Стрела летящая — страница 11 из 12

у... И ту, что напоила меня молоком...”

На другой день Любовь Григорьевна уезжала в родной город Клинцы, и некоторые ребята ей завидовали, так как сами когда-то были питомцами клинцовского детского дома, когда и кормили хорошо и даже солнце сияло ярче. Никто из ребят не знал, что от дома, который сохранился в их памяти, осталась только груда битого кирпича, и весь город в развалинах.

Среди гамалеевских ходили слухи, что в освобожденных городах жуткий голод, и люди едят друг друга. Был “случай из жизни”, когда военный купил на рынке котлету, а там оказался человеческий палец. Этот же случай, но с некоторыми подробностями хорошо был знаком старшим детдомовцам: будто военный нашел в котлете палец своей невесты с золотым кольцом, которое сам ей подарил. И что же? Подошел к торговке, выхватил саблю и срубил ей голову “без суда и следствия”. И, конечно, “верховный суд” оправдал его.

Любовь Григорьевну, героиню, которая по своей воле едет туда, где процветает людоедство, провожали все детдомовские, персонал и кое-кто из деревенских. Ее уговаривали, пока не поздно, остаться в Гамалеевке и переждать время — пусть хоть люди перестанут есть друг друга. Но она, как и полагается героине, была непреклонна.

К крыльцу подали лошадь, которая возила в детский дом дрова и воду, но на сей раз запряженную в старинную коляску с крыльями. Эта коляска, латаная-перелатаная, была, как говорил конюх, “крепостной работы”, то есть ей и износу не было.

— Ехать, так с музыкой, — пошутила Любовь Григорьевна, имея в виду, наверное, дребезжание коляски, на которой ездил чуть ли не Емельян Пугачев, когда лил кровь помещиков в этих местах.

Любовь Григорьевна расцеловалась со всеми своими товарками, бабанькой, чудесно исцеленной от простуды и, увидев Руфу, которая глядела на свою любимую воспитательницу прямым ясным взглядом, поцеловала и ее.

Шагнула на ступеньку коляски, резко осевшей набок, ей подали маленький чемоданчик в самодельном полотняном чехле и узелок с сухарями.

— С Богом! — всплакнула бабанька и прижала к себе случившегося рядом Санька. — Христос тебе навстречу!

Ребята махали руками, кто-то всплакнул. Любовь Григорьевна сама смахнула слезинку — простила, наверное, ребят за кражи. О чем думала? Что ее ожидало в разрушенном войной городе?


НОЧЬ ОТКРОВЕНИЯ

Бабаньку отпустили на ночь — окончательно прийти в себя после болезни, старшая группа и на эту ночь осталась без дежурной.

— Кто знает страшные истории? — спросила Руфа. — Ты, новенькая, знаешь?

— Я знаю про оммена, — сказала вновь поступившая, худенькая, как скелет, девочка.

— Это кто такой? — Руфа была из клинцовских и держалась так, словно в любую минуту к ней могут прийти на помощь все, кого она знает. А знала она всех.

— Который детей обменивает.

— Рассказывай! Как обменивает?

— Очень просто. Если мамка скажет, когда рассердится: “Чтоб тебя черти взяли!” или “Иди к бесу!” — бес тут как тут. Берет хорошего ребенка, а подсовывает бесенка. Вот мать и мучается с ним.

Санёк насторожился. Не приходил ли к нему “оммен” в виде тети, которая выдавала себя за мать? Или “дяди” с собачьей лапой?

— Дальше-то что? — спросила Руфа.

— А ничего. С мамкой живет не сынок, а “омменыш”, то есть бесенок. Такие бывают глупыми, злыми и живут недолго: то в лесу заблудится, то в реке утонет.

— Куда деваются настоящие ребята?

— В детские дома определяют, и там их воспитывают ведьмы.

— Вот одна такая ведьма только что уехала, — засмеялась Руфа, которая, как считалось, больше всех любила воспитательницу. Санёк рот разинул от удивления — неужели такое говорит Руфа?

— Натуральная ведьма, — согласился Белый, от которого в обычное время и слова не услышишь. — Вот кого я ненавидел! Вырасту — зашибу. Приеду в Клинцы и зашибу! Разинет свои зенки и требует, чтоб я сознался, что украл какие-то сухари, а я этих сухарей и в глаза не видел. Никогда ничего не крал, а она меня вором обзывала. И те сухари я не трогал.

— Знаю, что не ты украл те сухари, — хихикнула Руфа.

— Зато я ей в тапки написал, когда она поставила их сушиться. За то, что вором обзывала.

— После этого она перестала считать тебя вором, — съехидничал московский жулик, — а стала считать нас...

— Не ты ли, москвич, сухари свистнул у Любки? — поинтересовался Белый. — Теперь она далеко, можно расколоться.

— Нет, я у нее только деньги взял из сумки.

— Как взял? — вырвалось у Санька.

— Очень просто. Помните вы все и она, дурища, кинулись к окну глядеть на белую собаку? А я открыл шкаф и взял деньги.

— А сумочку?

— На фига? Я и не такие сумки видел. Да и на кой мне бабья сумка?

— Сумку взял кто-то другой, — снова хихикнула Руфа.

— Ты знаешь кто? — спросил московский жулик.

— Еще бы не знать! Я и взяла, а документы выкинула на помойку.

Санёк решил, что Руфа взялась на себя наговаривать, и крикнул:

— Врешь!

— Вот еще! — фыркнула Руфа, и Санёк понял, что она не врет. И тогда ему показалось, что все рушится, и в воздухе повисла пыль, на все оседающая, и вместо товарищей по несчастью — “круглых сирот” — свиные рыла.

— Вот еще! — повторила Руфа, словно хорошую девочку заподозрили в неблаговидном поступке.— Могу показать. Я ее спрятала. Понравилась сумочка, в ней столько кармашков! Я ее, конечно, спрятала. Что ж я, дура, держать ее у себя?

— Где сумка? — спросил московский жулик.

— Так я тебе и сказала! Украдешь.

— На кой она мне? У моей мамы была сумка, так сумка! Вся в золотых цветах, а вместо замка драгоценный камень — красный. И в сумке маленький бинокль из слоновой кости.

— Плевала я на сумку твоей мамы! Своя есть. И пусть Любка благодарит, что я документы подкинула. Пожалела дуру. Ее могли и посадить за то, что документы потеряла. Надо прятать вещи так, чтоб ни одна живая душа не знала. Вот я спрятала — фиг кто найдет.

— Ладно, — сказал Алик, — насчет сумки я тебе верю, ты честная. Хотя и воровка. А кто сухари увел? Которые она сушила на дорогу? Может, ты и это знаешь, Руфа?

— И это знаю.

— Врешь!

— Я не вру. Я вообще-то за справедливость.

— Как? — снова вырвалось у Санька, для которого слово “справедливость”, сказанное этой воровкой и вруньей, прозвучало дико. Он подумал, что она попросту смеется надо всеми.

— А так! Какой хлеб она сушила? Скажи, какой?

— Как какой? — растерялся Санёк. — Ржаной.

— Вот и дурак! Она сушила наш хлеб! Который дал нам товарищ Сталин. Он заботится о сиротах, и он сиротам дал хлеб...

— Ну, может, и дал, — неожиданно влез рассудительный Витя, — а где взял? Ведь он не сеет и не пашет.

Слова Вити показались Руфе тем более неуважительными к товарищу Сталину и даже страшными оттого, что ребята иногда пели не вполне приличную песню: “Мы не сеем и не пашем — мы валяем дурака”... То есть, со слов Вити выходило, что товарищ Сталин не сеет и не пашет, а валяет дурака.

— За такие слова знаешь, что бывает? — крикнула она.

— Что я такого сказал?

— То и сказал, что за такие слова срок дают. Понял? Может, ты в тюрьму захотел?

— Нет, не захотел, — ответил Витя дрогнувшим голосом и, наверное, очень пожалел, что встрял в беседу воров.

— Вон у Санька за что мамка сидит? Не знаешь? А я знаю! Не то сказала!

— Врешь! — рассердился уже не на шутку Санёк и готов был побить Руфу.

— Я не вру. Да что с тобой, дурачком, говорить? Ты еще маленький, ничего не понимаешь.

— Тоже мне, большая!

— Слушай, дурачок. Хлеб, который дал товарищ Сталин для сирот, Любка нарезала и стала сушить себе на сухари. Сушила не для сирот, а для себя. Какое она имела право есть сиротский хлеб? — Руфа перешла на крик поборницы справедливости, но тут же успокоилась и произнесла уже спокойно, без надрыва: — И я украла сухари, чтоб все было справедливо.

— Тогда бы раздала сухари сиротам, — съязвил Санёк.

— Вот еще! Нашел дуру! Сам воруй, если такой хороший!

— У сирот?

— Отстань, дурак!

— Где ты сухари спрятала? — спросил Алик. — Не могла ты одна все слопать.

— Спрятала, где надо. Только мыши помогли. Ведь если бы я в первый же день стала есть сухари, то попалась бы. Спрятала, а съели мыши. Или крысы.

Санёк переживал потрясение самое, наверное, страшное в жизни. На его глазах происходил “оммен”. Как теперь жить? Тоже воровать, а потом глядеть на обворованного честными влюбленными глазами?

Что делать?

“Господи, Иисусе Христе, забери меня отсюда! — заговорил он мысленно. — Что тебе стоит забрать меня? Здесь воры! Господи, спаси меня от беса полуденного!”

Неужели все на земле врут и потом глядят такими ясными глазами, как Руфа?

“Нет, не все, — возразил он себе. — Бабанька не такая. Не такая женщина в телогрейке, не такие мои папа и мама...”

Разговоры становились все более вялыми, паузы между “случаями” становились более продолжительными. Санёк тоже заснул.


СЕРЕБРЯНАЯ ОТКРЫТКА

Он еще спал, когда в “группу” вошла воспитательница из нулевой группы и новая Анна Ивановна.

— Где тут Ванька Жуков? — заговорила веселым голосом воспитательница из нулевой. — Где его койка? Вот его койка — в уголке.

Санёк подумал, что в группе Ваньки Жукова нет, но его собственная койка в уголке.

Воспитательница продолжала:

— Где Ванька, который написал письмо на деревню дедушке и получил ответ? То есть, писал под Курск и получил письмо.

Санёк открыл глаза, но не шевелился. Письмо под Курск писал он, другие ребята не писали, потому что не умеют.

— Вон глазенки таращит и ничего не понимает, — продолжала воспитательница. — Только зовут его не Ванька, а Санёк. Вот не думала, что такие чудеса случаются!

Воспитательница держала в руке конверт, но Санёк опасался подвоха.

— Ну, Санёк, поздравляю! Радуйся! Отец твой жив и вот от него письмо.

Санёк молчал: он не очень верил воспитательнице. Она уже пошутила с мамой; он боялся очередного “омменыша”.