Он стоял перед бараком, где размещались военнослужащие НКВД, и из его глаз катились слезы. Проходящие мимо энкавэдэшники отдавали честь, но никто не осмеливался обратиться к офицеру. Солдаты с простоватыми, ничего не понимающими лицами представлялись Степану Григорьевичу врагами, которые погубили его семью и ограбили, чтоб поселиться в его доме. И дом-то доброго слова не стоил: барак, времянка.
Санёк ничего этого не знал, как не знал и сам Степан Григорьевич, что его сына занесло в Оренбургские степи, и тот шел в колонне по два.
И вдруг Санёк увидел женщину в телогрейке и платке, которая, опершись локтями на невысокую ограду, молча глядела на проходящих в темноте детей.
— Дайте пить, — попросил Санёк. — Пожалуйста!
Воспитательница остановилась и потрогала лоб Санька.
— Заболел, что ли?
А крестьянка молча втянула его за руку в калитку и подвела к своей избе, исчезла и тотчас воротилась с большой кружкой.
Санёк схватил кружку обеими руками, пил и глядел поверх кружки на женщину. Он не сразу сообразил, что пьет — вода была сладковатой и теплой. Он пил, пил, пока до него не дошло, что он пьет парное молоко.
Он вернул женщине пустую кружку и от благодарности так растерялся, что не сообразил сказать “спасибо”. Лицо женщины с огромными в темноте глазами показалось ему знакомым. Где он мог видеть эту крестьянку?
Она погладила его по голове, он побежал догонять колонну и по пути дважды оглянулся.
Путь в темноте по незнакомой дороге, особенно если хочешь пить, показался Саньку очень долгим; на самом деле, детский дом был гораздо ближе к вокзалу, чем показалось голодным, спящим на ходу детям. И воспитательницы почти каждый день водили свои группы в молодой лесок за железнодорожным полотном, и по вечерам прогуливались по перрону. Наверное, это было единственным для молодых женщин развлечением: встречать поезда, глядеть, кто приехал, кто уезжает, что выносят на продажу бабки и деревенские ребята, послушать старинный медный колокол перед отправкой поезда. Много бывало интересного на площади перед небольшим, красивым вокзальчиком, возведенным до революции под головокружительно высокими тополями. Однако мало кто приезжал в деревню, мало кто уезжал из нее.
Но пока ребята ничего этого не знали, и Санёк думал, что деревня очень далеко от станции.
Детский дом — строение, как сказали бы взрослые, барачного типа с отштукатуренными розовыми стенами, представлял собой зрелище необычное и даже как бы величественное посреди сиротских избенок, глинобитных сараев и покосившихся заборов; это была деревня без мужиков. И в детском доме работали одни женщины и даже директором была женщина. Мужиком был разве что конюх-инвалид.
Но ребята ни о чем таком не задумывались: все хотели спать, есть и пить, кроме Санька, который уже ничего не хотел — разгулялся, — но как и все, ничего не понимал.
— Отдыхайте здесь, дети, — сказала воспитательница, — надо пройти санпропускник.
Что такое “пройти санпропускник”, никто не знал, но все заволновались: ребята успели много чего пройти — иные через голод, бомбежки, исчезновение родителей, — и проходить ничего не хотели.
Сели на лавку у домика — потом выяснилось, что это баня — и, поеживаясь от утреннего и голодного озноба, — так уж само собой вышло — прижались для тепла друг к другу, а маленькая Фая заснула на руках у братца.
Один мальчик, по имени Алик, из Москвы — юркий, с блестящими, как мокрые сливы, глазами, кучерявый и говорливый, сидеть со всеми не пожелал.
— Ждите, когда тут все проснутся, — сказал он. — А я пошел.
— Куда? — спросил Санёк.
— Пройдусь по деревне.
Алик-москвич исчез, но скоро вернулся с большим листом капусты.
— Где взял? — спросил Витя (в этот момент Фая проснулась и глядела, как завороженная, на Алика, хрупающего капустой).
— Где-где! — ответил москвич. — Купил.
— Дай.
— Полай.
— Ты украл капусту, — сказал Витя. — Ты московский жулик.
— А ты дурачок. Знал бы кто мой отец — молчал бы.
— Ну, кто? — без особого интереса спросил Витя. Он чувствовал, что капусты для сестренки не выпросить, а жизнь московского жулика и его, наверное жуликоватого, отца, была ему неинтересна.
— Главный совнарком! Вот кто!
— Ворошилов, что ли?
— Худяев.
— А как ты сюда попал, если твой батька Ворошилов?
— Не Ворошилов, а Худяев.
— Ну, Худяев.
— Он командовал всеми летчиками.
— А ты чего здесь делаешь?
— Скоро он меня заберет отсюда.
— Врешь ты все, московский жулик: никто тебя не заберет. Кому нужны жулики?
— Щас как дам.
— Попробуй, — Витя на всякий случай посадил Фаю рядом. Но драки не случилось. Витя отвернулся от Алика, лишний раз, наверное, убедившись, что ни с кем не следует ни говорить, ни дружить, никого не слушать, ни у кого ничего не просить.
— Все готово, дети, — сказала воспитательница. — Поднимайтесь, просыпайтесь!
Ребята, позевывая и поеживаясь, пошли в санпропускник, где перед стулом и тумбочкой стояла женщина, пахнущая керосином, с пугающе блестящей машинкой для стрижки.
— Есть храбрые? - спросила она весело. — Вот ты, по-моему, смелый парень, — сказала она московскому жулику. — Садись, то есть присаживайся.
Жулик храбро сел и закусил нижнюю губу, показывая, что готов терпеть любые пытки.
Женщина обмакнула машинку в банку с керосином (вот почему пахло керосином) и провела жулика по голове — получилась светлая полоска в кучерявых зарослях.
— Может так и оставим? — спросила женщина и показала жулику зеркало. Тот посмотрел и сказал:
— Снимайте все.
Скоро храбрец был острижен наголо, голова у него стала совсем маленькой и бугристой, а уши огромными и прозрачными.
Санёк некоторое время поколебался, потом сел, но попросил, чтоб перед ним поставили зеркало, чтоб видеть, как будут падать волосы.
— Ишь, какой модник! — засмеялась женщина, но зеркало поставила на подоконник и даже поинтересовалась: — Так хорошо? Видно всю свою красоту?
На Санька глядел лохматый мальчишка с глазами, подведенными паровозной копотью, и грязными полосами от носа к губам.
Он стойко выдержал стрижку.
Третьим был Витя, который после стрижки сказал сестренке:
— Совсем не больно.
А маленькая Фая, увидев в зеркале, как падают ее золотистые волосы, зарыдала и стала загораживать голову своей маленькой ручкой. Витя стоял сзади и как мог уговаривал сестренку не бояться, но без особого успеха: девочка хотя и говорить не умела, но была настоящей женщиной и понимала, что такое красота и, возможно, перепугалась, что волосы никогда больше не вырастут, и она будет страшненькой, как мальчик. И, наверное, запах керосина и связанное с ним горе утраты красоты навсегда впечатается в ее память и даст себя знать через десятки лет. Но ее страданий никто не понимал, даже Витя, который убеждал ее, что после стрижки волосы будут расти лучше.
— Теперь разделись — и живо! — сказала другая воспитательница. — Произведем помывку.
Санёк догадался, что “помывка” будет связана с мылом, которое по старой памяти обязательно попадет в глаза, но тут, как он сообразил, экзекуции избежать не удастся.
“Воодя” — живой скелетик, первым ступил в оцинкованное корыто. Одна женщина, сидя на табурете, провела по его лысой голове коричневым куском хозяйственного мыла, поскребла ногтями, другая рогожной мочалкой провела от затылка до пяток, потом от подбородка до щиколоток — первая в это время зачерпнула кувшином воды, окатила “Воодю” и слегка шлепнула под зад:
— Готов! Следующий!
Мытье в детском доме Саньку даже понравилось: оно прошло так быстро, что он даже испугаться не успел.
Потом ребятам подбирали одежду: мальчикам короткие штанишки на лямках, рубашки и матерчатые ботинки — не новые, но починенные, с аккуратными заплатами. Саньку рубашки не досталось, и воспитательница сказала:
— Ничего страшного, наденешь платьице. Если его заправить в штаны, будет как рубашка.
Санёк не возражая надел оранжевое платьице с ромбическим галстучком, но против косынки, которую ему выдали восстал:
— Я не девочка.
— Пираты всегда ходили в косынках, — сказала воспитательница. — Только завязывали их по-пиратски.
Санёк не знал, что такое пираты — он их не видел, — и решил, что при первом удобном случае выкинет предмет пиратской одежды.
А детский дом тем временем начал наполняться голосами, плачем, топотом, смехом. Любопытные ребята (вот удивительно: все в косынках!) заглядывали в дверь, интересуясь новенькими. Ребят после санобработки стали распределять по группам. Самая старшая называлась “нулевой”, за ней “старшая”, “средняя”, “младшая первая” и “младшая вторая”.
Санёк, Витя, “Воодя” и московский жулик были определены в старшую группу, а вот Фае следовало идти во “младшую вторую”. Когда девочка сообразила, что ее разлучают с братом, который был для нее “мамой”, она ударилась в слезы: для нее слишком много выпало испытаний — и бессонная ночь, и утрата волос, и разлука с братом. Да и рассудительный Витя заплакал.
— Ладно, пусть пока будут вместе, а там посмотрим, — разрешила старшая, как понял Санёк, воспитательница. И маленькая Фая пошла с Витей в старшую группу.
— Видишь, — сказала воспитательница старшей группы Любовь Григорьевна, обращаясь к Вите, — стол для твоей сестренки высок, а в младшей группе был бы как раз.
Все, о чем говорила Любовь Григорьевна, стало понятным, когда ребята сели за стол, каждый к своему куску хлеба и своей алюминиевой ложке. Витя посадил Фаю на колени.
Кормили здесь хуже, чем в Москве: масла не давали, чаю с сахаром тоже — была каша с налитым в ямку постным маслом, а на сладкое по половинке вареной свеклы.
Витя ложкой взял масло из своей каши и полил Фаину кашу, и прежде чем не накормил сестренку, не прикоснулся к собственной еде.
Санёк глядел на ребят и девочек, одинаково постриженных наголо, и словно искал, с кем бы можно подружиться.