Сосед рядом заныл:
— Дай хлебца.
Санёк растерялся: как это “дай”, когда ему выдали точно такой же кусок, и он свой съел.
— Куда ты дел свой? — спросил Санёк.
— Нету.
— Съел?
— Не-а, не дали.
Мальчишка скривился и заныл, прикидываясь жертвой несправедливости при распределении хлеба насущного. Санёк не понимал, как можно так нахально врать. А нахал уже смеялся и сам отщипнул от Санькова хлеба кусочек и торопливо съел. Это, наверное, следовало понимать как шутку. От этого нахала и шутника лучше держаться подальше.
— Питание! Питание несут! — раздалось вокруг, и все выстроились в очередь.
Явилась воспитательница с ведром простокваши и половником, и ребята, стоя, как на причастии в церкви, выпивали половник простокваши и отходили в сторону. Санёк с отцом был однажды в церкви, ошеломившей его блеском лампад и золотом; там тоже становились в очередь. Там очень хорошо пахло. Вспомнив церковь и отца, Санёк почувствовал, что расплачется, но это не помешало ему встать в очередь и выпить половник жидкой простокваши.
Он сел на лавку и стал осматриваться.
В комнате слева стояли железные кровати, многие впритык друг к другу из-за недостатка места; посреди был длинный стол, а справа “детская” — самодельные куклы на коврике, деревянные кубики, грифельная доска и красная тумбочка, где золотой Сталин, а сверху плакат — три румяных, с хорошими зубами пионера, за ними Спасская башня с красной звездой.
Первым, на кого Санёк обратил внимание, был Белый (так звали мальчика-альбиноса с белыми ресницами и бровями и диковатыми с краснотцой глазами). Он, сидя в уголке, болтал, как заведенный, своей лысой головой и тихо выл.
Другим интересным был, как выяснилось, Вася Хмуров — довольно хмурый молодой человек семи лет, который, как сказали бы взрослые, проводил занятия по строевой подготовке. Он был уморительно похож на строгого старшину, который гоняет солдат.
— Напра-а-во! Нале-во! Ша-агом арш! Ать, два, три... Головы выше!
Санёк не знал, к кому присоединиться: или с Белым повыть, или с Васей помаршировать? Но тут Любовь Григорьевна захлопала в ладоши и крикнула:
— Все гулять! На прогулку! Построились! Ну-ка, Вася, построй группу для прогулки!
Санёк подумал, что, наверное, удастся пройти мимо избы, где женщина в телогрейке напоила его молоком.
Ему пришла безумная мысль: вдруг эта женщина — его мама, у мамы тоже большие глаза. Могла ведь она надеть вместо отцовой шинели телогрейку, повязаться платком и приехать.
Вся группа двинулась строем по знакомой дороге к вокзалу.
Санёк искал взглядом избу, где женщина в телогрейке (он, конечно, понимал безумие своей мечты), но не было ни избы, ни женщины с большими глазами. Это несколько озадачило его, и он даже засомневался в реальности существования женщины.
Воспитательница Любовь Григорьевна вывела ребят, всех одинаково повязанных белыми платочками, к железнодорожному полотну в то самое время, когда случилось пройти санитарному поезду с красными крестами на грязно-зеленых стенах вагонов. В открытые окна были видны перебинтованные люди, и ребята, выстроившись вдоль полотна в ряд, махали раненым, словно надеялись увидеть в проносящемся поезде кого-то из своих близких. Некоторые раненые махали в ответ. Кто знает, может и у них оставались где-то дети, а у некоторых дети потерялись и теперь, может, отправлены в отдаленные детские дома, и чей-нибудь раненый отец, или дядя, или старший брат проехал и не узнал своего среди детдомовских, которые машут всякому проходящему поезду. И это не удивительно, что не узнал: все дети — и мальчики, и девочки — на одно лицо, а некоторые мальчики в платьицах, так как на всех не хватает рубашек; на мальчиках одежда прямо горит, а девочки, хотя и лысенькие, и ушастенькие, как мальчики, но все-таки гораздо аккуратнее.
Любовь Григорьевна сказала:
— Семафор закрыт, переходить можно.
Все перешли рельсы и углубились в лесок, а точнее, разросшуюся вдоль рельсов лесополосу. И все занялись своими делами: искали то, что можно съесть — “баранчики”, а попросту просвирняк и снытку; девочки плели косички из вьюнка и вставляли себе под косынки; Белый, качая головой, тихо выл; Витя искал землянику, а, не найдя ничего, принялся строгать осколком стекла палочку; Санёк занялся энтомологическими наблюдениями. То есть, рассматривал муравьев.
Любовь Григорьевна постелила свое одеяло и разделась загорать; к ней пристроились девочки, изнывающие от любви к воспитательнице, но забраться на одеяло не решались — лежали рядом. Внимание Любови Григорьевны привлек московский жулик, который вертелся поблизости, зыркая своими жутковатыми глазами по сторонам. Он не хотел искать земляники и плести косички, он, наверное, думал пойти другим путем — в деревню.
— Скажи, кто твой отец? — спросила Любовь Григорьевна, сладко потягиваясь.
— Он главный совнарком, — ответил мальчик. Девочки с интересом поглядели на новенького.
— Председатель Совета народных комиссаров, что ли? — переспросила Любовь Григорьевна. — Не знаю, есть ли такая должность.
— У него звезды на петлицах...
— Теперь у всех погоны, петлиц давно нет...
— У него сабля, он командир надо всеми летчиками.
— Зачем летчику сабля? — Любовь Григорьевна снова потянулась своим гладким и по-деревенски крепким телом и закрыла глаза: наверное, о чем-то думала.
— Отбиваться, — ответил жулик. — А орденов у него!
— Как его фамилия?
— Худяев.
— Слышала про такого. Старый большевик. Неужели он твой отец? Ведь он старый.
— Он скоро меня заберет отсюда и привезет мне военную форму, такую, как у взрослых, только маленькую. Я что ни попрошу — он все сделает.
— Все теперь бредят формой, — пробормотала “в сторону” Любовь Григорьевна, но девочки ловили всякое, даже нечаянно сказанное ею слово; для них любимая воспитательница говорила только заслуживающее внимания и понимания. Девочка Руфа осторожно хихикнула, уловив подковырку в ее словах.
— С голубыми петличками и золотыми птичками, — сказал московский жулик, думая, наверное, что все восхищаются им самим и его отцом, который может “все”.
— Петлички надо еще заслужить, — продолжала воспитательница. — Пойдешь после детдома в военное училище, закончишь, дослужишься до петличек. Хотя теперь давно нет петличек — есть погоны.
— На фотографии он в буденовке, с саблей...
— Как его звали?
— Сема.
— Семен Худяев — слышала про такого, был, кажется, такой, — сказала Любовь Григорьевна и закрыла глаза.
Она не могла не знать Семена Худяева. Портреты вождей и всяких наркомов носили на народных демонстрациях и военных парадах, о них писали газеты и журналы; их имена сменяли названия древних городов, сел, улиц, заводов, ледоколов. Любовь Григорьевна, ныне жительница Богом забытой Гамалеевки, не могла не слышать о Худяеве, но нисколько не удивилась тому, что его сын оказался здесь, ест вареную свеклу и наверняка станет воришкой.
— Воришкой, — проговорила она вслух. Девочки переглянулись, не понимая, что любимая воспитательница имеет в виду.
Алик Худяев, удовлетворив интерес позевывающей на своем одеяле воспитательницы и девочек, пошел вдоль полотна, хоронясь за кустами и зыркая по сторонам — он словно решил следовать тому жизненному пути, о котором нечаянно подумала Любовь Григорьевна — женщина молодая, красивая и умная: она много понимала. Главное то, что ничему нельзя удивляться. Правильно говаривала ее покойная бабушка, кажется, из Псалма: «Сегодня ты царь, а завтра умер».
А московский жулик и в самом деле наворовал в деревне моркови, помыл в луже и, сидя под кленом, предался греху тайноедения. Остальные ребята занимались своими делами, никто не осмеливался нарушить приказ не переходить рельсов.
Когда московский жулик воротился, Любовь Григорьевна продолжала загорать.
— Скажи-ка мне, Худороев, как жил ты, твои родители?
— Худяев, — поправил мальчик.
— Ну ладно, Худобедов или Худорылов, какая теперь разница? Где жили? Наверное, у вас была большая комната.
— У нас было много комнат и много старинных вещей. Из окна был виден Кремль.
— Ишь ты! — изумилась Любовь Григорьевна. — Сколько у вас было комнат?
Жулик задумался, стал считать на пальцах.
— Шесть, нет семь — седьмая темная.
— Летом где вы отдыхали?
— На даче, конечно. Там сад, лес, качели около дома, терраса.
Девочки переглянулись: никто не знал, что такое терраса.
— Что было у вас в квартире?
— Белые статуи, картины, книги, на стене ковер, а на нем шашка и золотое седло.
— Твой отец ездил на коне с шашкой?
— Нет, повесил для красоты. А домработница...
— У вас была и домработница?
— Две. А на даче сторож дядя Вася.
— Неплохо вы жили, — сказала Любовь Григорьевна, — по-большевицки. А что ели? Что давали на завтрак?
— Разное. Мандарины, шпроты...
Одна девочка спросила, что такое мандарины, другая, что такое шпроты.
— Шпроты, — решила, наверное, показать свою осведомленность в жизни начальства Любовь Григорьевна, — это такое особым способом приготовленное мясо в блестящих банках.
— Рыба, — поправил жулик.
— Ах, да, рыба, — согласилась воспитательница. — А банки очень красивые, золотые, видела... — она не сказала, что видела банки на помойке, чтоб не ронять своего высокого авторитета в глазах любящих ее девочек. — А товарища Сталина видел?
— На трибуне. А папа с ним часто разговаривал.
— Папа разговаривал с товарищем Сталиным, а ты здесь. Как это вышло, Хулдыбулдыев?
Девочки почувствовали, что воспитательница издевается над жуликом, и прыснули.
— Худяев, — снова поправил московский жулик.
— Ах, да! Ну ладно.
— Он меня заберет.
— Где же он?
Девочка, которая не знала, что такое мандарин (как, впрочем, и все остальные) сделала пальчиками решетку — остальные хихикнули и испуганно покосились на любимую воспитательницу.