— А во сколько, любезный, они обойдутся? — спросил окольничий Емельяна.
— Да рублей в пять, не больше.
— Что так дорого?
— Дешевле нельзя, боярин.
— Ну, нечего делать, если нельзя. Дам я тебе пять рублей, только смотри ж у меня: полети непременно! — продолжал Федот Ильич со вздохом, утешаясь мыслию, что тягостная пятирублевая жертва спасет его от взыскания еще более тягостного.
По приказанию князя Емельян сошел с подмостков и едва-едва мог продраться сквозь толпу до своего жилища. Все смотрели на него, как на чудо; иные над ним подшучивали, другие приставали к нему с расспросами. Федот Ильич очищал ему дорогу, разгонял любопытных и проводил его до самых ворот постоялого двора.
Через две недели поспели и другие крылья. Емельян явился опять на подмостках. По убеждению Федота Ильича, князь Гроекуров решился вместе с ним посмотреть на второй полет крестьянина-журавля. На Красной площади собралось народу еще более, нежели в первый раз.
Федот Ильич, волнуемый страхом и надеждою, совсем растерялся и говорил в рассеянности такую нескладицу, что Троекуров не мог удержаться от смеха.
— Это умора, да и только, если он опять не полетит, — бормотал Федот Ильич, улыбаясь принужденно и с заботливым видом поглядывая на Емельяна. — Впрочем, если ты, князь, на себя не надеешься, то я, по крайней мере, полечу.
— Как, разве и ты лететь сбираешься, да еще и со мной вместе?
— Тьфу ты, пропасть! Это забавно! Мне показалось, что и нам с тобой, князь, придется лететь. С чего это пришло мне в голову! Однако ж, любезный! эй, любезный! чего ж ты дожидаешься? Лети! — закричал он Емельяну.
Тот замахал крыльями. Долго махал, но ни с места!
— Маши сильнее, не ленись! — кричал Федот Ильич, утирая платком пот с лица. — Левым-то крылом махни хорошенько.
Наконец Емельян, утомясь, опустил крылья. Громкий смех поднялся на площади.
— Не робей, любезный, маши сильнее! — кричал Федот Ильич.
— Нет, боярин, дело не ладно! Совсем я из сил выбился.
— Ах ты, окаянный! Лети, говорят! Ведь крылья-то с прежними двадцать три рубля стоят, разбойник!
— Не могу, боярин, воля твоя, хоть голову срежь!
Федот Ильич был в отчаянии и едва устоял на ногах, вообразив, что он, бросив в печь пять рублей, должен заплатить в казну еще осьмнадцать. По приказанию его сторож взял Емельяна за ворот и повел в приказ при громком хохоте народа. Князь, возвращаясь домой, смеялся почти всю дорогу, а Федот Ильич чуть не плакал и до самого своего дома шел, беспрестанно браня Емельяна.
На другой день князь Троекуров занемог, и Федот Ильич заступил его место в Стрелецком приказе. Он прежде всего позаботился распорядиться о немедленной продаже всего имения Емельяна для возмещения в казну выданных ему денег. Дьяк советовал Федоту Ильичу не спешить и дождаться выздоровления князя, но окольничий ничего не хотел слушать. И лошади, и телеги, и праздничный кафтан бедного воздухоплавателя были проданы, и его отпустили из приказа с одним только изношенным тулупом и с строгим подтверждением, чтобы он впредь летать по-журавлиному не осмеливался.
— Пропала моя головушка! — сказал бедняк про себя с глубоким вздохом, выходя из приказа. — Уж, видно, так мне на роду написано! Не видать уж мне до гробовой доски ни отца, ни невесты моей! Как я им теперь на глаза покажусь этаким нищим! Ох, горе, горе! Было у меня добро, да сплыло! Одна только копеечка в мошне от всего осталась!
В горестных размышлениях шел он прямо по улице, потупив глаза в землю, и неожиданно поравнялся с Отдаточным двором, где в старину русский народ обыкновенно топил горе и кручину.
Емельян вынул из мошны свою последнюю копейку и пошел к воротам Отдаточного двора.
— Подай милостыню Христа ради! — сказал слабым голосом дряхлый седой старик, тащившийся на костылях мимо ворот Отдаточного двора.
«Христа ради?» — повторил Емельян про себя, посмотрел на ворота, потом на нищего и отдал ему свою копейку.
— Награди тебя, Господи! — прошептал старик, крестясь.
Емельян пошел далее по улице и ощутил в душе то утешительное чувство, которое происходит в ней после доброго дела. Какой-то внутренний голос говорил ему: не горюй, Емельян! Бог тебя не оставит.
Кое-как прожил он в Москве до октября месяца и кормился поденною работой. Десятого октября возвратился Петр Великий в Москву из Азовского похода[321], который кончился неудачно от измены. Германский уроженец инженер Яков Янсон, бывший при осаде Азова, заколотил русские пушки и перешел к туркам, которые немедленно сделали вылазку и нанесли русским значительный урон[322]. Петр Великий вскоре принужден был снять осаду. Однако ж эта неудача не утомила его деятельности, и он начал уже помышлять о новом походе для взятия Азова. В декабре того же года по воле царя кликали клич, чтобы всяких чинов люди шли в Преображенское и записывались в поход под Азов. Недолго думал Емельян. Рано утром, усердно помолясь в Успенском соборе, пошел он в Преображенское и по просьбе его был принят в Семеновский полк солдатом. Всем поступившим охотою в службу были отведены особые избы в Преображенском.
Наступили святки, и в селе начались разные потехи и веселости. Дочери солдат смотрели в зеркало на месяц, слушали под окнами, короче сказать, осуществляли первую строфу прекрасной баллады «Светлана»[323]. Молодицы, взявшись за руки, ходили по селу хороводами и пели песни. Их пугали иногда попадавшиеся им навстречу солдаты, разным образом наряженные.
Емельян стоял у окна избы и смотрел задумчиво на улицу. За столом, находившемся посредине покоя, сидели два солдата: один Преображенского полка, другой — Бутырского. На первом был зеленый мундир с красными обшлагами, красный камзол и того же цвета штаны; на втором мундир, камзол и штаны были одного цвета — красного.
— Знатный у тебя мундир! — сказал преображенец солдату Бутырского полка. — Кабы можно было, так я бы к вам перешел.
— То-то же, — отвечал другой, приосанясь, — наш мундир не в пример лучше и вашего и семеновского. Взглянь-ка на Емельяна. Ну что за краса! Мундир синий; только камзол да штаны красные. Чу! слышишь ли? Этакая хохотня на улице! Что там, Емельян, такое деется?
— Да над наряженным смеются. Угораздило кого-то нарядиться журавлем! — отвечал Емельян со вздохом, вспомнив свой неудачный полет.
— Уж не тебя ли он дразнит, проклятый? — сказал преображенец. — Да скажи, брат, как тебе взбрело на ум летать по-журавлиному?
— Долго рассказывать, Антипыч!
— Жаль мне тебя, молодца! Кручина у тебя на лбу написана. Да и немудрено. И всякий бы призадумался, кабы по-твоему пролетал все свое добро и пожитки.
— Не о себе я тужу, Антипыч, а об моем старике. Отец-то мой не знает, что я теперь солдат и что скоро пойду в поход под бусурмана. И проститься мне с ним не удастся!
— С кем не удастся проститься? — спросил неожиданно вошедший в избу офицер Преображенского полка. За ним вошли генералы Гордон, Лефор и Головин[324].
Емельян и два его товарища вскочили и вытянулись.
Когда офицер повторил свой вопрос, то Емельян, заикаясь от робости, отвечал, что ему хотелось бы проститься с отцом своим перед походом.
— А где живет отец твой и кто он таков?
— Землепашец. Дней в восемь можно к нему отсюда сходить и вернуться.
— Да разве ты без его ведома записался в солдаты?
— Без его ведома, господин офицер, по одной своей охоте.
— Нехорошо ты сделал. Бог повелел чтить родителей. Сходи к отцу твоему и, если он даст тебе свое благословение, то ты останешься солдатом; если же нет, то приходи сюда, отдай капралу казенное платье и возвратись к отцу. Кто худой сын, тот и худой слуга царю. Как зовут тебя?
— Емельяном.
— А вы что за люди? — спросил офицер, обратясь к товарищам Емельяна.
— Мы оба из монастырских служек, — отвечал преображенец. — У обоих нас нет ни отца, ни матери, господин офицер! Надоело нам траву косить да воду возить, захотелось послужить царю-батюшке. Отслужили молебен Николе Чудотворцу да и пошли сюда.
— Дело, ребята! Я надеюсь, что вы будете добрые солдаты. Помните Бога и усердно служите. За Богом молитва, а за царем служба не пропадают.
Сказав это, офицер с генералами вышел. Через несколько времени вбежал капрал в избу.
— Был здесь Его Величество? — спросил он, запыхавшись.
— Не бывал! — отвечал преображенец. — Приходили только какие-то четыре офицера. Один из них такой детина рослый — с тебя будет.
— Ах вы, неучи! Смотри пожалуй! Да где у вас глаза-то были? Это сам царь изволил приходить! Он был во всех избах и осматривал вашу братью, новонабранных.
Емельян и два его товарища побледнели и, крестясь, уставили глаза на капрала.
— Ахти, беда какая! — прошептал преображенец. — Ведь нам и невдомек. Мы думали, что царь в золотом кафтане ходит, а на нем, батюшка, почитай такой же кафтан, как и на нас, окаянных!
— Вытянулись ли вы перед ним, неотесанные? Отвечали ль ему порядком? Чай, наврали с три короба на свою голову?
— Кажись, лишнего мы ничего не сказали, господин капрал.
— Величали ль его, как следует?
— Кажись, величали! — отвечал преображенец и почувствовал в руках и ногах пробежавший от страха холод, вспомнив, что называл царя господином офицером.
— Ахти, Господи, грех какой! — прошептал Емельян дрожащим голосом. — Издали-то я царя не однажды видал в Москве, а раз видел и вблизи, как он меня на мосту изволил дубинкой ударить. Знать, кто-нибудь на меня куричью слепоту напустил.
— То-то куричью слепоту! Этак ты и на часах ослепнешь; солдату надо всегда глядеть в оба. Наделали вы дела, окаянные: теперь вам всем беда, да и мне с вами вместе! Ведь мне приказано вас учить, пустые головы!