л обсудить с ним также и другие важные вопросы — вот почему он решил зайти к нему пораньше, прежде чем его дом заполнят гости, падкие до пальмового вина. То, о чем Акуэбуе собирался говорить, не было новостью. Они говорили об этом уже много раз. Но в последние дни до ушей Акуэбуе дошли толки, очень его встревожившие. Все эти толки касались Одаче, третьего сына Эзеулу, которого отец послал изучать тайны магии белого человека. Акуэбуе с самого начала сомневался в разумности такого поступка Эзеулу, но тот убедил его, что поступил мудро. Однако теперь враги Эзеулу воспользовались этим для того, чтобы навредить его доброму имени. Люди спрашивали: «Если сам верховный жрец Улу мог послать собственного сына к людям, которые убивают и едят священных питонов и совершают другие мерзости, то чего же он ожидает от обыкновенных мужчин и женщин? Как может ящерица, расстроившая похороны своей матери, рассчитывать на то, что память ее родительницы почтут посторонние?»
А теперь и старший сын Эзеулу присоединился, пускай тайком, к противникам его отца. Накануне он пришел к Акуэбуе и попросил его, как лучшего друга Эзеулу, откровенно поговорить с ним.
— Что стряслось?
— Мужчина должен заботиться о единстве в своем доме, а не сеять раздоры между собственными детьми. — Когда Эдого говорил с глубоким чувством, он начинал сильно заикаться. Так заикался он и сейчас.
— Слушаю тебя.
Эдого поведал ему, что Эзеулу отдал Одаче в новую веру для того, чтобы Нвафо мог беспрепятственно стать верховным жрецом.
— Кто это сказал? — спросил Акуэбуе. Но прежде чем Эдого успел ответить, он добавил: — Ты говоришь о Нвафо и Одаче, а как насчет тебя и Обики?
— Обика не помышляет о таких вещах, я — тоже.
— Но ведь Улу не спрашивает, помышляешь ты об этом или нет. Если ему будешь угоден ты, он сделает жрецом тебя. Даже и принявшего новую веру Улу может избрать своим жрецом, если пожелает того.
— Верно, — согласился Эдого. — Но меня тревожит другое: отец внушает Нвафо мысль, что выбор падет на него. Если завтра, как ты сам сказал, Улу выберет кого-нибудь другого, в семье начнутся распри. Отца тогда не будет, и все ссоры и дрязги обрушатся на мою голову.
— То, что ты говоришь, — истинная правда, и я не осуждаю тебя за то, что ты хочешь вычерпать воду, пока она не поднялась выше щиколотки. — Немного поразмыслив, он добавил: — Но, по-моему, распрей не будет. Нвафо и Одаче — сыновья одной матери. А вы с Обикой, по счастью, к этому не стремитесь.
— Ты не знаешь Обику — возразил Эдого. — Он может проснуться завтра утром и пожелать этого.
Долго еще разговаривал старик с сыном своего друга. Когда Эдого наконец встал, чтобы идти (перед этим он уже раза три-четыре объявлял, что ему пора уходить, не поднимаясь, однако, с места), Акуэбуе обещал ему поговорить с Эзеулу. Этот молодой мужчина внушал ему чувство жалости, к которому примешивалось презрение. Почему он не сказал прямо, как и подобает мужчине, что хочет быть жрецом, вместо того чтобы прятаться за Одаче и Обикой? Поэтому-то Эзеулу никогда и не принимал его в расчет. Значит, он не теряет надежды, что оракул афа назовет его имя, когда настанет день выбора? Как же не понимает Эдого, что он не создан для жреческого сана? — подумал Акуэбуе. Тут и без оракула видно, что это не тот человек, каким должен быть верховный жрец. Спелый маис по виду узнают.
И все же Акуэбуе жалел Эдого. Он понимал, какие чувства должен испытывать первенец, которого оттесняют в сторону, чтобы пропустить вперед его младших братьев — любимцев отца. Вот по какой причине — и в этом нет ни малейшего сомнения! — Улу позаботился в ранние дни Умуаро о том, чтобы у верховных жрецов на протяжении семи поколений кряду рождалось только по одному сыну.
В то же утро по дороге к роднику новобрачная, которая за всю свою жизнь, может быть, впервые видела вблизи белую рубашку, стала с повышенным интересом расспрашивать об Одаче и его новой религии, одаривающей такими чудесными вещами. Чтобы охладить ее восторги, ревнивая Оджиуго шепнула ей на ухо, что последователи этого нового культа убивают и едят священных питонов. Новобрачная, которая, как и всякий другой человек в Умуаро, была наслышана о приключении Одаче с питоном, с опаской спросила:
— Неужели он убил его? А нам рассказывали, что он только посадил его в свой сундучок.
К несчастью, Окуата принадлежала к числу людей, не умеющих говорить шепотом, и сказанное ею долетело до слуха Одаче. Он тотчас же подскочил к Оджиуго и, по словам Нвафо, рассказывавшего впоследствии об этом эпизоде, надавал ей звонких пощечин. Тогда Оджиуго отшвырнула свой кувшин и набросилась на Одаче, стараясь побольнее ударить его металлическими браслетами на запястьях. Одаче отвечал ей новым градом оплеух, а под конец дал ей сильного пинка коленом в живот. За этот удар его упрекали и даже бранили люди, собравшиеся вокруг и пытавшиеся разнять их. Но Оджиуго вцепилась в своего единокровного брата мертвой хваткой и кричала:
— Убей меня! Ну, убей же! Слышишь, пожиратель питонов? Лучше убей меня. — Она кусала и царапала тех, кто пытался оттащить ее.
— Оставьте ее! — воскликнула в раздражении одна из женщин. — Пусть он убивает ее, раз она сама напрашивается.
— Не говори так. Ты что, не видела, как он чуть не убил ее ударом в живот? — вмешалась вторая.
— Разве она уже не отплатила ему сполна за это? — спросила третья.
— Нет, не отплатила, — ответила вторая женщина. — По-моему, он из породы храбрецов, которые смелы, только когда воюют с женщиной.
Толпа немедленно разделилась на тех, кто подзадоривал Оджиуго, и тех, кто считал, что она уже расквиталась с Одаче. Эти последние уговаривали теперь Одаче не слушать оскорбления Оджиуго и не отвечать на них, а поскорее идти к источнику.
— Птенцы коршунихи не могут не пожирать цыплят, — заметила Ойилидие, которую Оджиуго больно укусила. — Эта вся в мать, такая же упорная.
— А в кого же ей быть, как не в собственную мать? Не в твою же! — Это подала голос Оджиника, внушительного вида женщина, находившаяся в давней ссоре с Ойилидие. Люди говорили, что, несмотря на воинственную внешность Оджиники и ее задиристый нрав, вся ее сила была в языке и что она свалится с ног, если на нее подует двухлетний малыш.
— Не разевай рядом со мной свою гнилую пасть, слышишь? — отозвалась Ойилидие. — Не то я выбью из твоей глотки семена окры. Ты что, забыла, как…
— Пойди и поешь дерьма! — завопила Оджиника. Обе женщины уже стояли друг против друга, поднявшись на цыпочки и выпятив грудь, готовые помериться силами.
— А эти две чего не поделили? — спросила одна из женщин. — Посторонитесь-ка и дайте мне пройти.
Оджиуго пришла домой вся в слезах. Нвафо и Одаче вернулись раньше, но мать Оджиуго сочла ниже своего достоинства спрашивать у них, где остальные. Завидев входящую во двор Оджиуго, она хотела было спросить ее, почему они так задержались: может быть, ждали, чтобы родник возвратился с прогулки или пробудился от сна? Но эти слова высохли у нее во рту.
— Что случилось? — воскликнула она вместо этого. Оджиуго еще громче зашмыгала носом. Мать помогла ей поставить кувшин с водой и снова спросила, что случилось. Не говоря ни слова, Оджиуго вошла в хижину, села на пол и вытерла слезы. Затем она принялась рассказывать. Матефи осмотрела лицо дочери и увидела на нем нечто, что можно было принять за отпечаток пятерни Одаче. Она немедленно разразилась воплями протеста и сетованиями, достаточно громкими, чтобы их услышали далеко вокруг.
Эзеулу со всей неторопливостью, на какую только был способен, прошествовал во внутренний дворик и спросил, чем вызван этот шум. Матефи завопила еще громче.
— Замолчи, — приказал Эзеулу.
— Ты велишь мне молчать, — верещала Матефи, — когда Одаче уводит мою дочь к роднику и избивает ее до смерти! Как могу я молчать, когда ко мне приносят труп моего ребенка? Пойди и посмотри на ее лицо. Пятерня этого парня… — Ее голос звучал все пронзительнее и болью отдавался в голове.
— Говорю тебе, замолчи! Совсем с ума спятила?
Матефи оборвала свои вопли и принялась причитать с видом покорной жертвы:
— Я замолчала. Как же можно мне не замолчать? Ведь в конце концов Одаче — сынок Угойе. Да, Матефи должна молчать.
— Пусть там никто не треплет моего имени! — крикнула вторая жена, выходя из своей хижины, где она до сих пор оставалась, как если бы скандал происходил не на их усадьбе, а в какой-нибудь дальней деревне. — Я говорю, пусть никто тут не произносит моего имени.
— И ты замолчи, — сказал Эзеулу, обернувшись к ней. — Никто не называл твоего имени.
— Разве ты не слышал, что она назвала мое имя?
— Ну, назвала, а дальше что?.. Попробуй вспрыгни ей на спину, если сможешь.
Угойе с ворчанием удалилась к себе в хижину.
— Одаче!
— Э-ээ.
— Иди-ка сюда!
Одаче вышел из хижины матери.
— Из-за чего переполох? — спросил Эзеулу.
— Спроси Оджиуго и ее мать.
— Я спрашиваю тебя. И больше не говори мне «Спроси кого-нибудь еще», не то сегодня же утром пес будет лизать твои глаза. Когда это вы научились бросать слова мне в лицо? — Он поочередно оглядел их всех с видом изготовившегося к прыжку леопарда. — Пусть кто-нибудь из вас попробует открыть рот и сказать еще хоть слово — он у меня на всю жизнь запомнит, что человек должен смолкнуть, когда говорят духи в масках. — Он снова оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что никто и пикнуть не посмеет. Вокруг царило молчание. Тогда он повернулся и ушел к себе в оби; приступ гнева отбил у него всякую охоту вникать в причину скандала.
Поспешность, с которой Акуэбуе приступил к разговору об Одаче, оказалась не ко времени. Он торопился покончить с этим разговором до появления других гостей, так как не приходилось сомневаться, что очень скоро все три усадьбы заполнит народ. Снова придут многие из тех, кто был накануне, и к тому же во множестве повалят прочие, кто придет сегодня в первый раз, ибо в это голодное время года, когда у большинства в амбарах не осталось ничего, кроме семенного ямса, никто не упустит случая чего-нибудь поесть и выпить рог-другой вина в доме богатого человека. Понимая, что после прихода первого же гостя он не сможет доверительно говорить с хозяином, Акуэбуе не стал терять время. Если бы он знал, как рассержен был сейчас Эзеулу, он, пожалуй, отложил бы разговор до следующего раза.