Вскоре все жители Ласточкина Гнезда собрались на дворе помещицы. Мавра Савишна, посоветовавшись со старухою Смирновою и Натальею, осталась при том мнении, что какая-нибудь шайка воров собирается ограбить ее дом, который стоил ей столько трудов и издержек. Она решилась защищаться до последней крайности, приказала Сидорову зарядить ружье целою пригоршнею дроби, всем же другим крестьянам, женам их, сыновьям и дочерям велела вооружиться топорами, косами, вилами и граблями. Давно известно, что отчаяние может придать и трусливому человеку необыкновенную храбрость. Это случилось и с Маврой Савишной. Принудив старуху Смирнову и Наталью из верхней светлицы переместиться на ночь в баню и уверив их, что опасаться нечего, Семирамида с косою в руке и в мужском тулупе, надетом сверх сарафана, вышла к своему войску.
– Смотрите вы, олухи! – закричала она, – не зевать! Только лишь воры нос высунут, колоти их, окаянных, чем попало!
– Слушаем, матушка, Мавра Савишна! – закричало войско на разные голоса, в числе которых были женские и детские.
Прошел целый час. Войско Семирамиды все еще стояло в боевом порядке. Предводительница для возбуждения своей храбрости удалилась на минуту в чулан и подкрепила себя стаканом настойки; потом, явясь опять перед войском, подняла она косу на плечо, подбоченилась и начала бодро расхаживать взад и вперед по двору. Наконец настала полночь. Большая часть войска, к несчастью, убеждена была, что должно отразить нападение не воров, а Бабы-яги, и совершенно потеряла уверенность в победе, а без этой уверенности в войске ничего бы не успел сделать и сам Наполеон, если б судьба поставила его в трудное положение Мавры Савишны.
Вскоре после полуночи вдруг раздался у ворот стук. Войско Семирамиды вмиг рассыпалось в разные стороны, как груда сухих листьев от набежавшего вихря. Сама предводительница, кинув оружие на землю, опрометью бросилась в курятник, захлопнула за собою дверь и всполошила спавших его обитателей. Петухи и курицы подняли страшный крик и начали бегать и летать из угла в угол как угорелые. Один Сидоров доказал свою неустрашимость. Он подошел к самым воротам, прицелился, выстрелил, влепил всю дробь в ворота и последний убежал с поля сражения. Семирамида, услышав выстрел, упала навзничь и простилась со светом, почувствовав, что ее колют пикою в горло. И никто бы на ее месте не мог в темноте рассмотреть, что уколол ее когтями петух, соскакнувший с насеста к ней на шею. До сих пор историки не разрешили, кто кого более тогда перепугал: петух ли Семирамиду или Семирамида петуха?
История также не объясняет, долго ли пробыла владетельница Ласточкина Гнезда в курятнике. Известно только то, что она, на рассвете войдя в баню, нашла там одну старуху Смирнову, которая горько плакала. От нее узнала она, что два человека, вооруженные саблями, вырвали из рук ее Наталью и, несмотря на крик и сопротивление бедной девушки, унесли ее за ворота.
Нужно ли говорить, что почувствовал Бурмистров, когда приехал в Ласточкино Гнездо и узнал о похищении Натальи? Напрасно расспрашивал он бестолкового Сидорова о разговоре, им подслушанном, и о приметах похитителей его невесты, напрасно искал он ее по всем окрестным местам. Услышав от Сидорова, что похитители упоминали в разговоре не один раз имя Милославского, Василий уверился, что его Наталья попала в руки сладострастного злодея и что он разлучен с нею навсегда. В состоянии близком к отчаянию, простясь с ее матерью и с своею теткою, сел он на коня и поскакал по первой попавшейся ему на глаза дороге. Мавра Савишна стояла на берегу озера и, обливаясь слезами, смотрела ему вслед. Долго еще в отдалении топот копыт раздавался. Наконец все утихло, и Мавра Савишна тихонько побрела к своему дому, чтобы утешать вдову Смирнову, которую Бурмистров поручил ее попечению.
Часть четвертая
I
Бежишь от совести напрасно:
Тиран твой – сердца в глубине;
Она с тобою повсечасно;
Летит на корабле и скачет на коне.
Прекрасный майский день вечерел. Заходившее солнце золотило верхи отдаленных холмов. Поселянки гнали с полей стада свои и при звуке рожка, на котором наигрывал песню молодой пастух, дружно и весело пели: «Ты поди, моя коровушка, домой!»
На скамье под окнами опрятной и просторной избы сидел священник села Погорелова, отец Павел. Вечерний ветер развевал его седые волосы. Пред ним, на лугу, играл мячом лет пяти мальчик в красной рубашке. Задумчивые взоры старика выражали тихое удовольствие, ощущаемое при виде прелестной природы человеком, который, несмотря на седины свои, сохранил еще свежесть чувств, свойственную юности.
Всадник, по-видимому, приехавший издалека и остановивший перед священником свою лошадь, прервал его задумчивость.
– Нельзя ли, батюшка, мне ночевать у тебя? – спросил всадник, спрыгнув с лошади и подойдя к благословению священника. – Лошадь моя очень устала, и я не надеюсь поспеть до ночи туда, куда ехать мне надобно.
– Милости просим, – отвечал гостеприимный старик.
Всадник, привязав лошадь к дереву, которое густыми ветвями осеняло дом священника, сел подле него на скамью.
– Издалека ли, добрый человек, и куда едешь? – спросил отец Павел.
– Еду я в поместье моей родственницы, с которою уже шесть лет с лишком не видался.
– А как прозываешься ты?
– Другому бы никому не сказал своего имени, а тебе скажу, батюшка. Я давно уж знаю тебя.
– Давно знаешь? – сказал священник, пристально вглядываясь в лицо незнакомца. – В самом деле, я, кажется, видал тебя. Однако ж не помню где. Разве давно когда-нибудь? Не взыщи на старике, память у меня уж не та, что в прежние годы.
– А помнишь ли, батюшка, как приезжал к тебе однажды стрелецкий пятисотенный и просил тебя обвенчать его ночью, без свидетелей?
– Да неужто это ты в самом деле? Быть не может! С тех пор прошло около шести лет. Когда ж ты успел так состариться?
– Горесть прежде времени заставит хоть кого состариться, – отвечал незнакомец, которого имя, вероятно, не нужно уже сказывать читателям.
– Не то чтобы ты состарился, а похудел. Видно, был нездоров? Бог милостив, поправишься, так опять будешь молодец. Сколько тебе лет от роду?
– Тридцать четыре года.
– А мне так уж восьмой десяток идет.
В это время подошла к разговаривавшим пожилая женщина с смуглым лицом и, взглянув на приезжего, бросилась его обнимать, восклицая:
– Господи боже мой! да откуда ты взялся, мой дорогой племянник?
– А ты как попала сюда, тетушка? Я ехал к тебе в поместье.
– В поместье? – сказала, вздохнув, женщина. – Было оно у меня, да сплыло! И домик мой, который я сама построила, достался в недобрые руки. Что делать! видно, Богу так было угодно.
– Как, разве ты продала свою деревню?
– Нет, племянничек; давай мне Софья Алексеевна свои палаты за мой домик, не променялась бы я с нею. Выгнали по шее, так делать было нечего. Взвыла голосом да и пошла по миру. Как бы не укрыл нас со старухой, с нареченной твоей тещей, отец Павел – дай Господи ему много лет здравствовать! – так бы мы обе с голоду померли.
– Полно, Мавра Савишна! – сказал священник. – Кто старое помянет, тому глаз вон.
– Нет, батюшка, воля твоя, пусть выколют мне хоть оба глаза, а я все-таки скажу, что ты добрый человек, настоящая душа христианская. Во веки веков не забуду я, что ты приютил нас, бедных. Много натерпелась я горя без тебя, любезный племянничек! Вскоре после того, как ты от нас уехал, Милославский узнал, – знать, сорока ему на хвосте весть принесла, – что невеста твоя жила у меня в доме. Прислал он тотчас за нею холопов; а как услышал, что Наталья Петровна пропала, так и велел меня выгнать в толчки на большую дорогу, а поместье мое подарил, злодей, и с домиком, своему крестному сыну, площадному подьячему Лыскову. Долго мы с твоей нареченной тещей шатались по деревням да милостыни просили. Как бы не батюшка, так бы мы…
– Ну, полно же, Мавра Савишна! – прервал священник. – Что ни заговоришь, а все сведешь на одно.
– Да уж воля твоя, батюшка, сердись не сердись, а я до гробовой доски стану твердить встречному и поперечному, что ты благодетель наш.
Бурмистров, тронутый несчастием тетки и оказанною ей помощью скромным благотворителем, хотел благодарить священника; но последний, желая обратить разговор на другой какой-нибудь предмет, спросил:
– А куда пошла наша старушка?
– Смирнова-то, батюшка? В церковь, отец мой. Сегодня, вишь ты, поминки по Милославском. По твоему совету мы каждый год ходим с нею вместе во храм Божий за его душу помолиться.
– Как, разве умер Милославский? – воскликнул Бурмистров.
– Умер, три года ровно тому назад[154],– отвечал священник. – Боярин князь Голицын да начальник стрельцов Шакловитый мало-помалу пришли в такую милость у царевны Софьи Алексеевны, что Ивану Михайловичу сделалось на них завидно. Он уехал в свою подмосковную вотчину – она верст за пять отсюда – и жил там до самой своей кончины. Он призывал меня к себе, чтоб исповедать и приобщить его пред смертью. Господь не сподобил его покаяться и умереть по-христиански.
– Расскажи, батюшка, племяннику-то, – сказала Мавра Савишна, – как скончался Милославский. Не приведи Бог никого этак умереть!
– Да, – сказал священник, – не в осуждение ближнего, а в доказательство, как справедливы слова Писания, что смерть грешников люта, расскажу я тебе, сын мой, про кончину Милославского. Три года прошло с тех пор, а я как будто теперь еще слышу все слова его и стенания. Молись и ты за его душу. Я знаю, что в жизни сделал он тебе много зла; но истинный христианин должен и за врагов молиться… Ночью прискакал от Милославского за мною холоп его. Я взял с собою святые дары и поспешил в село к боярину. Вошел я в спальню и увидел, что он в жару мечется на постели. Несколько раз приходил он в память. Я хотел воспользоваться этими минутами и начинал исповедь; но он кричал ужасным голосом: «Прочь! прочь отсюда! Кто сказал тебе, что я умираю? Я еще буду жить, долго жить!» Отирая холодный пот с лица, он потом утихал, говорил, чтобы все имение его раздать по монастырям; но после того, как бы вдруг что-то вспомнив ужасное, начинал хохотать. И теперь еще этот судорожный смех у меня в ушах раздается! «Все вздор!