Стрела бога — страница 50 из 51

Глядите! Питон!

Лежит поперек пути.

Как обычно, звуки пения доносились волнами, словно набегающие один за другим порывы ветра в бурю. Плакальщики, идущие в начале процессии, пели с опережением тех, что шли в середине, рядом с покойником, а те, в свою очередь, несколько опережали в пении замыкающих шествие. Барабаны били в такт этой последней волне.

Эзеулу стал громким голосом сзывать своих домашних, чтобы всем вместе прогнать нарушителей, вторгшихся в его владения, но усадьба была безлюдна. Его нерешительность сменилась тревогой. Он вбежал в хижину Матефи, но увидел лишь холодную золу в очаге. Тогда он бросился к хижине Угойе, зовя ее и детей, но в хижине уже обвалилась кровля, а сквозь пальмовые листья крыши пробились зеленые травинки. Он мчался к хижине Обики, когда новый голос, зазвучавший позади усадьбы, заставил его резко остановиться. Пение похоронной процессии замерло тем временем в отдалении. Но возможно, что они возвращались с новобрачной — слышен был только этот одинокий, скорбный голос, который жаловался им вслед. Щемящая, сладкая грусть одинокого певца оседала, как ночная роса на голову.

Дитя Идемили, я в небе был рожден,

И жгучих слез небесных капли

На коже выжгли у меня узор.

Сын неба, царственно скользил я по земле,

Лежал, свернувшись, на пути скорбящих.

Но странный

Колокол

Вызванивает песнь разрухи:

«Оставьте, люди, ямс, оставьте кокоямс,

Идите в класс».

И я трусливо прочь ползу, едва заслышу,

Как мне кричит, играя, детвора:

«Гляди-ка! Вон христианин!»

Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…

Безумный хохот, которым вдруг закончилось пение, заполнил собой усадьбу, и Эзеулу проснулся. Несмотря на холодок, принесенный харматтаном, он был весь в поту. Но каким же огромным облегчением было сознавать, что он пробудился и все это — сон. Безотчетная тревога и мучительная напряженность этого сна отпустили его на пороге пробуждения. Однако оставалось смутное чувство страха: питон закончил свою песнь голосом матери Эзеулу, когда она бывала охвачена безумием. Нваньи Окпери — так звали ее в Умуаро — была в молодости большой певуньей и сочиняла для своей деревни песни с такой же легкостью, с какой иной человек говорит. Позднее, когда на нее находило умопомрачение, эти старые песни вперемешку с прочими, сочиненными, видимо, ею же, вырывались наружу через трещины в ее сознании. В детстве Эзеулу жил в вечном страхе перед новолунием, когда у его матери случались припадки помешательства и на ноги ей надевали колодки.

В этот момент мимо усадьбы пронесся Огбазулободо, и Эзеулу окончательно вернулся к действительности. Может быть, он все еще находился под впечатлением сна, но только за всю свою жизнь он ни разу не слышал, чтобы ночной дух проносился с такой неистовостью. Как будто протопало полчище бегунов, увешанных от шеи до щиколоток связками громыхающих экпили. Дух явился со стороны ило и умчался в сторону Нкво. Должно быть, на чьей-то усадьбе горел свет, потому что дух ночи, кажется, остановился на миг и крикнул: «Эво окуо! Эво окуо!» Нарушитель, кто бы это ни был, наверное, сразу же задул свет. Успокоенный дух ринулся дальше и вскоре исчез в ночи.

Эзеулу подивился, почему дух не поприветствовал его, пробегая мимо усадьбы. А может быть, тот выкрикнул приветствие до того, как он проснулся.

Взбудораженный тягостным сном и неистовством Огбазулободо, он больше не смог заснуть, как ни старался. Потом на усадьбе Амалу начали палить из ружья. Эзеулу насчитал девять выстрелов, в промежутках между которыми бил барабан экве. Сна не было ни в одном глазу. Он встал, на ощупь отодвинул задвижку на резной двери и отворил ее. Затем взял лежавшее у изголовья мачете и бутылочку с табаком и выбрался во внешнюю комнату. Там ощущалось сухое дыхание харматтана. По счастью, в очаге еще тлели два больших полена уквы. Он подул на угли и развел небольшой огонь.


Никто в деревне не мог носить огбазулободо так, как Обика. Всякий раз, когда это пытался делать кто-то другой, разница была огромная: либо он бежал слишком медленно, либо слова застревали у него в горле. Ведь ике-агву-ани при всем своем могуществе не может превратить ползущую тысяченожку в антилопу, а немого — в оратора. Вот почему, несмотря на то что родня Амалу затаила большую обиду на Эзеулу и его близких, Ането все-таки пошел к Обике и попросил его пробежать в качестве огбазулободо в ночь перед вторыми похоронами.

— Я не хочу отказывать тебе, — сказал Обика в ответ на просьбу Ането, — но со вчерашнего дня меня немного лихорадит, а человек не может браться за такое дело, если собственное тело не вполне ему послушно.

— Не знаю, что такое творится, но каждый, с кем ни встретишься, дребезжит, как треснутый горшок, — посетовал Ането.

— Почему ты не попросишь пробежать для тебя Нвеке Акпаку?

— Я знал про Нвеке Акпаку, когда шел к тебе. Я даже проходил мимо его дома.

Обика задумался.

— Делать это умеют многие, — продолжал Ането. — Но когда люди, которым никак не удается поймать разъяренного быка, снова и снова зовут какого-то человека, это значит, что он один по-настоящему умеет укрощать быков.

— Что верно, то верно, — сказал Обика. — Хорошо, я согласен, но соглашаюсь я по малодушию.

«Если я откажусь, — подумал Обика, — они станут говорить, что Эзеулу и его родные поклялись расстроить вторые похороны своего односельчанина, не причинившего им никакого вреда».

Он не сообщал жене, что уходит на ночь глядя из дому, покуда не покончил с ужином. Обика всегда приходил есть в хижину жены. Друзья подшучивали над этой его привычкой, утверждая, что женщина совсем вскружила ему голову. В тот момент, когда он заговорил, Окуата очищала миску от остатков похлебки. Она еще раз провела согнутым указательным пальцем по стенкам миски, дочиста вытирая ее, и облизала палец.

— Уходишь, когда у тебя такой жар? Обика, да пожалей ты себя! Похороны ведь будут завтра. Неужели они до утра без тебя не обойдутся?

— Я ненадолго. Ането — мой приятель, и я должен сходить посмотреть, как идут приготовления.

Окуата обиженно молчала.

— Хорошенько запри дверь на задвижку. Никто тебя не утащит. Я скоро вернусь.


Бом-бом-бомбом-бом-бомбом — ударил барабан экве-огбазулободо и продолжал некоторое время выбивать дробь, предупреждая всякого, кто еще не отошел ко сну, что надо скорей ложиться спать и гасить свет, ибо свет и огбазулободо — смертельные враги. После того как его рокот продлился достаточно долго, чтобы оповестить всех и каждого, барабан замолк. И снова воцарилась ночная тишина, в которой звенели и стрекотали сонмы насекомых. Обика и те, кто понесет аяку — то есть хор духов, — сидели в окволо, на самой нижней ступеньке лестницы, разговаривая и смеясь. Барабанщик, колотивший в экве, присоединился к ним, оставив свой барабан, видневшийся поодаль в неярком свете факела, пропитанного пальмовым маслом.

Когда экве принялся выбивать второе и окончательное предупреждение, Обика все еще продолжал разговаривать с другими, как будто это его и не касалось. Старик Озамба, у которого хранилось все убранство ночных духов, уже расположился рядом с барабанщиком. Вот он несколько раз выкрикнул уголи своим надтреснутым голосом, словно очищая его от паутины. Потом спросил, здесь ли Обика. Обернувшись в его сторону, Обика смутно различил в полумраке фигуру старика. Медленно, с нарочитой неторопливостью поднялся он на ноги, подошел к Озамбе и встал перед ним. Озамба нагнулся и достал юбку, сплетенную из веревок и всю обвешанную громыхающими экпили. Обика поднял вверх руки, чтобы Озамба мог без помех надеть на него юбку и завязать на талии. Покончив с этим, Озамба стал, как слепец, шарить вокруг себя руками, пока рука его не натолкнулась на железный посох. Он выдернул его из земли и вложил Обике в правую руку. Экве, освещаемый мерцающим пламенем факела, продолжал выбивать дробь. Обика крепко сжал рукой посох и стиснул зубы. Озамба дал ему немного времени, для того чтобы он мог полностью приготовиться. Затем он медленно-медленно поднял ожерелье ике-агву-ани. Экве бил всё быстрее и быстрее. Обика наклонил голову, и Озамба повесил ике-агву-ани ему на шею. Вешая ожерелье, он проговорил:

Тун-тун жем-жем

Осо мзбада бу нугву.

Быстрый бег оленя

Виден на холме.

Как только с его уст слетели эти слова, Огбазулободо резко повернулся и крикнул: «Эво окуо! Эво окуо!» Барабанщик бросил свои палки и поспешно погасил факел. Дух со звоном вонзил посох в землю. Потом выдернул его и как ветер понесся в сторону Нкво, оставляя в ночном воздухе позади себя сильные колдовские слова:

— Муха, что важно ползет по куче дерьма, зря старается: куча всегда будет больше мухи. Тот, кто бьет в барабан для духов, находится в земле. Великая тьма и собаке рога даст. Тот, кто раньше построил усадьбу, побил больше горшков. Офо придает дождевой воде силу пробивать сухую землю. Идущий впереди своих спутников замечает на дороге духов. Нетопырь сказал: «Я знаю свое уродство и поэтому летаю ночью». Когда мужчина портит воздух на верхушке пальмы, муха не знает, куда ей лететь. У несчастливца и вода в зубах застревает…

Он был и слеп, и зряч одновременно. Он не видел ничего вокруг — ни деревьев, ни хижин, — но его ноги сами знали, куда ступать, и он пробегал обычный путь, не пропуская ни единой тропки. Этот путь был так ему знаком, что он мог бы бежать с закрытыми глазами. Только раз он остановился — когда почуял свет.

— Пока люди толкуют о Крысе, закусавшей до смерти человека, Ящерица берет деньги и идет точить себе зубы. Если увидишь, что старая карга сидит на корточках, оставь ее в покое: кто знает, как она дышит? Белый Муравей грызет игбегулу