не бывает. Если считаться с ними…