Стрелок — страница 17 из 37

В глазах Катберта Хакс уже умер.

Это были глаза стрелка.


Отец Роланда только что возвратился с нагорья и выглядел как-то совсем не к месту среди роскошных портьер и шифоновой претенциозности главной приемной залы, куда мальчику разрешили входить лишь недавно — в знак начала его ученичества.

Отец был одет в черные джинсы и голубую рабочую блузу. Дорожный плащ, пыльный и грязный, а в одном месте даже разодранный до подкладки, отец перекинул небрежно через плечо, не заботясь о том, как подобный видок «сочетается» с элегантным убранством залы. Он был ужасно худым, и, казалось, пышные его усы, похожие на велосипедный руль, перевешивали его голову, когда он смотрел на сына с высоты своего роста. Револьверы на перекрестных ремнях, опоясывающих его бедра, висели под безупречным углом к рукам — чтобы их было удобно вытаскивать из кобуры. Рукоятки из потертой сандаловой древесины смотрелись тускло и как-то сонно в этом слабом свете закрытого помещения.

— Главный повар, — тихо проговорил отец. — Подумать только! Взрыв на горной дороге у погрузочной станции. Мертвый скот в Хендриксоне. И, может быть, даже… подумать только! В голове не укладывается!

Он умолк на мгновение и внимательно присмотрелся к сыну.

— Это тебя угнетает? Терзает?

— Как сокол — добычу, — отозвался Роланд. — И тебя оно тоже гнетет. Терзает.

Он рассмеялся. Не над ситуацией, — ничего в ней веселого не было, — но над пугающей точностью образа. Как сокол терзает добычу.

Отец улыбнулся.

— Да, — сказал Роланд, вдруг посерьезнев. — Наверное… это меня угнетает.

— С тобой был Катберт, — продолжал отец. — Он, наверное, тоже уже рассказал все отцу.

— Да.

— Он ведь подкармливал вас, когда Корт…

— Да.

— И Катберт. Как ты думаешь, его угнетает все это?

— Не знаю.

На самом деле, Роланда это и не интересовало. Его никогда не заботило, совпадают ли собственные его чувства с чувствами кого-то другого.

— Это гнетет тебя потому, что ты чувствуешь себя убийцей?

Роланд невольно пожал плечами. Ему вдруг не понравилось очень, что отец так дотошно разбирает мотивы его поведения.

— И все-таки ты рассказал. Почему?

Глаза мальчугана широко распахнулись.

— А как же иначе?! Измена, она…

Отец резко взмахнул рукою.

— Если ты так поступил из-за дешевой идейки из школьных учебников, тогда не стоило и трудиться. Если так, то лучше уж пусть весь Фарсон помрет от массового отравления.

— Нет! — яростно выкрикнул Роланд. — Не потому. Мне хотелось убить его… их обоих! Лжецы! Гадюки! Они…

— Продолжай.

— Они задели меня, — закончил парнишка с вызовом. — Сделали больно. Что-то такое они со мной сделали. То есть, лично со мной. Из-за них что-то во мне изменилось. И мне хотелось убить их за это.

Отец кивнул.

— Это другое дело. Это стоит того. Пусть оно и не, что называется, высоконравственно, но тебе и не нужно быть добродетельным. Это не для тебя. На самом деле… — он пристально поглядел на сына, — … ты всегда будешь стоять вне каких-либо нравственных норм. Ты не настолько смышлен, как, скажем, Катберт или этот сынишка Вилера. И поэтому ты будешь неодолим.

Мальчик, до этого раздраженный, теперь почувствовал себя польщенным, но и немного встревожился.

— Его…

— Повесят.

Мальчик кивнул.

— Я хочу посмотреть, как это будет.

Роланд-старший расхохотался, запрокинув голову.

— Не настолько, впрочем, неодолимый, как мне показалось… или, может быть, просто тупой.

Внезапно он замолчал. Рука метнулась как вспышка молнии и обхватила предплечье парнишки, сжав его крепко, до боли. Мальчик скривился, но даже не вздрогнул. Отец смотрел на него долго и пристально, и Роланд не отвел глаз, хотя это было гораздо труднее, чем, например, надеть клобучок на возбужденного сокола.

— Хорошо, — сказал Роланд-старший и повернулся, чтобы уйти.

— Папа?

— Что?

— Ты знаешь, о ком они говорили? Кто этот уважаемый человек? Ты знаешь?

Отец обернулся и задумчиво поглядел на сына.

— Да. По-моему, знаю.

— Если его схватить, — вымолвил Роланд в своей медлительной, чуть, может быть, тяжеловатой манере, — тогда больше уже никого не придется… вздергивать. Как повара.

Отец усмехнулся.

— На какое-то время, может быть, да. Но в конце концов всегда приходится кого-нибудь вздернуть, как ты изящно выразился. Люди не могут без этого. Даже если и нет никакого предателя, все равно люди его найдут.

— Да. — Роланд понял, о чем идет речь. И, раз уяснив себе, больше не забывал никогда. — Но если вы его схватите…

— Нет, — спокойно вымолвил отец, не дав сыну договорить.

— Почему?

На мгновение мальчику показалось, что отец скажет сейчас, почему. Но отец промолчал.

— На сегодня, мне кажется, мы уже поговорили достаточно. Ступай к себе.

Роланду хотелось напомнить отцу о его обещании, чтобы тот не забыл о нем, когда придет время Хаксу взойти на эшафот, но он прикусил язык, почувствовав отцовское настроение. Отец хочет потрахаться. Мальчик не стал мысленно задерживаться на этом. Он знал, конечно, что его папа и мама делают это… эту самую штуку… друг с другом, и знал, как и для чего все это происходит. В этом смысле он был неплохо проинформирован, но сцены, которые возникали при мысли об этом самом в его детском воображении, сопровождались всегда ощущением тревоги и какой-то непонятной вины. Уже потом, несколько лет спустя, Сьюзан рассказала ему историю про Эдипа, а он слушал ее в молчаливой задумчивости, размышляя о причудливом и кровавом любовном треугольнике: его отец, мать и Мартен. Мартен, которого в известных кругах прозывали уважаемым человеком. Или, может быть, если добавить его самого, это был даже и не тре-, а четырехугольник.

— Спокойной ночи, отец, — сказал Роланд.

— Спокойной ночи, сын, — рассеянно отозвался отец и начал расстегивать рубаху. Он уже забыл про мальчугана. Каков папаша, таков и сынок.


Холм Висельников располагался как раз у дороги на Фарсон, что было как-то даже поэтично; и это смогло бы, наверное, произвести впечатление на Катберта, на Роланда — нет. Зато на него произвело впечатление это величественное и зловещее приспособление, виселица, черным углом прочертившая ясное голубое небо — изломанный силуэт, нависающий над столбовою дорогой.

Обоих ребят освободили в тот день от утренних занятий. Корт вымученно прочел записки от их отцов, кивая время от времени и шевеля губами. Закончив читать, он поднял глаза к лиловому небу рассвета и снова кивнул.

— Подождите, — сказал он и направился к покосившейся каменной хижине, своему жилищу. Вскоре Корт вернулся с караваем пресного хлеба, разломил его надвое и дал каждому по половинке. — Когда все закончится, вы оба положите это ему под ноги. И смотрите: сделайте, как я сказал, иначе я вам устрою на этой неделе веселую жизнь. Шкуру спущу с обоих.

Ребята не поняли ничего, пока не прибыли на место — верхом, вдвоем на коне Катберта. Они приехали самыми первыми, за два часа до того, как остальные только еще начали собираться, и за четыре часа до казни, так что на Холме Висельников было пустынно, если не считать воронов да грачей. Птицы были повсюду, и, разумеется, все — черные. Они кричали и хлопали крыльями, устроившись на тяжелой поперечной балке — этакой арматуре смерти. Сидели рядком по краю помоста. Дрались за места на ступеньках.

— Их оставляют, — прошептал Катберт. — Для птиц.

— Давай сходим наверх, — предложил Роланд.

Катберт взглянул на него едва ли не с ужасом:

— Ты думаешь…

Роланд взмахнул рукой, оборвав его на полуслове.

— Да мы с тобой заявились на пару лет раньше. Никого нет. Нас никто не увидит.

— Ну ладно.

Ребята медленно подошли к виселице. Птицы, негодующе хлопая крыльями, снялись с насиженных мест, каркая и кружа — ни дать ни взять, толпа возмущенных крестьян, которых выселили с земли. На чистом утреннем небе их тела выделялись черными плоскими силуэтами.

Только теперь Роланд прочувствовал в полной мере всю чудовищность своей ответственности за то, что должно было произойти. В этом деревянном сооружении не было благородства. Оно никак не вписывалось в безупречно отлаженный механизм Цивилизации, всегда внушавший Роланду благоговейный страх. Обычная покоробленная сосна, покрытая плюхами птичьего помета. Белые эти кляксы разбрызганы были повсюду: на ступеньках, на ограждении, на помосте. От них воняло.

Роланд повернулся к Катберту, испуганно вытаращив глаза, и увидел на лице друга то же самое выражение неподдельного ужаса.

— Я не могу, — прошептал Катберт. — Не могу я на это смотреть.

Роланд медленно покачал головой. Это будет для них уроком, вдруг понял он, но не таким ярким и новым, а наоборот: чем-то древним, уродливым, ржавым… Вот почему их отцы разрешили мальчишкам пойти сюда и с обычным своим упрямством и молчаливой решимостью Роланд взял себя в руки, готовясь встретить это ужасное «что-то», чем бы оно ни обернулось.

— Можешь, Берт. Можешь.

— Я ночью потом не засну.

— Значит, не будешь спать. — Роланд так и не понял, какое ко всему этому отношение имеет ночной сон.

Внезапно Катберт схватил Роланда за руку и посмотрел на него с такой болью во взгляде, что Роланд снова засомневался и отчаянно пожалел о том, что в тот вечер они вообще сунулись в западную кухню. Отец был прав. Лучше бы все они умерли: мужчины, женщины, дети, — все до единого в Фарсоне. Лучше уж так, чем это.

Но в чем бы ни заключался урок, это уродливое, проржавелое, почти канувшее в забвение «нечто», он, Роланд, не мог ни пропустить его, ни отказаться от этого просто так.

— Давай лучше не будем туда подниматься, — сказал Катберт. — Мы и так уже все посмотрели. И все увидели.

И Роланд неохотно кивнул, чувствуя, как эта штука, чем бы она ни была, потихонечку отпускает его. Корт, — мальчик даже не сомневался, — влепил бы им обоим по хорошей затрещине и заставил бы взобраться на помост, шаг за шагом… шмыгая по дороге разбитыми в кровь носами. Может быть, Корт даже забросил бы на перекладину новенькую пеньковую веревку с петлей на конце, заставил бы их по очереди просунуть голову в петлю, постоять под зловещею перекладиной на дверце люка, чтобы прочувствовать все в полной мере. Корт, уж будьте уверены, с большим удовольствием врезал бы им еще раз, если бы кто-то из них захныкал или с испугу напрудил прямо в штаны. И Корт, разумеется, был бы прав. В первый раз в жизни Роланд действительно пожалел о том, что он еще маленький. Что ему не хватает ни роста, ни безразличия, ни уверенности взрослого человека.