Стрелка — страница 2 из 4

непременно ее спасти. Но спасти ее уже ничто не могло.

Случалось и другое — студенты сигали из окон или с мостов, а самым странным способом свел счеты с жизнью знакомый аспирант, соорудив целую конструкцию из проводов и приставив к сердцу металлическую ложку. Но эти случаи сводили минуты предсмертного ожидания к минимуму, бедная же девушка растянула его на целых двадцать минут. Не так жутко умереть, как очутиться в пространстве, где «уже ничего нельзя сделать», в таком же, как под шинелью.

Поэтому думать о прыгающих-летающих, ставших на краткий миг Ариэлями, было не так страшно, как о засыпанных или заживо погребенных. Слушая рассказы тетки об ашхабадском землетрясении, я снова сжималась и задыхалась. Тетка говорила о трещинах, разверзающихся в земле и схлопывающихся обратно, успевших прихватить с собой целые дома, набитые людьми, как огуречными семечками. Похороненный в летаргии Гоголь мог бы, верно, тоже многое рассказать, как и средневековые красавицы из легенд, замурованные в стенах за непонятные прегрешения. Заблудившиеся в пещерах относились к тому же разряду, и хотя автор не дал Тому Сойеру по-настоящему испугаться, плакса Бекки лучше него поняла суть дела. Впрочем, вряд ли дети умеют ужасаться по-настоящему — какой-то предохранитель все же присутствует в их сознании, в нужный момент подсовывая утешительную сказку.


В третьем классе миловидная и кокетливая Люсечка Исаева была предметом моего восхищения, и хотя мне запрещалось водиться с «мальчишницей», я не могла устоять перед приглашением в гости — посмотреть коллекцию открыток с киноактрисами. В коммуналке пахло лекарствами, мы отворили тяжелую дверь и прошли на цыпочках в комнату. На диване спал Люсечкин папа — болеет, объяснила она. Болел он, как оказалось, инфекционной желтухой, которая почему-то не привязалась к Люсечке, а привязалась ко мне, и месяц пришлось торчать в больнице. Процесса лечения не помню — вытеснен из памяти, но помню, что бурные скачки по кроватям и битье подушками по голове меня страшно веселили, как и девять моих соседок. Веселье кончилось, когда привезли тяжелого мальчика, Васю, — он неделю лежал в отдельном боксе, так называлась выгороженная в коридоре клетушка, примыкающая к стеклянной стене нашей палаты. В белой краске, покрывавшей стекло, зияла дырочка — вроде тех, которые я любила вытаивать на заиндевелых окнах зимнего трамвая. Каждая из нас с болезненным любопытством по очереди приникала к глазку. Тихий свет там не гас даже ночью. Для нас это было кино — красивая изможденная мама у кроватки, безнадежно глядящая на капельницы и трубки. Лицо мальчика поражало равнодушием и неестественной желтизной. Мы смотрели бы «кино» все ночи напролет, если бы вбегавшая ночная нянька не шлепала нас своей мокрой тряпкой. Однажды утром обнаружилось, что бокс пуст — ангел смерти прилетал ночью, чтобы нас не испугать.

— А Вася где? — удивилась маленькая Нина.

— Унесли… — безучастно произнесла нянька, возя по полу неизменной тряпкой.

Хулиганка Танька спросила с непривычной писклявостью:

— Оживлять понесли?

— Оживлять! — фыркнула нянька и ушла.

— Видите, видите, — затараторила Танька, — я знаю, там палата такая есть, специальная, где оживляют.

Мы утешились, подушечные битвы продолжались, и о Васе уже никто не вспоминал.


Вот говорю что-то, бубню сонному в ухо, а надо ли? Как и у прочих людей, у тебя своя коллекция личных ужастиков, на их фоне мои кажутся лишними, я и не знаю, вылавливаешь ли ты из потока главное, или замечаешь только скучные бытовые подробности и нечеткие лица с чужих фотографий.

Сон прервался резко, толчком — в затуманенной голове возникло желание именно сегодня непременно купить себе свитер. Оно зудело и жужжало в мозгах, пока я варила детскую кашу, поглядывая на заоконный градусник и оставляя бабушке указания, в чем выгуливать правнука. Снисходительная улыбка на ее испекшемся лице заставляла меня подозревать, что она опять натянет на него две шапки. За невозможностью с этим бороться только и оставалось напустить на себя строгий вид. Впрочем, я забыла о шапках уже в лифте, прикидывая, куда могу заскочить до работы, уступая странному позыву и обезвреживая таким образом неприятное жужжание.

В универмаге долго колебалась между серым и красным, внезапно выбрав черный. Черного я раньше никогда не носила.

— Ну, зачем вам такой похоронный? — расстроилась продавщица. — Те приятней.

— А хочется! — неожиданно грубо отрезала я, сама удивившись, но как бы плывя по течению.

На работе заскочила в туалет, содрала бирку и с чувством правильности происходящего натянула обновку, рассчитывая привлечь внимание сестер по разуму.

— Привет! — жизнерадостно грохнула я дверью в лабораторию.

На мое веселье никто не ответил. Коллеги прятали глаза, ответные голоса звучали безжизненно. Никакой привычной утренней болтовни — все делали вид, что страшно заняты. Я напряглась. Минут через десять завлаб Сереженька не выдержал:

— Слушай, давай выйдем.

Он подождал, когда я умощусь в одном из двух обшарпанных кресел курилки, а сам остался стоять.

— Только что твои родители звонили. Ну, в общем, с братом несчастье…

Хорошо, что я сидела — а то упала бы. Только теперь поняла, что значит «потемнело в глазах». Брат полгода как служил в армии и писал оттуда смешные и бодрые письма.

— Жив? — шепотом спросила я.

— Ну, видишь ли… пока неясно… — он пошел красными пятнами, начиная с шеи.

Я вскочила, вцепилась в лацканы его пиджака и начала трясти, крича все громче и громче:

— Он жив?! Скажи, он жив?!!

Голова Сергея моталась из стороны в сторону, он пытался отцепить мои пальцы, но, устав сражаться, выдохнул:

— Нет. Не жив. Ты это… держись. И вот еще, бабушке просили не говорить пока.


Черный свитер и впрямь оказался похоронным — совпадений не бывает, внутри меня накануне, видимо, что-то уже порвалось, проводок какой-то. Но ведь никаких томительных предчувствий, никакой беспричинно сосущей тоски — просто навязчивая мысль о никчемной тряпке. Несчастный случай с братом был нелепостью, как случается в строительных войсках — трех солдат погребло под обломками рухнувшего аварийного здания, а как уж они там оказались — бог весть, начальство темнило, явно покрывая чью-то халатность. Первые дни после похорон были не так страшны, как последующие, недоумение вытесняло ужас — но детские кошмары будто бы поджидали подходящего случая возвратиться. Ни венки с черно-красными лентами, ни желтая мокрая глина в яме, ни крохотные снежные наносы на мертвом лице не были так страшны, как мысли о том, как это — под шинелью.

— Пап… — как-то решаюсь я спросить. — Ты медицинское заключение видел? Он как… сразу?

— Десять минут…

И я все пыталась представить, каково ему было — в замкнутой сдавленной темноте, с переломанными ребрами, с разбитым лицом, сразу ли все понял или еще надеялся? Металлический тошнотный вкус во рту, ледяной черный комок в животе — с ним это или со мной?


Пригородный «Икарус» мягко идет по шоссе. Июльские леса и луга обступили дорогу, мелкие дикие цветы заполонили опушки, кто-то веселый выдувает в небо пену кучевых облаков, на горизонте они синеют, роняя еле различимые косые дождички, радуги бледнеют и смазываются, едва проявившись. Днем в автобусе народу мало, в основном тетки образца «между городом и деревней», в бесформенных туфлях, с кошелками, с изуродованными работой руками, но в веселых проблесках люрекса, а то и в золотых сережках с искусственными камушками. Два мужика запойного вида отпускают теткам косноязычные, приправленные перегаром комплименты. Те хохочут, плюют семечками в ладони и обсуждают женитьбу местного вдовца на молодой чеченке. Жена с патриархальным нравом теток вполне устраивает. Мужики хохочут, открывая беззубые рты. Им весело.

Сижу сзади, на самом трясучем месте, и смотрю в окно. Ты со мной не поехал, сославшись на дела, но что возразишь против дел? Через пару дней приедешь — мне нравится, как ты открываешь калитку, а я тут как тут, вроде бы случайно оказываюсь на дорожке и бегу навстречу. Но сейчас мне и одной хорошо, так радуют живописные пригорки подмосковной Швейцарии, свет березовых стволов, небесная феерия и начавшийся отпуск. Лето зеленое и влажно-голубое. Мысли пускаются врассыпную, как козлята по траве, можно чуть подпрыгивать, повторяя рессорный ритм, не думая ни о чем. Нас догоняет дождь и косо штрихует стекла, пейзаж расплывается и бликует. Сады-1, потом Сады-2, потом черные провисшие провода высоковольтной линии — ау, мои детские страхи!

И вдруг ни с того ни с сего начинаю беззвучно плакать. Вода струится из-под прикрытых век, будто во мне бездонные ювенильные запасы, и капает на футболку. Мужеподобная пассажирка искоса посматривает, разрываясь между жалостью и любопытством, пожимает плечами и отворачивается. Застыдившись, загораживаюсь рюкзаком и делаю вид, что дремлю. А вода все льется, не желая кончаться. Похоже, наплачу сейчас море, как Алиса в стране чудес — но из-за чего? Причина внутри, скрученная в горчичное зернышко, — но вот она разворачивается, пускает ростки сначала в грудную клетку — там начинает невыносимо щемить, а потом и в голову. И тут я понимаю.

Я плачу потому, что боюсь — а вдруг мы с тобой после смерти больше никогда не увидимся? А вдруг в том пространстве куда больше измерений, чем в этом, и наше инь-ян разорвется на разбегающиеся половинки, или там вообще нет никаких половинок и никакого разбегания, просто все понятия существуют по отдельности? В дурацком дачном автобусе я плачу о возможной метафизической катастрофе, о космическом одиночестве, о холодной дурной бесконечности. А вдруг теплая земная геометрия идеально прилаженных друг к другу живых тел, единственно созданных друг для друга, там не работает — а работает геометрия отчуждения или взаимоуничтожения, когда одно тело вспарывает другое, как клинок? То, что было защитой, станет опасностью. То, что отзывалось живым на живое, стянется к абсолютному нулю.