Стрекоза, увеличенная до размеров собаки — страница 74 из 98

ому средству, нисколько ей не помогавшему. На увещевания школьного медработника, очень добросовестной, немного пучеглазой женщины, сильно припадавшей грудью на свой рабочий стол, Софья Андреевна виновато отговаривалась практикантами и четвертными контрольными. Ссылаясь на большую загрузку и преподавательский долг, она и за собою чувствовала известные права и разрешала медработнику говорить о своем болезненном виде – что подтверждалось всеми зеркалами, где глаза у Софьи Андреевны, обведенные синевой, были большие, будто засохшие чернильницы. Направления, получаемые в школьном медкабинете, она тихонько прятала от самой себя в старую, слабо пахнущую шоколадом коробку из-под конфет.

Однако после любовного пожара, оставившего в кухне сырую банную духоту, и особенно после свадьбы Кольки с Маргаритой, где Софья Андреевна чувствовала себя примерно как на своей, а дочь, разинув рот, баюкала под музыку, среди других поникших пар, какого-то блаженного очкарика,– наступили смутные времена. Отупевшая Софья Андреевна, уже не особо страшась врачебного нагоняя, как-то по дороге зашла в поликлинику, и там ее послали по разным специалистам. Выпадали неприятные минуты, когда она, прислоняясь к белой стене, чувствовала себя нереально, будто на экране, или замечала с уколом странного беспокойства, что многие женщины в очереди к терапевту одеты слишком броско, нарядно,– но это было ничего, ей даже нравилось слушаться, принимать лекарства, и она с равнодушной легкостью согласилась лечь в стационар, передав свои восьмые классы звонкоголосой глупенькой практикантке.

Четырехэтажные облезлые хоромы центральной городской больницы угнетали бестолковой громадностью, невозможно было уснуть под высоченным желтоватым потолком, и легонькое одеяло в пустоватом пододеяльнике, казалось, совсем не давало укрытия. Огромные окна, косившие стеклами, слезливо искривлявшие жалостный пейзаж, были в точности как школьные – и в какое ни погляди, в каждом сбоку маячили облупленные колонны, почему-то напоминавшие войну. Вдоль комнат, делившихся на женские и мужские (последние были неприятны Софье Андреевне из-за арестантских фигур и множества разбросанных газет), тянулась узкая терраса, совершенно необитаемая, с небесно-серыми лужами, запекшимися по краям, с балюстрадой в виде толстых побитых пешек, заросшей бурьяном,– там кое-где белели щепотками мокрого пера одичалые астры. Бывало, что большой и темный в небе тополевый лист, странно кувыркаясь на ветру, захлестывался на террасу, и тут его отпускало, он облегченно скользил, перетекая сквозь разжиженные полосы оконных стекол, и, тихо золотясь, ложился на бетон. Эта перемена полета, это внезапное облегчение почему-то рождали смутную мысль о смерти, такую пронзительную, что Софья Андреевна сразу отходила с замкнутым лицом, если кто-то рядом с нею облокачивался о подоконник. Девчонкой она с подружками бегала к этой больнице, тогда еще приветливой среди прозрачных, словно крепдешин, молоденьких деревьев и называвшейся «госпиталь». По аллее с ровной, как линейка, солнечной стороной, мимо гипсовых статуй, макушками торчавших на солнце, бродили раненые, многие на костылях, непосильно нагруженные ношами собственных тел. Девчонки, затаившись поближе к открытой заборной дыре, караулили самого страшного, и он обычно приходил, с лицом как изжеванный хрящ, обмакнутый в соль. Он садился на скамейку, в сырую зеленую тень, его беспалая и волосатая рука, похожая на собачью лапу, делала девчонкам приглашающие знаки – и девчонки с визгом бросались прочь, опрометью переваливаясь через шаткий забор. В детстве мысль о смерти была свежа и горько-зелена – теперь же, в солидном возрасте, она превратилась, как и многое другое, в мысль о собственной значительности, которой больница не соответствовала. Все-таки Софья Андреевна любила спускаться в людный вестибюль по центральной лестнице, сохранившей что-то дворцовое в плавных заворотах и в рассчитанной высоте ступеней, и сверху видеть, как дочь, в тяжелом черном пальто и с крошечным цветастым зонтиком, старается и не может выделиться из толпы, где многие тоже глядят на Софью Андреевну, несущую себя бережливыми нетвердыми шагами.

Софье Андреевне нравилось возвращать испуганной дочери ее неуклюжие котлеты с подошвами жира, банки рваных, слипшихся пельменей, полные корявых веток и черной воды мешки забродившего винограда. Ей казалось, что эти продукты хорошо выражают ее обиду,– и дочь теперь уже не оставалась равнодушной, вздыхала и горбилась у всех под ногами, запихивая кульки в разинутую сумку. Когда же она уходила домой, Софья Андреевна не отказывала себе в удовольствии еще посмотреть на нее в торцевое окно. Дочь через каждые четыре шага поднимала к окну белое пятнышко лица, похожее на отпечаток пальца, а Софья Андреевна недвижно стояла в обрамлении колонн, зная, что по мере удаления побитая одежда здания обретает стройность и смысл, и долго еще любовалась тающей на горизонте башней телецентра, чувствуя себя такой же далекой и такой же прекрасной. Бывали дни, когда она почти не чувствовала боли: только от уколов, горячих, будто кипяток, немела нога. При помощи соседки, кандидата технических наук, Софья Андреевна научилась раскладывать пасьянс и снисходительно разрешала гостям другой соседки, большому и сутулому семейству откуда-то из области, сильно пахнувшему потом и бензином, разыскивать для нее между раздвинутых стульев соскользнувшие карты. Плохо было по вечерам, когда ничейное и одинаковое с коридором электричество мрачно заливало голую палату, и на всех не хватало шторы, чтобы закрыть отражения в темном окне. Тогда на Софью Андреевну нападала тоскливая лень, недочитанный журнал болтался где-то в складках одеяла и, стоило повернуться набок, шлепался на пол с другой стороны. Ночью, чтобы не беспокоил освещенный проходной коридор, каждый ряд кроватей спал на одном и том же боку,– и больничные пробуждения, с раскрытой стеклянной дверью и холодным прикосновением медсестры, смутно напоминали другие утра, когда первой встречала мысль об ушедшем Иване и было страшно тяжело, с опозданием на несколько минут, чистить зубы, надевать рабочее платье. Впрочем, теперь Софья Андреевна была уже стара, ей уже не стоило спохватываться, будто она проспала возможность что-то или кого-то вернуть. Теперь ей претила холодная и упругая молодость, ей начинало казаться, что только старые люди, заготовленные впрок, будто узловатые дрова, обладают слабой теплотой – теплотой, которую у них все время пытаются отнять.


Бесплодная северная осень, ничего не имевшая на ветвях, кроме пустой листвы да мелких яблок, похожих на укроп, уже почти облетела на землю, закончились и три недели госпитализации. Софье Андреевне не успели сделать снимок, оттого что сломалась установка, и теперь, полагая, что счет в ее пользу, она совсем перестала бояться врачей. Пока она лежала в больнице, ей в хорошем ателье дошили зимнее пальто, и, получив заказ, понравившись себе в окладистом черно-буром меху, Софья Андреевна решила взяться за окна, которые дочь оставила немытыми, с дохлыми мухами в закисших дождевых потеках, что было для Софьи Андреевны особенно нестерпимо. Одевшись потеплее, она рывком распечатала сырую раму, вдохнула холодную морось, перемешанную с шипением и шлепаньем машин, подняла на подоконник дымящееся ведро – и тут ее перепоясала такая боль, что все ее прежние болезненные ощущения показались бывшими не с ней, а с кем-то другим. Раскрытая комната пропитывалась пасмурной улицей, белела холодной посудой, резко пахло разгромленной аптечкой – а Софье Андреевне чудилось, будто все это какое-то дурное повторение, и она до крика испугалась дочери, влетевшей в квартиру с оглушительной отдачей хлопнувших дверей. Софье Андреевне померещилось, будто сходство между нею и близко склонившейся Катериной Ивановной достигло критического предела: вот-вот, и они окажутся не в состоянии двигаться свободно, не соблюдая симметрии, и спасти обеих сможет только разделительная черта или стена.

С этого дня началось повторное хождение по врачам. Софье Андреевне делали исследования, унижавшие ее как личность, гинеколог оказался долговязым мужчиной с узким суконным ртом и с ужасными костлявыми лапами, на которые он, лихо щелкая, натягивал резиновые перчатки. Теперь, поскольку ей было плохо и смутно и не хотелось ни с кем разговаривать, Софья Андреевна брала с собою для всяких хлопот суетливую дочь. В поликлинике на Софью Андреевну нападала апатия, и когда подходила очередь, ей лень было встать и пройти в кабинет. Она замечала, что Катерина Ивановна заискивает перед врачами, наряжается для них во что поярче и нарочно преуменьшает симптомы, чтобы не сердить специалистов, но ей было лень возражать, она безучастно сидела на стуле и слушала собственное дыхание, казавшееся ей успокоительным, будто шорох леса или плеск набегающих волн. Дома Софья Андреевна сразу ложилась, бросив в прихожей грязные сапоги, равнодушная к тому, как дочь неумело шмякает яйца на стреляющую сковороду, как квохчет слишком толсто налитая яичница и шипит, принимая облитый водою чайник, пущенный в полную силу задыхающийся газ. Сама она теперь почти ничего не ела, юбки висели на ней пустыми пузырями. Ей, впрочем, все еще казалось, что она находится в центре собственной жизни, раскрытой в прошлое и будущее, и на пальто еще придется менять роскошный, но непрочный воротник.

Когда же Софью Андреевну «на всякий случай» направили к онкологу, она почувствовала, что ее, в дополнение ко всем страданиям, нечестно ударили в лицо. Теперь она сама не лучше дочери искательно улыбалась подтянутой женщине-врачу, отличавшейся от остальных холодной красотой и речью теледиктора, работающего на экране от электрической сети. Врач назначила срок, когда будет готов результат обследования, и Софья Андреевна невольно начала считать бумажно-белые дни, споря с двузначными календарными цифрами конца ноября, выстрадав собственный маленький календарик с одним не по центру расположенным воскресеньем, еще сохранившим для нее обещание отдыха, законной свободы. Никакая боль не могла отвлечь сосредоточенную Софью Андреевну от этого счета. С дочерью она говорила сквозь зубы, скрывая дрожь, и когда подошел назначенный четверг, запретила ей идти с собой в поликлинику, полагая, что на этот раз дело касается только ее.