Стременчик — страница 31 из 64

Носилки, на которых должно было стоять императорское сидение, ждали на земле. Шесть всадников, которые каждую милю должны были меняться, на конях, убарнных в попоны, обшитых гербами, в токах с перьями на голове ждали Сигизмунда. Тут же алебардщики с позолоченными алебардами в руках, украшенными пурпурными верёвками, были готовы окружить этот переносный трон, рядом с которым должны были ехать верхом канцлер Шлик, Бруно делла Скала, Михал Оршаг и Матик, славонский бан, все любимцы Сигизмунда. Тут же должен был также сопровождать императора Альбрехт, а за императрицей ехала сама её дочь Елизка.

Между нею и матерью были заметны больше чем холодные отношения. Они почти друг с другом не разговаривали, а императрица взяла в карету одну из своих дам, чтобы не приглашать в неё дочку. Всё это бросалось в глаза. У обоих графов Цели, уже сидевших на конях, были мрачные лица, они оглядывались и ехали как бы по принуждению.

Императрица высунулась из кареты, давая знаки головой и руками окружающим её знакомым рыцарям и мещанам. Ей также улыбались…

Было видно, что два двора, хотя объединённые в одно целое, раскалывались на два лагеря. Сопровождающие Барбару искоса поглядывали на императорских, двор Сигизмунда – на двор Цели.

После долгого ожидания, уже наступал день, когда из сводчатых ворот на плечах четырёх слуг, которые тащили поднятое вверх золочённое кресло, показался император Сигизмунд.

Он сидел величественно, так же как на своём изображении на большой печати государства.

Он был одет в парадную мантию, в облачение из парчи, в плащ алым кроем далматики, застёгнутом на груди большой пряжкой со вставленными каменьями, с цепью на шее.

Его бледное, пожелтевшее, измождённое лицо и голова с длинной бородой, разбросанной по груди, с широким лбом и запавшими глазами, но ещё смотрящими гордостью и какой-то иронией жизни и презрением смерти, покрыта была лёгкой золотой короной, вокруг которой обвивался свежий, зелёный лавровый венок.

Бледные, костлявые руки, покрытые обшитыми золотом перчатками, покоились на подлокотниках кресла. Ноги прикрывали опоны из алого бархата, подбитые мехом.

Так Сигизмунд в последний раз хотел показаться своим пражцам, во всём величии, которого подступающая смерть лишить его не могла.

Он ехал победителем, в лаврах, и в действительности, казалось, возмущается Божьему приговору, который карал его медленной смертью.

Люди поначалу в остолбенении глядели на это явление, будто из могилы вышедшее и в могилу идущее, минута жалости и удивления ошеломила толпу. Затем ударили в колокола.

Императорский трон ставился на носилки, носильщики брали его на плечи и высоко поднимали. Сигизмунд не вздрогнул, ни одна морщинка его лица не задрожала от боли, которую испытывал, смотрел с этой высоты на народ, на поклоны, на блеск, который его окружал, глаза обратил на карету жены, потом на Шлика, и дали знак к выступлению.

Все двинулись, задрожали толпы. Он и народ этот знали, что он ехал в могилу, но на государевом лице не видно было ни жалости, ни грусти, только ироничная серьёзность и гордость.

Собравшиеся около замка толпы любопытных вели себя спокойно, не показали ни скорби, ни насмешки, но на улицах Праги, сбившаяся группа при входе в неё приветствовала окриками.

Наименее чувствительное ухо могло в них отчётливо различить возглас:

– Возвращайся здоровым! Слава тебе!

И крики:

– Езжай, езжай! Даст Бог, чтобы ты никогда сюда не приезжал и никогда не возвращался… Езжай на смерть!

В некоторых местах проклятия и насмешки стали такими отчётливыми, что алебардщики были выуждены наставить против гмина острия и угрожать разгоном.

Это ничуть не помогло, потому что рассеянная толпа возвращалась с новым криком, ещё более шумным.

Всё то время, когда ехали по площадям и улицам, вплоть до городских ворот, крики не прекращались. Сигизмунд, до ушей которого должно было доходить, не повернул головы, не дал ни малейшего признака пренебрежения и гнева. Только канцлер Шлик поднял сжатый кулак в железной рукавице, а глаза его и Оршака бросали молнии. В свите императрицы, которую приветствовали многочисленные: «Живёт и слава!», графы Цели бледнели, лица покрывались выражением тревоги, а сама пани из-за занавесок давала рукой знаки благодарности.

Все вздохнули только тогда, когда за городскими воротами крики перестали и толпа поредела, а потом исчезла. Кортеж ехал дальше в молчании, император только подозвал своего Шлика и что-то ему шепнул, на что он ему только послушно кивнул головой.

Свидетель этой сцены, которая была записана на страницах истории, Грегор из Санока незаметно ехал среди придворных императрицы, вместе с Бедриком, размышляя и удивляясь.

Судьба несла его дальше, помимо воли, и всё объявляло, что минута разрешения загадок, которые толкались перед его наблюдательными глазами и умом, приближалась.

Уже невозможно было покинуть кортеж императрицы, но из-за того, что на дальнейшем тракте стиснутые ряды должны были немного рассеиться, магистр Грегор освободился от неприятного соседства незнакомых и странно к нему приглядывающихся каморников, оставшись с Бедриком сбоку.

Чех был так раздражён, что обычно довольно молчаливый и неоткровенный, он начал выдавать навязчивые мысли и беспокойство.

– В самом деле, – сказал он потихоньку товарищу – теперь и я почти утверждаю с графом Фридрихом, что и им, и императрице угрожает опасность. Не случайно император захотел покинуть Прагу! Не случайно! Чувствовал, что в ней было ему опасно! Вы слышали эти крики? Глупый народ. Желая показать свою любовь к нашей пани, он нанёс ей вред; кто знает, какие последствия он может иметь! Император не простит своей обиды. Ей кричали: «Живёт и слава!», а ему:

«Погибель и проклятие!» Я смотрел сбоку на его облик… он был неподвижен как маска, каменный, но глаза метали молнии. Беда нам! Беда нам!

Грегор из Санока был не робкого десятка, но слова эти его встревожили за исход посольства. Он знал, что, несомненно, успешный его результат зависел от успеха императрицы и её лагеря.

– Что же императрице может угрожать? – спросил он Бедрика.

Чех поднял очи горе.

– Не знаю, угадать трудно, но я очень боюсь. В Праге у неё были защитники, тут их уже нет будет. Поглядите на кортеж Сигизмунда и нашу группу.

Процессия в каком-то зловещем молчании тянулась дальше к Знайму.

Там Бедрик забежал в хату, в которой они остановились с Грегором, наперёд ему объявив, что цезаря дальше уже живым не понесут; лекари объявили, что час смерти приближался.

Едва он имел время шепнуть о том Грегору, когда вбежал бледный, с заломленными руками каморник императрицы. По его лицу Бедрик заключил, что Сигизмунд, пожалуй, скончался, но юноша крикнул:

– Нашу императрицу отвели под стражей в замковую башню, в узилище…

Случился ужасный переполох, Бедрик выбежал как безумный.

Если бы эта дивная новость оправдалась, Грегору не осталось бы ничего другого, как думать о собственной безопасности и бежать.

Было явным, что проекты заключённой пани были прямо противоположны воле умирающего. У магистра Грегора были к ней письма, она была в сношениях с королевой Сонькой, привезённое письмо могли найти и тогда ему угрожала тюрьма…

В первые минуты он не знал ещё, ждать ли Бедрика, или справляться собственными силами, но хотел дождаться подтверждения новости, которая казалась ему ещё невероятной.

Жребий императрицы могли разделить её придворные и все, что были в её свите, поэтому Грегору казалось безопасней немного от неё удалиться и искать менее подозрительного пристанища в толпе, которая наполняла город.

Никто не обращал на него внимания. Бедрик не возвращался, поэтому он мог вывести своего коня и, ведя его за собой, уйти к рынку и встать сбоку, как путник не принадлежащий ни к одному из дворов.

Он тут же так удачно это проделал, что ничьих глаз на себя не обратил. На рынке уже не было сомнений, что произошло что-то неожиданное и тревожное. Часть императорского отряда села на коней и пустилась в погоню.

Люди, стоящие у домов, рассказывали друг другу, что прежде чем императрицу заключили под стражу, оба графа Цели, предчувствуя опасность, какая им угрожала, во время путешествия обменялись доспехами и одеждой со своими придворными, а сами, надев первую попавшуюся одежду, сбежали.

За ними была отправлена погоня.

Он слушал ещё этот рассказ, когда мужчина в облачении ксендза, немолодой уже, идущий с палкой, увидев на нём сутану и узнав духовное лицо, приблизился к нему и поздоровался по-латыни.

С первого взгляда Грегор, который уже в дороге научился отличать гуситских от настоящих священников, узнал в нём католика. Очень рад был встрече.

– А вы откуда? – спросил старый увядший священник.

Грегор был вынужден солгать, спасаясь, или по крайней мере не открывать ему всю правду.

– Я путник, – сказал он, – и удивительный случай забросил меня сюда в такой час какого-то замешательства, которого не понимаю, потому что чужак.

– Правда! Правда! – вздохнул ксендз. – Даже мы, что много лет в Чехии, привыкли к кровавым приключениям и особенным событиям, удивляемся тому, что тут у нас сейчас происходит. Император собственную жену приказал заточить в темницу. Её брат и племянник сбежали.

Он пожал плечами.

– Но какова причина этой суровости императора к собственной супруге? – спросил Грегор.

– Рассказывают чудеса! – начал ксендз. – Я как раз из замка иду. Так громко доказывают, что Барбара замышляла предательство, рассчитывая на смерть мужа, против собственной дочки. Якобы у неё был сговор с польской королевой, за сына которой она решила выйти замуж и с ним править Чехией и Венгрией.

Грегор, услышав это, не смог сдержать крика возмущения.

– Отей мой! – воскликнул он. – Это должно быть клевета. Императрица могла бы быть бабкой молодому польскому королю. Ему едва четырнадцать лет, когда ей больше полувека, такой чудовищный брак…