Стременчик — страница 2 из 64

Цедро нескоро лёг спать, хотя чувствовал себя уставшим и больным. Збилут, поцеловав его в руку, обняв за колено, не заглядывая к брату, скользнул в комнату, в которой оба спали, и поспешил лечь спать.

Гораздо позже на цыпочках, потихоньку втиснулся в каморку Гжесь и, не раздеваясь, бросился на постель.

На следующее утро, когда Збилут, слыша в доме шум, протёр глаза, уже белым днем, на постели рядом Гжеся не было.

Отец не спрашивал о нём.

Збилуту сначала пришло в голову, что брат, наверное, украдкой сбежал в приходской костёл с жалобой к бакалавру, который был его опекуном и поверенным.

Догадливый мальчик не ошибся и, быть может, воспользовался бы этим, пускаясь за братом и выслеживая его шаги, чтобы о них донести отцу, но у него были какие-то более неотложные дела, потому что был обжорой и лакомкой, а сначала должен был что-то украсть у хозяйки, чтобы удовлетворить голод. Знал также, когда неслись куры, и подбирал яйца, которые с удовольствием выпивал.

Старый Цедро вскоре выбрался в город.

От усадьбы Стременчиков до костёла нужно было пройти приличный кусок дороги крутыми улочками, но только у Гжеся была знакомая, ближайшая тропинка, между садами и заборами, по которой он привык прокрадываться.

Здание школы при костёле, в котором размещались бакалавр с кантором, было таким же бедным и заброшенным, как бо́льшая часть подобных зданий в этом веке. По правде говоря, не было более или менее значительного костела, который бы не имел школы, хоть её не много детей посещало, но мало где усердней старались об их привлечении и регулярной учёбе молодежи. Шёл, кто хотел и кого послали родители.

Были при костёлах схоластики, в обязанность которых входил надзор за школами, но те только присматривали, чтобы бакалавр прививал науку и религиозные принципы согласно синодальным предписаниям. Никто в школу не гнал.

В городах некоторые семьи, обремененные многочисленнейшим мужским потомством, в видах посвящения духовному сану, одного из сыновей отдавали бакалавру. С той же мыслью посылала детей бедная шляхта. Многим казалось, что духовное облачение носить легче, чем кубрак и доспехи.

Бакалавры, клехи, канторы были это также бедняки или вздыхающими по рукоположению, или недоучившиеся клирики, которые не могли его получить, умирали с голоду, прислуживая при костелах.

Из многих примеров, однако, видно, что в таких школах достаточно эффективно учили первым принципам, прививали начальные подготовительные сведения, когда из них выходили такие люди, как архиепископ Войцех Ястжебец, что начал с костёльной школы в Бенсове.

Не гнушалась ими беднейшая шляхта, желая сделать из сыновей ксендзев, а личного бакалавра держать для них не в состоянии.

За костницей, между кирпичным домом пробоща и викарией, стояла деревянная школа, такая покинутая и бедная, что выглядела не лучше хлева. Одна пустая комната в ней была предназначена для молодёжи, остальные служили для склада лома и костёльного старья, а прилегающая каморка – прибежищем кантора и бакалавра. Не всегда даже эта школа была незанятой, потому что летом хозяйка пробоща не раз в ней раскладывала зелень и овощи, осенью – плоды и семена, а уважать должны были, что опеке бакалавра их доверила.

Также дивными запахами благоухала непроветриваемая школа, потому что в ней еда, конопля, зелень, духота, дым, впитавшийся в стены, и остатки костёльного кадила смешались вместе.

Свет попадал скупо, а, кроме лавок на вбитых в пол ножках и стола, порезанного детьми, пары полок у стен и потрескавшейся печи, других вещей не было.

Пол, пожалуй, дети из милосердия подмели.

Бакалавра, поседевшего уже на исполнении своих обязанностей, человека молчаливого, хмурого, бледного, с суровыми глазами, мягкого от природы, звали Яцком Рыбой. По правде говоря, у него за печью были розги, мокнувшие в ушате, но он чаще показывал их для устрашения, чем использовал.

Незаметный, нездорово выглядящий, сломленный неудачей всей жизни, он прибился уже к тому пределу, стоя на котором можно смотреть со спокойствием и резигнацией на отдаленные вершины, хоть не в состоянии их достигнуть.

Это была светлая душа, в которой любовь к людям и Богу не убила злая доля и мучение долгих лет. Яцек Рыба не испортился, Бога и предназначение за свою долю не упрекая.

Самым большим удовольствием для него было пробуждать молодые умы к жизни, прививать им то, что сам приобрёл, а когда было время, мог хвататься за серьёзные книги, читать их и думать над ними. Достав новую рукопись, с чем тогда бакалавру было нелегко, он садился её переписывать, порой дни и ночи проводя при лучине над Боэцием или каким-нибудь римским поэтом. Привозили тогда в Польшу эти сокровища многочисленные монахи, которых высылали в Рим и Италию для церковных дел или для учёбы.

Яцек Рыба был первым учителем Гжеся Стременчика и этим своим воспитанником гордился. Он считал его чудесным ребёнком, благословенным от Бога, обещая великую будущность.

Бакалавр, едва умывшись и прочитав молитву, приготовился идти на заутреню в костёл, когда с удивлением увидел своего любимца, живо вбегающего в каморку, с румяными щеками, запыхавшегося, перепуганного. Ничего не говоря, мальчик схватил его за руку и, взволнованный, начал её целовать.

– Что же ты такая ранняя пташка? – спросил беспокойно Рыба.

Он внимательно поглядел; в глазах у Гжеся стояли красноречивые слёзы. Бакалавр знал, что мальчик терпел от отца, его сердце сжалось, погладил его по голове.

– Ну, говори! – сказал он тихим голосом.

– А! Отец! – отозвался Стременчик, привыкший его так называть. – Я не знаю, что мне делать! Дольше уже так не пройдёт. Да будет воля Божья! Отец… отец…

Бакалавр многозначительно покачал головой, будто хотел сказать:

– Я тебя знаю! Но родителей нужно уважать.

Мальчик вздохнул.

– Оттого, что уважаю отца и гневить его не хочу, должен уйти прочь отсюда, должен.

Рыба фыркнул, отступая назад.

– Что с тобой? Ради Бога! Куда?

– Куда? Разве я знаю! – шепнул Гжесь. – В свет! В Краков! Отец хочет из нас обоих обязательно сделать солдат, а мне сам Господь Бог для чего-то иного предназначил. Вы сами мне не раз говорили, что глас Божий слушать нужно, а я чувствую его в себе. Я предпочел бы умереть, чем жить без науки, для неё в свет идти должен.

Вытерев быстро слезы, он чёрными глазами быстро поглядел на бакалавра, который стоял грустный и задумчивый.

– Я слышал от вас, что в Кракове для бедных, как я, ребят есть сострадательные люди, которые их кормят, чтобы во славу Божию учиться могли.

– Дитя! Дитя! – подхватил бакалавр. – Бог милосерден над покинутыми, и есть на свете добрые люди, но пойти в свет с саквой на спине, с деревянной миской у пояса, просить милостыню для хлеба и света, ты не знаешь, что нужно претерпеть…

Мальчик гордо встрепенулся.

– Разве я не могу терпеть? – воскликнул он. – Разве мне дом был раем? Я уже ребёнком привык к голоду и холоду.

Тут, поцеловав снова руку бакалавра, точно этой покорностью хотел его смягчить и подкупить для себя, добавил:

– Вы немного научили меня петь, могу на улицах с другими тянуть жалобные песни. За это люди дают хорошие калачи и гроши… Я также умею, по вашей милости, неплохо писать.

Рыба улыбнулся, хлопая его по плечу.

– А! Ты! Ты! – сказал он веселее. – Ничего! Ты рисуешь, не пишешь, и такой каллиграф из тебя, хоть сопливый, что и со старыми не постыдишься состязаться. Об этом нечего говорить, это правда, это правда.

Гжесь живо прервал:

– Ну, значит, чего мне опасаться? Лишь бы дотащиться до Кракова, разве это великая беда. В каждом приходе ночлег мне дадут, в каждом монастыре покормят. Много хлеба мне не нужно, ложкой еды буду сыт.

Когда он это говорил, глаза его светились.

– А отец? – спросил Рыба. – Что скажет отец, когда тебя хватится?

Гжесь опустил глаза.

– Отцу Збилут останется, – произнес он тихо. – Он его больше, чем меня, любит. Я ему только упрёк и обуза.

Избавится, забудется, легче ему будет. Слушать его не могу, значит, обиды Божьей избегну, а он по мне, – докончил он грустно, – плакать не будет.

Задумчивый бакалавр, ничего не говоря, покачал головой.

Стоял в какой-то неопределенности, не желая ни советовать, ни отговаривать. Ему было жаль любимого ребёнка, который мог здесь прозябать напрасно. Он имел убеждение, что в Кракове из него сделают что-нибудь необычное. С другой стороны, потерять этого ученика, этого любимца, которого сам собственным вдохновением так чудесно вывел из своевольного сорванца, жаль ему было.

Гжесь так красиво писал, а всем почеркам так искусно подражал! Когда пел в костёле, голос имел такой красивый, что волновал до слёз, поднимал душу к молитве.

Отпускать этого бедного ребёнка в свет, на участь, которую Рыба знал лучше всех, потому что сам её испытал в скитаниях по свету, страшно ему было. Очень жаль.

Украдкой вытер старый бакалавр рукавом глаза, но ему пришла мысль, что Бог – отец для сирот…

На лице мальчика после грусти рисовалось такое мужество, такое желание того, что готовило ему будущее, некое предчувствие успеха, что сдерживать его, кто знает, годилось ли.

– Отец! – добавил Стременчик смело. – Я думал всю ночь, молился Господу Богу, просил у Него вдохновения. Это уже решено… Не противьтесь. Иду в свет! Дайте мне благословение за отца.

И он опустился перед ним на колени, хватая за дрожащую руку старика, который, взяв его голову, начал шептать тихую молитву. Поплакали. Говорить больше было не о чем.

Звонили на заутреню, пошли вместе в костёл, но осторожный бакалавр, опасаясь, как бы старый Цедро не пришёл сюда искать сына, спрятал его на хорах и запер дверь.

Гжесь упал на колени, сложил руки и горячо молился.

Мало было набожных на заутрени, только несколько старых кумушек с чётками в руках; мещане к весне имели достаточно дел в полях и садах. Месса уже была на жертвоприношении, когда бакалавр услышал мужские ботинки и широкие шаги, вытянул голову и увидел старого Стременчика, который, идя, оглядывался на все стороны, несомненно, искал сына.