Он очень хорошо чувствовал, что ему оставалось выпить целое море науки, что стоял только у берегов. Он достигал мыслью до тех вершин, которых хотел добиться. Ребята, что ему завидовали в начале, посмеивались и были рады вредить, прибегали теперь к его помощи, в которой он им не отказывал. Однако мало кто из них был ему благодарен, был он у них солью в глазах, потому что сениоры другим на него указывали и хвалили.
Хоть он не хотел быть бременем для Бальцеров, так сложилось, что уйти ему уже не дали. Старику он писал счета, а Ленка выпросила, чтобы учил её польскому, чего хотели и мать, и отец. Каморку очистили от бочек, приделали к ней ставни и из неё вышла неплохая комнатка, в которой нашлись стол и лавка.
Ксендз-каноник Вацлав, пользуясь также Гжесем, которого очень полюбил, дал ему старую рубашку и поношенную одежду, которую портной переделал в такую красивую, что ей студенты завидовали.
Бальцерова и Ленка втыкали ему разные лоскуты, украшая его, и всё больше к нему привязывались. Гжесь ещё учил дочку подле матери польскому языку, а оказалось, что сам неожиданно этим воспользовался, потому что, помимо своей воли и ведома, начал лопотать по-немецки. У него была отличная память и лёгкость восприятия, так что не прошло и года, а уже мог разговавривать по-немецки.
С латинским также шло бойко и, пройдя дистихи Катона, дальше уже Гжесь начал вкушать риторику, делая в ней быстрый прогресс. В пении, для которого имел голос и особенный слух, он преуспел среди студентов и оставался при канторе, муштруя младших.
И там удивлялись и любовались его дискантом, когда при цитре пел песни.
Год пролетел как молния… не изменилось ничего, кроме того, что Гжесь стал более уверенным в себе, а того, чему он жадно учился, не хватало ему. Он хотел бы побыстрее пройти это расстояние, которое другие кропотливо проходили, но учителя сами сдерживали его и тормозили эту юношескую прыть.
Рос мальчик также как на дрожжах, а что у других годы часто отнимают детскую красоту и из красивых подростков делают обычных людей, ему возраст помогал и для удивительно прекрасного развития. Это вовсе не вредило, потому что эта бренная телесная красота, хоть длится столько же, сколько цветок, и немного, кажется, значит, всё-таки сердца и глаза похищает, приобретает уважение, предупреждает хорошее и помогает в жизни.
Гжесь становился всё более красивым, а лицо, тёмные глаза которого смотрели разумом, имело какое-то очарование, силе которого никто сопротивляться не мог. Баловали его у Бальцеров, любили везде, приглашали с цитрой на застолья, чтобы пел, охотно одаривали. Всего ему было вдоволь.
Особенно мещанин, жена его и Ленка привязались к студенту так, что он стал их домочадцем и точно принадлежал к семье.
Деревянную мисочку Рыбы он мог поставить на полку, потому что в ней вовсе не нуждался. Как-то невзначай дошло до того, что ему за столом сохранили место, а когда запаздывал, оставляли еду.
У ксендза Вацлава он всегда проводил какой-нибудь час за пюпитром, что-нибудь ему переписывая, поэтому он привыкал к всё более новым почеркам, приобрёл ещё больше опыта и не только копировал то, что ему дали, но стал так подражать почеркам, что его текст от оригинала отличить было невозможно.
Упёршись, даже трудные и заковыристые нотариальные знаки в документах он так перерисовывал, что те, что их ставили, со страхом разглядывали их копии и криво смотрели на мальчика, который, если бы не печати, каждый акт мог так подделать, что самый опытный глаз фальшивку бы не открыл.
Гжесь, однако, вовсе о плохом не думал и показывал это искусство только, чтобы пощеголять.
На второй год мальчик снова значительно подрос, возмужал, а так как постоянно общался с ксендзем Вацлавом и с любопытством прислушивался к каждому его слову, подхватывал от него много информации, которая тогда мало кому была известна. Учил свойства растений, камней, особенных творений природы и мира зверей, которые его очень интересовали.
Само переписывание, когда с латынью всё больше осваивался, шло ему на пользу, потому что, хоть не всё понимал, когда просил ксендза объяснить, каноник охотно это делал, и ему было приятно видеть этот интерес студента.
Но ксендз Вацлав также привил ему то, что природа полна неразгаданных таин, и что человек в её великой, живой книге едва учился читать, столько там было закрытых вещей, которых никогда, может, разумом своим разгадать не сумеют.
Иногда, когда старина разговорился и был в настроении, начинал рассказывать Гжесю о тех чудесах, какие в те века появлялись в книгах и преданиях, переданные как правда.
Таким образом, драконы, грифы, василиск, иные сказочные создания, дивные свойства камней, существа, появляющиеся спонтанно, возраждающиеся из пепла, как феникс, мелькали в этих рассказах, как поэма, перед заслушившимся повестями старика Гжесем. Этот мир чрезвычайно манил его, но знал, что он был доступен не всем, и что эти тайны только избранным открывались. Ему сперва нужны были те крылья, которые должны были поднять его туда, откуда он мог осмотреть далёкие горизонты. Проблема языков была самой первой и самой трудной. Научившись понимать одного старинного писателя, освоившись с его речью, Гжесь заметил, что, когда потом взял в руки незнакомого автора, заново должен был привыкать к его языку… Грамматика, что должна была отворять все ворота, довела только до порога, Доната, Александра и Присциана не хватило ему…
Но голова у мальчика открывалась, и чем больше он учился, тем более становился жадным до знаний.
Каноник смотрел на него с радостью и тревогой.
При таких способностях и такой жажде знаний казалось несомненным, что мальчик не мог быть предназначен для другого сословия, кроме духовного.
Миряне в деятельной жизни, которая шла пробитыми путями, в науке в целом не нуждались. Была она исключительной монополией духовенства. Не подлежало сомнению, что этот Гжесь должен был в конце концов стать ксендзем, но каноник, спрашивая его о призвании, до сих не мог в нём открыть ни мысли, ни особеного желания облачиться в духовную одежду.
Гжесь как-то о будущем в целом не думал, и когда другие учились для того, чтобы его себе обеспечить, он учился ради науки. В бедном мальчике было это тем более странным…
В начале по прибытии в Краков ни один раз мысль Стременчика обращалась к дому в Саноке, к отцу и брату. Хоть там с ним обходились бесчеловечно, немного сердца прильнуло к колыбеле. Постепенно, однако, воспоминания стерались, он привязывался к этому городу, в котором легко было черпать науку.
Но и остальной свет его манил.
В доме Бальцеров наслушался он много о Германии, о городах, в которых были накоплены и богатства великие, и сокровища науки. Прибывали сюда люди издалека, прилетали повести со всего мира… Тут он услышал об Италии, в которую ездили на учёбу и из Польши, о странах на востоке, из которых в Польшу привозили такие красивые и искусные изделия, какие никто делать не умел.
Таким образом, у него появилось представление об этих незивестных краях и горячее желание их узнать. Храбрости броситься в путешествие было ему не занимать. Он скрывал эту мысль от всех, потому что его наверняка бы перекричали, что рвался неразумно за горы, когда в доме, в Кракове, была открыта Коллегия, в которой давали лекции по всевозможным наукам, и где можно было стать бакалавром, магистром и даже доктором, так что и чужих хватало, что из этих источников черпали.
Знал это Гжесь, а всё-таки мысль о поездке его соблазняла.
У Бальцеров часто вели беседу о том, как в Германии в поисках разных учителей молодёжь скиталась из города в город, от каждого из них учась чему-то новому. Германия была полна тогда этих убогих путников, которых называли вагантами, а так как не все трезво жили, их также насмешливо именовали вакхантами.
Не знал он, что значительнейшая часть этих пилигримов, которым не хватало степенности и настоящей любви к науке, волочилась от калитки до калитки, от постоялого двора к постоялому двору ради хлеба, выкрадывая по дороге гусей и пользуясь страхом мещан и крестьян, леча и отводя любовные чары. Ему казалось, что их гнала в свет такая же жажда знаний, какую он сам чувствовал в себе.
В этой великой охоте выскочить в свет он не перед кем не признавался, хотя питал её в себе. С этой целью он также воспользовался пребыванием в доме Бальцеров, всё старательней изучая немецкий язык, который должен был ему служить за Эльбой.
Своим хозяевам он даже не открыл жажды, которая охватила его ум.
Уже три года прошло с прибытия Стременчика в Краков; давно окончив школу тривиума, Гжесь, учился уже дополнительно тут и там, заглядывая всюду, куда мог, и приготавливая себе запас на дорогу.
В пятнадцать лет у него преждевременно начали появляться усы, он вырос, похорошел, набрался сил, а ничего на будущее не решил до сих пор, кроме того, что науки должен был где-нибудь дальше искать, чтобы принести её домой.
Однако, сбежать, не сказав никому, не годилось. Товарищам, которые всегда поглядывали на него завистливыми глазами, не было необходимости объявлять то, что хотел предпринять, но так оставить Бальцеров, бросить каноника благодарное сердце не позволяло.
К своей хозяйке, которая была очень добра с ним и любила его почти как собственного ребёнка, он привязался равно, как к старому Бальцеру, а больше всех к двенадцатилетней девочке Лене. Ребёнок чудесно расцветал и развивался на его глазах, а родители утверждали, что Гжесь внёс свою лепту для усвоения той науку, какая была нужна женщине для её жизни.
От него она приобретала навыки польской речи, он учил её игре на цитре и пению, ему она была обязана тем, что отцу могла помогать в рассчетах, и даже что-нибудь записать за него. Девушка была чрезвычайно смышлёной, учитель – внимательный и сердечный, Ленка также не нуждалась в большем, потому что женщины тогда ограничивались малым; есетественный ум, остроумие, догадливость из того зерна, которое им дали, сделали остальное.