Стремление к счастью. С комментариями и объяснениями — страница 10 из 27

Истинная, то есть антропологическая, сущность религии

Глава третьяБог как сущность религии

В религии человек раздвояется: он противопоставляет себе Бога как нечто противоположное ему. Бог есть не то, что человек, а человек не то, что Бог. Бог – бесконечное, человек – конечное существо: Бог совершенен, человек несовершенен: Бог вечен, человек смертен: Бог всемогущ, человек бессилен; Бог свят – человек греховен. Бог и человек суть две противоположности. Бог понятие положительное, включающее в себя все реальное, человек – понятие отрицательное, обнимающее собою все ничтожное.


Но человек воплощает в религии свою собственную сокровенную сущность. Следовательно, нужно доказать, что то противоречие, тот разлад между Богом и человеком, на котором основана религия, есть разлад человека с его собственной сущностью.

Разлад (Zweispalt, раскол) – условный термин, означающий не просто противоречие, но возможность соотнести части противоречия. Например, «да» и «нет» противоречат друг другу, но разлад между ними возможен только грамматический, что сказав «да», уже не скажешь «нет», но как вещи они никак не соотносимы друг с другом. А вот между возможностью и действительностью есть разлад: не может вещь одновременно быть только возможной и уже действительной, и не потому, что мы как-то познаем вещь или как-то ее называем, но потому что сама вещь так устроена.

Внутренняя необходимость этого доказательства очевидна уже по одному тому, что если бы божественная сущность как объект религии действительно отличалась от сущности человеческой, то между ними не было бы разлада. Если Бог действительно иное существо, то что мне за дело до его совершенств? Разлад возможен только между двумя такими сущностями, которые раздвоились, но по существу могут и должны быть и, следовательно, являются единой сущностью. В силу этого та сущность, с которой раздвоился человек, должна быть однородной с ним, но в то же время отличной от той сущности или силы, которая внушает человеку чувство примирения и единства с Богом или, что то же, с самим собой.


Эта сущность не что иное, как разум, ум или рассудок. Бог, как противоположность человеку, как не человеческая, т. е. не индивидуально человеческая сущность, является объективированной сущностью разума. Чистая, беспорочная, совершенная божественная сущность есть самосознание разума, сознание разумом своего собственного совершенства. Разум не знает страданий сердца; ему чужды желания, страсти, потребности и, следовательно, недостатки и слабости. Люди чистого разума, люди, воплощающие в себе и олицетворяющие собою несколько односторонним, но тем более характерным образом сущность разума, выше душевных мук, страстей и волнений, свойственных людям чувства, они не привязываются к конечному, т. е. определенному предмету, они не размениваются, они свободны.

 Фейербах, в отличие от Канта, не делает различий между разумом и рассудком, но считает и то, и другое сторонами «ума» (Intelligenz, способности мыслить).

Чистый разум – термин Канта, разум, занятый исключительно познанием, а не использованием результатов познания. Фейербах здесь употребляет, правда, термин, означающий у Канта «рассудок», а не «разум». Для Фейербаха «люди чистого разума» – люди, занятые исключительно познанием, находящие за теми событиями и обстоятельствами, которые других людей волнуют и будоражат, только предметы для своего познания. Поэтому понятно, почему Фейербах не различает разум и рассудок: для него «познать предмет» и «вычленить предмет как предмет познания» – одно и то же.

«Не иметь потребностей и благодаря этому уподобляться бессмертным богам»; «не подчиняться обстоятельствам, а подчинять их себе»; «все суета» – эти и подобные изречения были девизом людей отвлеченного разума. Разум есть нейтральная, безразличная, неподкупная, неомраченная в нас сущность, чистый, свободный от аффектов свет познания. Разум есть категорическое, беспощадное сознание вещи как таковой, потому что он объективен по природе, – сознание всего, что свободно от противоречий, потому что он сам свободное от противоречий единство, источник логического тождества, – сознание закона, необходимости, правила, меры, потому он сам есть действие закона, вытекающая из природы вещей самодеятельность, правило правил, абсолютное мерило, мерило мерил.

 Приводимые Фейербахом изречения напоминают прежде всего о философии античных стоиков, требовавшей мужества отказываться от желаний и потребностей, даже самых важных, чтобы чувствовать себя свободным, наподобие богов, которые ни в чем не нуждаются. Поэтому философ-стоик никогда ни о чем не просит, довольствуется тем, что есть, мужественно претерпевает лишения и оскорбления, воспитывает в себе твердость и равнодушие ко всему, что может раздражать и нарушить душевный покой. В конце концов он достигает «атараксии», безмятежности, когда ни моральное, ни физическое воздействие не нарушит его спокойного достоинства. Следует заметить, что христианская этика не очень совпадает со стоической: ведь христианство требует сострадания, допускает падение грешника и его прощение, стоикам христиане казались слишком слабыми. В гражданской этике Европы весьма противоречиво уживались стоицизм и христианство. Об этом писал немецкий богослов Пауль Тиллих в книге «Мужество быть» (1952), переводчик этой книги О. Седакова хорошо резюмировала отношение стоической и христианской этики:

«С точки зрения классической этики, этики красоты, свободы и самостоянья человека, добродетели, которая сама себе награда и, чем она беспредельнее и бескорыстнее, тем прекраснее, – с этой точки зрения христианская этика с ее «корыстью» и «попрошайничеством» не очень красива. Она, по всей видимости, – не для великих людей, а для малых, которые не ждут от себя такого величия души, magnitudo animi, как возвышающиеся над миром, ничего от него не желающие и ничего не страшащиеся стоики. Но, как мы знаем, эти бедные души показали вещи куда более головокружительные, необъяснимые для мужества и для этики вообще: искреннее счастье в запредельных мучениях (вспомним: по Аристотелю, «на дыбе нельзя быть счастливым»). Не покой исполненного долга или сохраненной чести, не добродетель «вопреки» или «ради» чего-то, их радость была благодарностью. За что они были так благодарны, могут рассказать только они».

Последнее изречение – начало библейской книги Проповедника (евр.: Когелет, то есть «выступающий перед кагалом, народным собранием», греч.: Экклесиаст): «Суета сует, все суета». Это изречение означает и тщетность человеческих усилий (и тем более неуместность тщеславия и гордости сделанным), когда все обречено на смерть и погибель, и ничтожество их в сравнении с величием Бога.

Понимание разума как меры восходит к многозначности древнегреческого слова λόγος («логос», чаще всего переводят как «слово» или «разум»), означавшего в том числе «разум» и «меру».

Только благодаря разуму человек думает и поступает вопреки своим самым заветным человеческим, т. е. личным чувствам и повинуется велениям божественного разума, закону, необходимости, праву. Отец, приговаривающий в качестве судьи своего сына к смерти за совершенное им преступление, делает это как человек разума, а не чувства. Благодаря разуму мы замечаем недостатки и слабости людей любимых и близких – даже наши собственные. Он часто заставляет нас противиться влечению сердца.

 Противоречие между разумом и сердцем – частая тема, в том числе и в русской культуре (обычно показываемая как противопоставление закона и милосердия). Впрочем, Кант сказал бы, что противоречие это мнимое, потому что чувство индивидуально, тогда как разум определяет всеобщий закон. Поэтому отец приговаривает сына-преступника к смерти не потому, что он считает существующее законодательство наиболее разумным, а потому что видит в этом разумное действие, поддерживающее справедливость или гражданский порядок. Если следовать Фейербаху буквально, тогда отмена смертной казни была бы неразумным действием, но она сейчас признана вполне правильной, в том числе из интересов государственного порядка.

Мы не хотим признать прав разума, не хотим из чувства сожаления и снисхождения произнести справедливый, но неумолимо жестокий приговор разума. Разум – достояние рода. Сердце является носителем частных, индивидуальных побуждений, разум – побуждений всеобщих. Разум – сверхчеловеческая, т. е. сверхличная, безличная сила или сущность в человеке. Только посредством разума и в разуме человек обретает силу абстрагировать от самого себя, т. е. от своей субъективной, личной сущности, возвышаться до всеобщих понятий и отношений, отличать объект от производимого им впечатления, рассматривать его по существу, помимо его отношения к человеку.

 В этом рассуждении опять Фейербах объединяет одним термином кантовские «разум» и «рассудок». Абстрагировать – превращать в абстракцию, в предмет понятийного научного рассмотрения. Абстрагироваться – делать то же самое с собой (а не «пренебрегать происходящим», как это понимается в современном устном употреблении).

Философия, математика, астрономия, физика, одним словом, всякая наука является продуктом и, следовательно, фактическим доказательством этой поистине бесконечной и божественной деятельности. Поэтому религиозные антропоморфизмы противоречат разуму и он отрицает их. Но этот свободный от антропоморфизмов, беспощадный, бесстрастный Бог есть не что иное, как собственная объективная сущность разума.

Беспощадный (rücksichtslos, собственно «безоглядный») – Фейербах опирается на этимологию этого слова, вспоминая библейского Бога как ревнителя, сокрушающего замыслы сильных, показывающего свое могущество, требующего к себе большей преданности, чем к людям. Обычно это свойство Бога называют «сильный» или «крепкий», как в христианском гимне «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас». В теологии обычно употребляются для передачи этой идеи слова греческого происхождения (в иврите такое словообразование невозможно) с корнем все-: всемогущий, всесильный, всевластный.

Бог, как таковой, т. е. как не конечная, не человеческая, не материальная, не чувственная сущность, есть только объект мышления. Это отвлеченное, отрицательное, неопределенное, аморфное, непостижимое существо; оно познается, т. е. становится объектом только при помощи абстракции и отрицания. Почему? Потому что оно есть не что иное, как объективная сущность мыслительной способности, т. е. вообще той силы или способности, благодаря которой человек сознает разум, ум, рассудок. Духовной сущностью является исключительно мышление, познавание, разум, а всякая другая духовная сущность есть призрак, порождение фантазии.

Отрицательное – здесь в значении «определяемое через отрицание», а не «вызывающее отрицательное отношение. Фейербах настаивает на том, что Бог – это форма самосознания человеческого разума, в которой разум осознает свою духовную автономию, независимость от материальных вещей. При этом, в отличие от атеистов эпохи Просвещения, Фейербах считает, что фантазией порожден не Бог, а те представления о Боге, в которых Бог недостаточно разумен: например, слишком мстителен, эгоистичен или зависим от иных человеческих капризов.

Человек не может допустить другой духовной сущности, другого разума, кроме того, который светится и проявляется в нем. Он может только вынести разум за пределы своей индивидуальности. Бесконечный дух, в противоположность конечному, есть не что иное, как разум, вынесенный за пределы индивидуальности и телесности (потому что индивидуальность и телесность не отделимы одна от другой), разум, утверждаемый или мыслимый сам в себе. Схоластики, отцы церкви и еще раньше их языческие философы говорили, что Бог – существо бестелесное, дух, чистый разум.

Телесность – способность обладать телом как чем-то завершенным и полным, ясно, что она есть только у индивида как имеющего свои границы и свое основание существования, которое мы прочитываем через тело.

Схоластики (т. е. школьные философы, философы-преподаватели) – во времена Фейербаха так называли всех средневековых религиозных философов, не относившихся к раннехристианским отцам Церкви. Сейчас обычно схоластиками называют средневековых философов, создававших определенные формы рационального знания, воспринимавшегося через учебники.

О бестелесности Бога античные философы стали говорить еще до Платона. Так, для Ксенофана Колофонского и Парменида Элейского Бог представляет собой некую совершенную форму, нечто вроде шара, т. е. форму, лишенную недостатков индивидуальных вещей.

Образ Бога, как такового, нельзя себе представить, но ведь ты не можешь представить себе и образ разума. Какой у него вид? Разве можно постичь и представить себе его деятельность? Бог непостижим, но постигаешь ли ты сущность разума? Исследовал ли ты таинственные функции мышления, сокровенную сущность самосознания? Разве самосознание не есть величайшая из тайн? Даже древние мистики, схоластики и отцы церкви сравнивали непостижимость Существа Божия с непостижимостью человеческого разума.

 Фейербах не дает здесь ссылки, хотя такие мотивы можно найти у Максима Исповедника или Фомы Аквинского. Греческие слова «нус» (ум) и «логос» (разум, слово) могли прилагаться как к человеку, так и к Богу: еще античный философ Плотин полностью отождествил Бога с Умом. Но о непостижимости человеческого ума отцы церкви говорили чаще полемически, отсылая к призыву Сократа «Познай себя» и тем самым опровергая язычников и атеистов: они не знают даже собственного ума, а при этом думают, что обладают достоверным знанием о божественном, что там существует, а что – нет. Верующий ум при этом оказывается обладающим достоверным знанием, полученным из Откровения.

Это свидетельствует, что сущность божественная тожественна с сущностью человеческой. Бог, как таковой, т. е. как существо, служащее лишь объектом разума, есть не что иное, как объективированный разум. Только Бог объясняет тебе, что такое разум. Все должно выражаться, обнаруживаться, осуществляться, утверждаться. Бог есть разум, выражающий и утверждающий себя в качестве высшей сущности. Для воображения разум является откровением Бога, а для разума Бог является откровением разума. Сущность разума, его могущество воплощается в Боге. Бог есть потребность мышления, необходимая мысль, высшая степень мыслительной способности.

Для разума Бог является откровением разума – параллели можно найти в средневековой мистике света (Псевдо-Дионисий Ареопагит, Иоанн Эриугена, Роберт Гроссетесте и многие другие), восходящей к первой главе Евангелия от Иоанна. Если Бог понимается как свет, то разум, который получает достоверное знание, светит сам себе, но именно потому что получил начальный свет от Бога, то есть получил саму свою способность быть разумом. Так из экзистенциального характера разума, что он как-то возник и как-то узнал в себе разум, выводилось существование Бога благодаря наличию среднего термина «свет». Мистика света повлияла и на внерелигиозную мысль – достаточно указать на отождествление достоверного знания с просвещенностью, понимание образования как просвещения.

Разум не удовлетворяется чувственными предметами и существами; он успокаивается только тогда, когда возвращается к высшей, главной, необходимой сущности, служащей только объектом для разума. Почему? Потому что только в этой сущности разум сознает самого себя, потому что только в мысли о высшей сущности заключается высшая сущность разума, высшая степень мыслительной способности. Мы не удовлетворяемся и, следовательно, чувствуем себя несчастными до тех пор, пока наши силы не развиваются до крайних пределов, до того, quo nihil majus cogitari potest, пока прирожденная способность к тому или другому искусству, к той или другой науке не достигает высшей степени совершенства.

Quo nihil majus cogitari potest (лат.) – то, большее чего не может быть помыслено, т. е. Высшее совершенство, превосхождение которого не только невозможно, но и непредставимо.

Только высшая степень искусства есть искусство, только высшая степень мышления – мышление, разум. Ты мыслишь в строгом смысле только тогда, когда мыслишь о Боге, потому что только Бог олицетворяет, исчерпывает собою мыслительную способность. Ты сознаешь действительный разум только в том случае, если ты познаешь Бога, несмотря на то, что ты, при помощи воображения, представляешь себе эту сущность, как нечто отличное от разума, потому что ты как чувственное существо привык отличать объект от созерцания, истинный объект от представления, и теперь посредством воображения переносишь эту привычку на сущность разума и таким образом подчиняешь чувственное бытие, от которого ты абстрагировал, бытию разума, бытию умозрительному.

 Интересно, что русский проповедник Иоанн Кронштадтский (1829–1908) стал употреблять выражение «бесконечная Мысль» как одно из имен Бога. По сути, он заменил старое «логос» на более новое «мысль», чтобы передать в том числе тайну воплощения Бога, того, что Бог стал мыслиться всеми, кто заключен в своем теле.

Бог как сущность метафизическая является себе довлеющим разумом, или вернее, наоборот, себе довлеющий, сознающий себя абсолютной сущностью разум является Богом в качестве метафизической сущности. Поэтому все метафизические определения Бога суть действительные определения, поскольку они применяются к мысли, к разуму.

 Абсолютная сущность – сущность как она есть независимо от определений, метафизическая сущность – сущность как источник основных философских определений. Если эта сущность сама начинает определяться метафизически, считает Фейербах, то любая мысль о ней становится бесконечной мыслью. Слабость этого аргумента в том, что любые определения признаются равносильными, хотя мы знаем, что есть определения точные и неточные, подробные и поверхностные и т. д.

Разум есть «исходная, первичная» сущность. Разум выводит все вещи из Бога как первоисточника. Мир, исключающий разумную причину, кажется разуму игрушкой бессмысленного и бесцельного случая. Он видит причину и цель мира только в себе самом, в своей сущности; существование мира кажется ему ясным и понятным только тогда, когда вытекает из ясных и определенных понятий, т. е. из самого разума. Ясной, определенной, обоснованной, истинной сущностью разум считает только такую сущность, которая действует согласно разуму и руководится намерением и целью. Поэтому все бесцельное находит оправдание своего существования в цели какой-нибудь другой разумной сущности. Таким образом, разум сознает себя первобытной, первой, предвечной сущностью, т. е. будучи первой по достоинству и последней по времени сущностью, он считает себя первой по времени сущностью.

Достоинство – способность разума видеть цели вещей, именно поэтому Фейербах и говорит, что разум «последний по времени»: ведь чтобы увидеть цели вещей, нужно прийти, когда вещи уже есть и действуют. При этом разум считает себя первичным, потому что обладает той ясностью, по сравнению с которой все вещи кажутся менее ясными, а значит, как бы вторичными.

Разум – критерий всего существующего, всей действительности. Все бессмысленное, противоречащее себе, ничтожно; все, что противоречит разуму, противоречит Богу. Так, например, разуму противоречит соединение понятия высшей сущности с определенными границами места и времени, и поэтому он отрицает эти границы как противоречащие божественной сущности. Разум может верить только в такого Бога, который согласуется с его сущностью, в Бога, который не ниже его по достоинству, а, напротив, воплощает в себе его собственную сущность. Разум верит только в себя, в реальность, в истину своей собственной сущности. Не разум зависит от Бога, а Бог от разума.

Критерий – основание суждения. Иначе говоря, мы про любой предмет можем спросить: «Разумно это или нет?», и этот вопрос во всех случаях будет законным. Например, «разумно ли это дерево?» – и этот вопрос всегда будет законен, потому что дерево разумно либо как часть экосистемы, либо как часть пейзажа, либо как материал для изготовления досок и т. д.; не может оказаться так, что дерево станет во всех отношениях неразумным. На это можно возразить, что, скажем, незаконная вырубка деревьев неразумна, даже если из этих деревьев сделаны весьма разумные и нужные доски.

Даже в те времена, когда господствовала вера в чудеса, разум считался, по крайней мере, формально, критерием Божества. Бог всесилен, Он может делать все благодаря своему безграничному всемогуществу, но в то же время Он ничто, Он совершенно бессилен в отношении всего, что противоречит разуму. Всемогущий Бог не может поступать вопреки разуму. Следовательно, сила всемогущества уступает высшей силе разума, и над сущностью Бога стоит сущность разума как критерий всего, что утверждается и отвергается Богом, всего положительного и отрицательного.

 В христианской философии вопрос чаще ставился немного иначе: не то, способен ли Бог совершить неразумный поступок (ведь даже про сотворение мира нельзя сказать, разумное это решение или неразумное), а насколько само бытие Божие есть бытие ума или разума, так что любое действие Божие есть действие ума, даже если оно кажется неразумным из-за ограниченности нашего разума.

Можешь ли ты считать Богом существо неразумное и злое? Никогда. А почему? Потому что обоготворение злого и неразумного существа противоречит твоему разуму. Что ты утверждаешь, что ты воплощаешь в Боге? Твой собственный разум. Бог – твое высшее понятие и разум, твоя высшая мыслительная способность. Бог есть «совокупность всех реальностей», т. е. совокупность всех истин разума. Я воплощаю в Боге те свойства разума, которые мне кажутся существенными; Бог есть то, что разум мыслит как наивысшее. В том, что я считаю существенным, обнаруживается сущность моего разума, проявляется сила моей мыслительной способности.


Таким образом, разум есть ens realissimum, наиреальнейшая сущность древней онтотеологии. «В основе своей», говорит онтотеология, «мы не можем представить себе Бога иначе, как существом реальным, обладающим нашими качествами, но не ограниченными».

Ens realissimum (лат.) – реальнейшее существо. Понятия «существо» и «сущность» в классической философии не различаются, как и до сих пор в некоторых контекстах это синонимы («существо вопроса» и «сущность вопроса»). Расхождение этих понятий в нашей речи обязано не философской работе, а обыденным привычкам: выражению «живое существо» (а «живая сущность» не говорят в этом смысле) и представлению о сущности как о якобы некоем ядре, центре, по отношению к которому существование выступает как оболочка, хотя это произвольная пространственная метафора, ничего особо не проясняющая в философской онтологии (учении о бытии).

Цитата взята из «Лекций о философском учении о религии» (1783) И. Канта.

Онтотеология – направление в богословии, исходящее из возможности построения непротиворечивого учения о Боге на основании философских понятий о бытии и его свойствах. В большинстве случаев термин используется не как название дисциплины, а для характеристики определенной богословской работы с понятиями.

Наши положительные существенные качества, наши реальности являются реальностями Бога, но в нас они ограничены, а в Боге не ограничены. Но что освобождает реальности от границ? Разум. Следовательно, сущность, свободная от границ, есть не что иное, как сущность освобождающего от границ разума. Ты сознаешь себя таким, каким ты сознаешь Бога; мерило твоего Бога есть мерило твоего разума. Если ты представляешь себе Бога ограниченным, следовательно, твой разум также ограничен. Если ты представляешь себе Бога существом телесным, следовательно, материя есть граница, предел твоего разума, и ты не можешь представить себе ничего бестелесного; если же, напротив, ты считаешь Бога бесплотным, то этим ты доказываешь и утверждаешь свободу твоего разума от границ плоти. В неограниченной сущности ты воплощаешь свой собственный неограниченный разум. И объявляя эту самую неограниченную сущность высшей сущностью, ты тем самым поистине признаешь разум être suprême, верховным существом.

Плоть (во всех языках буквально «мясо») в христианской теологии противопоставляется духу, в то время как тело противопоставляется душе. Догмат о воплощении, «Слово стало плотью», подразумевал, что Бог есть дух, но как ипостась (индивид) Он (вторая ипостась, логос) смог стать плотью, потому что индивид может соединять любые противоречия.

être suprême (фр.) – верховное бытие, верховное существо, частое название Бога у деистов. В частности, во время диктатуры Робеспьера культ Верховного Существа стал официальной религией Франции. Интересно, что во время Великой французской революции культ Верховного Существа и культ Разума представляли собой соперничающие революционные религии: радикалы Парижской коммуны 1792 года во главе с Анаксагором Шометтом (который считал себя атеистом и видел в культе Разума просто способ организовать общество на разумных началах) отстаивали культ Разума, а самые влиятельные якобинцы (сторонники Горы, монтаньяры) – культ Верховного Существа.

Разум есть сущность самостоятельная и независимая. Зависимо и несамостоятельно только то, что лишено разума. Человек без разума не обладает и волей. Он позволяет обольщать себя, поддается ослеплению, становится средством в руках окружающих. Человек не самостоятельный в смысле разума не может быть самостоятельным и в смысле воли. Только мыслящее существо свободно и независимо. Только при помощи разума человек низводит окружающие его и подчиненные ему существа на степень простого средства для своего существования. Самостоятельно и независимо только то, что заключает свою цель, свой объект в самом себе. То, что является целью и объектом для самого себя, не может быть средством и объектом для другого существа.

 По сути, Фейербах дает разуму определения, которые теология давала ипостаси (индивиду, самостоятельному существованию): это существование, ни от чего не зависящее, целесообразное, имеющее смысл для других, неипостасных вещей, которые поэтому оказываются зависимы от ипостаси. Но теология начинается с различения сущности и ипостаси: сущность Бога одна, а ипостаси три. Фейербах их отождествляет, отчасти потому что не различает цель природы (совершенство) и цель ипостаси (индивидуация, индивидуальное осуществление), отчасти потому, что выводит из существования разума сущность мысли. Это было недопустимо в классической философии, никогда не смешивавшей сущность и существование (сущность существует, но и ипостаси существуют, поэтому от существования нельзя заключить, будем мы иметь дело с сущностью или ипостасью, но только от постижения сущности умом и различения ипостасей разумом). Кризис телеологии, учения о цели бытия, давал себя знать и после Фейербаха: если для старой теологии несомненны были ипостасность и бессмертие человеческой души, новейшая теология ставит под сомнение ипостасность души, указывая, что душа никогда не может обосновать свою автономию, в отличие от духа («Теоретическая философия» Вл. Соловьева) и даже бессмертие души – эти теологи настаивают на том, что «погибель души» (ад) надо понимать буквально, как и воскрешение души во Христе и вечную жизнь праведников во Христе – она не проистекает из свойств души, но только из свойств Бога.

Отсутствие разума есть бытие для других, объект; разум – бытие для себя, субъект. Все существующее не для других, а для себя, отвергает всякую зависимость от другого существа. Разумеется, мы, как существа физические, зависим от существ вне нас даже в момент мышления, но поскольку мы мыслим, поскольку вопрос касается деятельности разума как таковой, мы не зависим ни от какого другого существа. Деятельность мышления есть самодеятельность.

Бытие для себя и бытие для других – переосмысленные термины Гегеля «бытие для себя» и «бытие для иного», отражающие этапы становления бытия. Фейербах откровенно смешал первый термин со смыслом кантовского «вещь в себе» (т. е. вещь сама по себе, вещь как она есть), а «других» понял как неопределенную совокупность субъектов, которым доступен этот объект. В ХХ веке сходные термины стали важны в философии диалога М. М. Бахтина, в экзистенциализме Ж.-П. Сартра. Например, Бахтин различает «я для себя» и «я для другого» и исходя из этого различения говорит о необходимости поступка как факте сознания, а не только требовании морального самосознания, так как нельзя состояться как человек среди людей, не совершив поступок.

Самодеятельность – действие, осуществляемое без посторонней помощи.

«Когда я мыслю, – говорит Кант, – я сознаю, что во мне мыслит мое „я“, а не что-либо постороннее. Из этого я заключаю, что мое мышление зависит не от какой-либо внешней вещи, а от меня самого, и следовательно, я субстанция, т. е. существую для себя, а не в качестве предиката другой вещи».

 Слово «субстанция» Кант употреблял в значении, близком значению «индивид», «ипостась», но только в области мышления. В области правоотношений, когда «я» находится среди других, Кант обычно говорил о «личности», понимая личность как субъект правоотношений (долга, союза и т. д.), а не как «особую личность» (для этого у него было слово «гений», так что обычное для нашего расхожего словоупотребления противопоставление «индивида» и «личности» Кант счел бы просто неграмотным).

Мы нуждаемся в воздухе, но тем не менее мы, в качестве естествоиспытателей, превращаем воздух из предмета потребности в объект независимой деятельности мышления, т. е. низводим его на степень вещи для нас. Когда я дышу, я объект воздуха, а воздух – субъект; когда я делаю воздух объектом мышления, исследования, анализа, тогда, напротив, я становлюсь субъектом, а воздух – объектом для меня. Зависимо только то, что служит объектом для другой сущности.

 Здесь опять видим слабость рассуждения Фейербаха: «естествоиспытатель» – это признак ипостаси (личности, индивида), а не сама ипостась, и если естествоиспытатель отрешенно исследует физико-химические свойства воздуха, то он или она исследуют физику или химию, а не сам воздух. В философии ХХ века, например у Гуссерля и Хайдеггера, как раз подчеркивалось, что естествоиспытатель занимается не вещами, а тем, что из них можно извлечь, не их бытием, а их годностью для нашего мышления, тогда как наша «расположенность» позволяет нам изучать и само бытие.

Воздух – субъект в том смысле, что он будет существовать даже если меня не станет, а я не смогу существовать, если перестану дышать. Субъект здесь отождествляется с субстанцией, ипостасью, личностью, индивидом, без каких-либо оговорок, хотя не во всех философских системах все эти слова – синонимы, и хотя никто из нас в здравом уме не назовет воздух «личностью» и даже «индивидом». Но Фейербаху так удобнее показать, как именно из противопоставления зависимого и независимого возникает сама идея автономии, а значит, и автономии мышления, из которой дальше наш философ выводит все остальное.

Так растение зависит от воздуха и света, т. е. служит объектом для воздуха и света, а не для самого себя. В то же время воздух и свет являются объектами для растения. Физическая жизнь есть не что иное, как постоянная смена субъективного и объективного бытия, цели и средства. Мы поглощаем воздух и поглощаемся им; наслаждаемся сами и доставляем наслаждение другим. Только разум есть сущность, наслаждающаяся всем и не доставляющая наслаждение ничему – сущность самодовлеющая, наслаждающаяся только собой – абсолютный субъект, который нельзя низвести на степень объекта другой сущности, потому что он, не будучи вещью сам и будучи свободным от всех вещей, делает все вещи объектами и предикатами для себя самого.

Предикат – сказуемое, буквально «сказываемое» о подлежащем. Для Фейербаха «абсолютный субъект» настолько активен, что порождать объекты для него то же, что совершать действие. Например, для разума «дышать» и «производить воздух в легких» – одно и то же, поэтому воздух и предикат (человек дышит, человек – дышащее существо) и объект (человек вдыхает воздух в легкие).

Единство разума есть единство Бога. Разуму присуще сознание своего единства и универсальности, он сознает себя в качестве абсолютного тождества. Все, что разум находит разумным, кажется ему неизменным, абсолютным законом; он не допускает, чтобы что-нибудь противоречащее себе, ложное, бессмысленное могло быть где-нибудь истинным, и наоборот, чтобы истинное, разумное могло быть где-нибудь ложным, бессмысленным. «Я допускаю, – говорит Мальбранш, – что некоторые разумные люди не похожи на меня, но не могу допустить, что есть такие разумные существа, которые признают другие законы и истины, потому что каждый разумный человек непременно должен понимать, что дважды два четыре и что нельзя предпочитать собаку своему другу».

 Этот тезис Н. Мальбранша спорен: вполне можно представить разумное существо, не знающее, что такое «умножение», или разумное существо, никогда не имевшее друзей вообще. Но Мальбранш исходил из того, что есть социальные практики, такие как обучение счету или дружба, которые уже входят в число разумных вещей, которые даже если люди не осуществляют, они никогда не будут оспаривать. Его позиция проста – разумный закон это не то, что признается в качестве разумного, а то, что нельзя оспорить с достаточной основательностью.

Я не могу допустить, представить себе такого разума, который существенно отличался бы от человеческого. Скорее, этот мнимо другой разум есть только утверждение моего собственного разума, т. е. моя идея, мое представление, которое зарождается в моем уме и, следовательно, выражает мой разум. В мышлении проявляется моя самодеятельность, разумеется, в вопросах чисто интеллектуальных: я связываю то, что мне кажется связанным, различаю то, что мне кажется различным, и отрицаю то, что мне кажется невозможным. Так, например, если я представляю себе такой разум, в котором созерцание или действительность объекта непосредственно связаны с мыслью объекта, то я их действительно связываю; мой разум, мое воображение обладают способностью связывать эти различия или противоречия. Но каким образом ты мог бы их связывать сознательно или бессознательно, если бы они не соединялись в тебе самом? Однако, как бы мы ни определяли разум, который кажется определенному человеческому индивиду отличным от его собственного, – этот разум есть не что иное, как разум, свойственный людям вообще, но только вынесенный за пределы ограниченного индивида. Понятие разума заключает в себе единство. Разум не может представить себе две высшие сущности, две бесконечные субстанции двух богов, потому что он не может противоречить самому себе, отрицать свою собственную сущность, сознавать себя раздвоенным.

Разум есть сущность бесконечная. Бесконечность нераздельна с единством, конечность с множеством. Конечность, в смысле метафизическом, основана на различии между существованием и сущностью, индивидом и родом; бесконечность – на единстве существования и сущности.

 Имеется в виду классический тезис Аристотеля и Фомы Аквинского: различие между сущностью и существованием наблюдается в смертных вещах: умирая, человек перестает существовать, но при этом сущность «человек» никуда не исчезает. В Боге сущность и существование совпадают, потому что любое действие Бога, включая Его способность существовать, оказывается чистым проявлением Бога, не зависящим от обстоятельств. Из этого Фома Аквинский делал вывод, что причастие человека Богу и есть бессмертие души.

Поэтому конечно все то, что можно сравнивать с другими индивидами того же рода; а бесконечно все то, что не имеет себе подобных и, следовательно, не является индивидом известного рода, а соединяет во едином нераздельно род и индивид, сущность и существование. Таков разум; его сущность заключается в нем самом, и поэтому его нельзя ни с чем сравнивать. Он бесподобен, потому что сам является источником всех сравнений; он неизмерим, потому что он мерило всех мерил и мы измеряем все только разумом; его нельзя подчинить какой-нибудь высшей сущности или роду, потому что он сам подчиняет себе все вещи и сущности, как наивысшее начало всех подчинений. Умозрительные философы и теологи считают Бога существом, в котором сливаются воедино существование и сущность, чем обусловливается тожественность субъекта и предиката. Все эти определения являются понятиями, отвлеченными от сущности разума.

Тождественность субъекта и предиката – например, тождество высказывания «Бог-творец» и «Бог, творящий мир». Но на самом деле в теологии говорится не о «тождестве», а о том, что Бог познаваем человеком только по своим действиям, потому что сотворенное может знать сотворившее только в рамках акта сотворения. Божественная сущность может быть предметом веры, внимания, мистического чувства, но не познания, во всяком случае, не познания в обычном смысле. Человек может быть спасен благодаря свойствам божественной сущности, но не может присвоить себе божественную сущность, сказав «я ее вполне знаю».

Наконец, рассудок или разум есть сущность необходимая. Разум существует только потому, что его существование разумно: если бы не было разума, то не было бы и сознания, все было бы ничем, бытие уподоблялось бы небытию. Различие между бытием и небытием основывается только на сознании. Впервые в сознании открывается ценность бытия, ценность природы.

 Различие между бытием и небытием было введено в античности Парменидом Элейским, доказавшим, что этим субстантивам (подлежащим) соответствуют различные предикаты (сказуемые): бытие «есть», а небытие «не есть». Поэтому познавать субъект мы можем только с учетом предиката. Этот тезис Парменида оспаривали софисты, свободные интеллектуалы, считавшие, что многие предикаты в нашей речи условны, например, можно сказать «нет» в значении «не существует», «не существует сейчас» или «не существует в том смысле, в каком мы ожидаем». Следовательно, говорили софисты, на основании предикатов мы не можем утверждать жесткого противопоставления бытия и небытия. Далее метафизика, исходя из анализа границ предикации, введя категории («разряды» – одно из главных понятий «Метафизики» Аристотеля), справилась с софистикой. По сути, Фейербах называет здесь сознанием категориальное мышление, и поэтому сразу переходит к разговору о ценности. Ведь ценность – одна из главных категорий опыта в новоевропейской (но не античной) философии.

Почему существует вообще нечто, почему существует мир? Только потому, что если бы не существовало этого «нечто», то существовало бы «ничто», если бы не было разума, то было бы неразумие. Следовательно, мир существует потому, что было бы бессмыслицей, если б он не существовал. В бессмысленности его небытия заключается истинный смысл его бытия, в неосновательности предположения, будто он мог бы не существовать, основа его существования. Ничто, небытие бесцельно, бессмысленно, непонятно. Только бытие имеет цель, основание и смысл. Бытие существует, потому что только бытие разумно и истинно. Бытие есть абсолютная потребность, абсолютная необходимость.

 В этом рассуждении Фейербах рассматривает так называемый основной метафизический вопрос: почему нечто вообще существует, хотя могло бы не существовать? Почему так получилось, что вообще есть бытие, что вообще что-то есть?

В чем заключается основание чувствующего себя бытия, жизни? В необходимости жизни. Кому она необходима? Тому, что не живет. Глаза созданы незрячим существом; если оно уже видит, зачем ему глаза? Глаза нужны только тому, кто не видит. Все мы родились на свет помимо нашей воли и сознания, но именно затем, чтобы существовали воля и сознание. Из чего, следовательно, вытекает существование мира? Из нужды, потребности, необходимости, но не из той необходимости, которая заключается в другой, отличной от мира сущности – это было бы чистым противоречием, а из собственной внутренней необходимости, из необходимости необходимости, потому что без мира не может быть необходимости, а без необходимости не может быть разума. Ничто, из которого произошел мир, есть ничто без мира. По выражению умозрительных философов, причиной мира является ничто, но ничто, упраздняющее самого себя, ничто, которое per impossibile существовало бы, если бы не было мира. И мир вытекает из недостатка, penia, но этот недостаток нельзя рассматривать как онтологическую сущность; этот недостаток заключается в предполагаемом небытии мира. Следовательно, необходимость мира вытекает из самого мира. Но необходимость мира есть в то же время необходимость разума. Понятие разума включает в себе все существующее, потому что все достоинства мира ничто без света, а внешний свет ничто без внутреннего? – Разум есть самая необходимая сущность, глубочайшая и самая существенная потребность. Только разум является самосознанием бытия, сознательным бытием; только в разуме открываются цель и смысл бытия. Разум есть бытие, объектом которого служит его собственная цель, – конечная цель вещей. Все, что служит объектом самого себя, есть высшая, последняя сущность; все, что владеет собой, всесильно.

Per impossibile (лат.) – через невозможность, «если б да кабы».

Penia (πενία, греч. бедность) – уже у Платона приобретает значение «недостаток, нехватка», в противовес πόρος – «избыток», буквально «доход, прибыль».

Глава четвертаяБог как нравственная сущность или закон

Бог как Бог – бесконечная, всеобщая, свободная от антропоморфизмов сущность разума – имеет для религии такое же значение, какое имеет для отдельной науки общий принцип, на котором она основывается; это только высший, последний, основной, связующий, как бы математический, пункт религии. Связанное с сознанием этой сущности сознание человеческой ограниченности и ничтожества ни в коем случае не является сознанием религиозным, оно скорее характеризует скептика, материалиста, натуралиста, пантеиста. Вера в Бога – по крайней мере в Бога религии – утрачивается только там, где, как в скептицизме, пантеизме и материализме, утрачивается вера в человека, по крайней мере, в такого, с каким считается религия. Религия не может серьезно утверждать, что человек ничтожен, и серьезно признавать ту отвлеченную сущность, с которой связано сознание этого ничтожества. Религия в действительности признает только такие определения, которые для человека объективируют человека. Отрицание человека равносильно отрицанию религии.

Натуралист – философ, выводящий все представления из наблюдений над природой и обобщения ее закономерностей, поэтому считающий в том числе и религию формой адаптации человека к природе или проявления природных задатков и импульсов в человеке, осложненных религиозными представлениями. Пример натуралиста наших дней – биолог Р. Докинз. Натурализму в наши дни близок «физикализм», основанное Р. Карнапом учение, сводящее законы логики и вообще сознания к законам физики.

Религии нужен такой объект, который отличался бы от человека и в то же время обладал бы человеческими качествами. Отличие от человека простирается только на форму существования, сходство с ним на внутреннюю сущность его. Если бы это существо значительно отличалось от человека, то последнему не было бы никакого дела до его бытия или небытия. Человек не стал бы интересоваться существованием Бога, если бы не был причастен Ему.


Вот пример: «Если допустить, говорится в Книге Согласия, что за меня страдало только человеческое естество, то Христос является в моих глазах плохим Спасителем, так как Ему Самому нужен спаситель». Следовательно, человек, жаждущий спасения, требует существа, отличного от человека, вынесенного за пределы человека. «Здесь Бог, а не человек, и не соделавшийся человеком…» Но предположив такое существо, человек, чувствующий влечение к самому себе, к своей сущности, тотчас наделяет его человеческими качествами. «Я слышу, будто Бог не человек и никогда не был человеком. Я не хочу такого Бога. Христос, не обладающий, в качестве отвлеченного Бога, человеческими качествами, не удовлетворяет меня. Нет, друг, дай мне такого Бога, который был бы подобен человеку».

Книга Согласия – лютеранский учебник теологии, изданный в 1580 году, представляет собой собрание тех изложений догматики, которые принимаются всеми лютеранами. Часто изложение вопросов в таких книгах строится в виде скрытого диалога, реплик, порой эмоциональных, риторических вопросов, аргументов и опровержений. Смысл приводимых цитат таков: богочеловечество отвечает как человеческой природе, которую нельзя спасти иначе, чем вочеловечением, так и человеческому желанию, которое стремится к Богу, но также желает своего спасения в качестве человека. Из природы желания тогда и выводится богочеловечество.

Человек ищет успокоения в религии, религия его высшее достояние. Но каким образом он мог бы приобрести в Боге мир и утешение, если бы Бог отличался от него по существу? Я не могу разделить блаженства того, кто существенно отличается от меня. Если его сущность отличается от моей сущности, то и его покой отличается от того успокоения, которое нужно мне; я не могу быть причастным к его покою, если я не причастен к его сущности, а как я могу быть причастным к его сущности, если я существенно отличаюсь от него. Все живущее обретает покой только в своей стихии, в своей собственной сущности. Следовательно, если человек обретает успокоение в Боге, то это значит, что Бог – его истинная сущность, а все, в чем он искал успокоения и что считал своею сущностью до сих пор, было посторонней, чуждой ему сущностью. Поэтому если человек хочет обрести в Боге успокоение, он должен сначала обрести в Нем самого себя. «Кто хочет насладиться Божеством, тот должен искать Его в человечестве Христа; если же ты не обретешь Божества и в Нем, значит, тебе не суждено успокоиться». «Каждая вещь обретает покой в своей родной стихии. Я происхожу от Божества. Бог мое отечество. Бог не только мой отец, но и мое “я”. Прежде чем явиться на свет, я уже существовал в Боге».

 Фейербах переводит догматику Книги Согласия в сентиментальное русло, говоря, что человек обретает в богочеловечестве не только спасение, но и покой, спокойствие, ясность мышления и настроения.

Бог, выражающий собою только сущность разума, не удовлетворяет религию и не есть Бог в смысле религиозном. Разум интересуется не только человеком, но и тем, что вне его, т. е. природой. Человек разума ради природы забывает о самом себе. Христиане смеялись над языческими философами, потому что те думали не о себе, не о своем спасении, а исключительно о вещах вне их. Христианин думает только о себе. Разум относится с одинаковым энтузиазмом к блохе и к созданному по подобию Божию человеку. Разум есть абсолютное безразличие и тожество всех вещей и сущностей. Существованием ботаники, минералогии, зоологии, физики, астрономии мы обязаны не христианству, не религиозному воодушевлению, а энтузиазму разума. Одним словом, разум есть универсальная, пантеистическая сущность, любовь же – вселенная; а религия, в особенности христианская, есть сущность антропотеистическая, исключительная любовь человека к самому себе, исключительное самоутверждение человеческой и притом субъективно человеческой сущности. Разум тоже утверждает сущность человека, но только его объективную сущность, относящуюся к предмету ради самого предмета, который изображается в науке. Если человек хочет найти удовлетворение в религии, то его религиозным объектом должно быть, помимо сущности разума, еще нечто другое, что и является истинным зерном религии.

 Насмешки над противоречивой натурфилософией античных философов и их постоянными непримиримыми разногласиями принадлежат не всем христианам, но только части апологетов (раннехристианских писателей-полемистов), таких как Татиан.

Представление о религиозной нейтральности наук разделяется не всеми историками науки: некоторые указывают, что христианство способствовало обособлению науки от религиозных культов, а значит, и автономии научного знания.

Каждая религия, и в том числе христианская, приписывает Богу, раньше всех других определений разума, нравственное совершенство. Бог, как существо нравственно совершенное, есть не что иное, как осуществленная идея, олицетворенный закон нравственности, обращенная в абсолютную сущность собственная моральная сущность человека. Ибо нравственный Бог требует от человека, чтобы тот был таким же, как Он. «Бог свят, и вы должны быть святы, как Бог». Бог есть собственная совесть человека, потому что иначе он не мог бы бояться Бога, каяться перед Ним в своих грехах, считать Его судьей своих самых сокровенных помыслов и побуждений.

 Слова в кавычках – пересказ фрагмента из библейской книги Левит (Лев. 11, 44). При этом имелось в виду не столько нравственное совершенствование, сколько послушание Богу, жертвенность, действительно ведущая к нравственной безупречности.

Но сознание нравственно совершенного существа, как сознание отвлеченной, очищенной от всех антропоморфизмов сущности, не согревает нас, не заполняет нашу внутреннюю пустоту, потому что мы чувствуем расстояние между нами и этим существом. Это – сознание бессердечное, потому что оно обусловливается сознанием нашего личного ничтожества и притом самого чувствительного, нравственного ничтожества. Сознание всемогущества и предвечности Божией, в противоположность моей ограниченности в пространстве и времени, не причиняет мне боли, потому что всемогущество не обязывает меня быть всемогущим, а предвечность – быть вечным. Но нравственное совершенство я могу сознавать только как закон для себя. Нравственное совершенство, по крайней мере для нравственного сознания, зависит не от природы, а только от воли, оно есть совершенство воли, совершенная воля. Я не могу мыслить совершенной воли, которая едина есть с законом и сама является им, не мысля ее, как объект воли, т. е. Долга.

Боль – здесь: чувство своего несовершенства, обида.

Закон – в Ветхом Завете фактически означало «библейская религия», что сохранилось в выражении Закон Божий, т. е. просто «наша религия». Фейербах соединяет библейское значение слова «закон» с кантовским и гегелевским представлением, что поступать по закону – это поступать справедливо по отношению к себе, а не только к другим.

Короче, представление о нравственно совершенной сущности есть не только теоретическое, спокойное, но вместе с тем и практическое, требующее действия, подражания и служащее источником моего разлада с самим собой, потому что оно предписывает мне, чем я должен быть, и в то же время без всякого лицеприятия указывает мне, что я не таков. Этот разлад тем мучительнее, тем ужаснее, чем больше религия противопоставляет человеку его собственную истинную сущность как другое и притом личное существо, которое лишает грешников своей милости, источника всякого спасения и блаженства, которое ненавидит и проклинает их.

Что же избавляет человека от разлада между ним и совершенным существом, от тяжелого чувства греховности, от мучительного сознания своего ничтожества? Чем притупляется смертоносное жало греха? Только тем, что человек сознает, что сердце, любовь есть высшая, абсолютная сила и истина и видит в Боге не только закон, моральную сущность и сущность разума, но главным образом любящее, сердечное, даже субъективное человеческое существо.

Жало греха – парафраз выражения из Первого послания к Коринфянам (1 Кор. 15, 56): «Жало же смерти – грех». Имеется в виду, что грех мучает человека, в том числе и сокращая его жизнь из-за этих мук. Жало – это скорее стрекало или заноза, нечто, заставляющее человека действовать не по своей воле и при этом выматывающее и обессиливающее его.

Разум судит только по строгости закона, сердце приспособляется; оно судит справедливо, снисходительно, осторожно, «по человечеству». Закон, требующий от нас нравственного совершенства, не доволен ни одним из нас, но зато человек, его сердце недовольны законом. Закон обрекает на гибель; сердце проникается жалостью к грешнику. Закон утверждает меня как абстрактное, сердце – как действительное существо. Сердце вселяет в меня сознание, что я человек; закон – только сознание, что я грешник, ничтожество. Закон подчиняет себе человека, любовь его освобождает.

 Фейербах говорит о противопоставлении Закона и Благодати, сформулированном в послании апостола Павла к Римлянам (Рим. 5, 20). Закон не может исцелить грех, потому что грех уже умерщвляет людей, повредив их волю, он может только на время остановить распространение греха. А благодать способна справиться с грехом, потому что это столь сильная любовь Божия, что на нее можно ответить только любовью.

Любовь есть посредствующая связь, принцип, объединяющий совершенное и несовершенное, греховное и безгрешное существо, всеобщее и индивидуальное, закон и сердце, божеское и человеческое. Любовь есть сам Бог, и вне любви не может быть Бога. Любовь делает человека Богом и Бога человеком, любовь укрепляет слабое и ослабляет сильное, унижает высокое и возвышает низкое, идеализирует материю и материализирует дух. Любовь объединяет Бога и человека, дух и природу. Любовь претворяет пошлую материю в дух и возвышенный дух в материю. Любить значит: исходя из духа, отрицать дух, и исходя из материи, отрицать материю. Любовь есть материализм; нематериальная любовь есть нелепость. Отвлеченный идеалист, приписывающий любви стремление к отдаленному предмету, только утверждает этим, помимо своей воли, истину чувственности. Но в то же время любовь есть идеализм природы; любовь есть дух. Только любовь научает соловья искусству пения, только любовь украшает органы оплодотворения растений венком цветка. Любовь творит чудеса даже в нашей будничной мещанской жизни! Любовь объединяет то, что разделяет религия, убеждения, предрассудок. Даже нашу высшую аристократию любовь отождествляет с буржуазной толпой. Древние мистики говорили, что Бог есть высшая и в то же время самая общая сущность. Это поистине относится к любви, но не к вымышленной, воображаемой, а к той настоящей любви, которая облечена в плоть и кровь.

Отождествляет – не в смысле «называет такими же», а в смысле «делает такими же», «делает неотличимыми от них».

Древние мистики – вероятно, прежде всего, Псевдо-Дионисий Ареопагит, утверждавший, что поскольку есть два метода познания Бога – апофатический (через отрицания) и катафатический (через утверждения) – то по первому методу Бог выше всего, даже выше бытия, он сверхбытие. А по второму методу он может сопоставляться со всем, от всего отличаясь, но во всем находя пример для сравнения с собой, таким образом оказываясь наиболее общим для всех вещей, и любовью, и справедливостью, а не только сверхлюбовью и сверхсправедливостью, как в первом методе.

Да, это относится только к любви, облеченной в плоть и кровь, потому что только такая любовь способна прощать грехи, содеянные плотью и кровью. Просто нравственное существо не может прощать того, что противоречит закону нравственности. То, что отрицает закон, в свою очередь само отрицается им. Нравственный судья, который не может влить человеческую кровь в свои приговоры, судит грешника беспощадно. Итак, если Бог отпускает грехи, то, следовательно, Он не есть безнравственное, а больше чем нравственное, словом, человеческое существо. Отрицание греха равносильно отрицанию отвлеченной нравственной справедливости, – утверждению любви, милосердия, чувственности. Только чувственные, а не отвлеченные, существа бывают милосердны. Милосердие есть правосознание чувственности. Поэтому Бог отпускает грехи не в качестве отвлеченного Бога разума, а в качестве Бога чувственности, воплотившегося в человеке. Бог, в качестве человека, разумеется, не грешит, но он знает, он принимает на себя страдания, потребности, нужды чувственности. Кровь Христа очищает нас в глазах Бога от наших грехов; только Его человеческая кровь смягчает Бога, укрощает Его гнев. Это значит, что наши грехи отпускаются нам по тому, что мы существа не абстрактные, а облеченные в плоть и кровь.

Правосознание – здесь: осознание в качестве нормы права, что нужно не только сочувствовать людям от случая к случаю, но регулярно им помогать.

Глава пятаяТайна воплощения, или Бог как сущность сердца

Благодаря сознанию любви человек примиряется с Богом, или вернее, с собой, с своей собственной сущностью, которую он противопоставляет себе в законе как отдельную сущность. Тайна воплощения заключается в сознании божественной любви, или что то же, во взгляде на Бога как на человеческое существо. Воплощение есть не что иное, как фактическое, чувственное проявление человеческого естества в Боге. Бог сделался человеком не ради себя; причиной воплощения была нужда, потребность человека, которая поныне остается потребностью религиозной души. Бог сделался человеком из милосердия, следовательно, прежде чем сделаться истинным человеком, Он уже был человеческим Богом, иначе Он не принял бы так близко к сердцу человеческую нужду и человеческое горе. Воплощение было слезой божественного сострадания, т. е. деянием человечески чувствующего, поэтому по преимуществу человеческого существа.

Нужда – многозначное понятие, означающее не только «бедность» (дойти до нужды) или «требование» (деталь нуждается в замене – деталь требует замены), но и любые стесненные обстоятельства, то самое угнетающее распространение греха.

Если мы будем видеть в воплощении только вочеловечившегося Бога, то это событие, конечно, покажется нам поразительным, необъяснимым, чудесным. Но вочеловечившийся Бог есть только обоготворенный человек, потому что нисхождению Бога до человека должно непременно предшествовать возвышение человека до Бога. Прежде чем Бог сделался человеком, т. е. явился в образе человека, человек уже был в Боге, был сам уже Богом. Иначе Бог не мог бы сделаться человеком. Старое правило: ex nihilo nihil fit, действует и здесь.

Ex nihilo nihil fit (лат.) – из ничего ничто не берется, ничто не берется ниоткуда.

Царь, который не принимает близко к сердцу блага подданных, который не проникает мысленно в их жилища, сидя на троне, и который не является по своему настроению, как говорит народ, «обыкновенным человеком», такой царь никогда не потрудится сойти со своего трона и осчастливить свой народ своим личным присутствием; следовательно, если подданный не возвысится до царя, то и царь не снизойдет до него. Если личное посещение царя способно осчастливить подданного, то это чувство надо отнести не к появлению царя как к таковому, а к обнаружившемуся в нем человеколюбивому настроению. Но что в истине религии является причиной, приобретает в сознании религии значение следствия. Так и здесь религия считает возвышение человека до Бога следствием снисхождения Бога до человека. Бог, по смыслу религии, вочеловечился для того, чтобы человек сделался Богом.

 Сравнение поведения перед Богом с поведением перед царем, иначе говоря, понимание непостижимого из более привычных социальных практик – часть традиционной церковной риторики, например, у Иоанна Златоуста. Тезис Фейербаха, что подданный благоговеет и чувствует себя счастливым перед царем из-за его «человеколюбивого настроения» спорно, подданный чувствовал бы себя счастливо просто из-за близости к царю, независимо от его настроения, как мы можем переживать какие-то события (например, даже футбольный матч или оперную премьеру) как что-то очень важное и вдохновляющее для всей страны, хотя исход может быть неблагоприятный: наша футбольная команда проиграет, а опера окажется провальной.

Догмат об искуплении остроумно изложен в одной из песенок Псоя Короленко:

верю я что Ты воплотился

чтобы я потом обожился

за мои грехи расплатился

чтобы я – хи-хи! – обожился

Это «хи-хи» передает обретенную веселую свободу от греха.

Выражение: «Бог стал человеком», кажется нам глубоким и непостижимым, т. е. противоречивым, только потому, что мы смешиваем понятие или определения всеобщей, неограниченной, метафизической сущности с понятием или определениями религиозного Бога, т. е. определения разума с определениями сердца. Это смешение служит величайшим препятствием для правильного понимания религии. В действительности речь идет только о человеческом образе такого Бога, который уже по существу, в глубине своей души, есть милосердный, т. е. человеческий Бог.

Согласно учению церкви, воплощается не первое, а второе лицо Божества, представляющее человека в Боге и перед Богом. В действительности же, как мы увидим ниже, второе лицо является истинным, целостным, первым лицом религии. И только без этого посредствующего понятия, служащего исходным пунктом воплощения, последнее кажется таинственным, непостижимым, умозрительным; в связи же с ним оно является необходимым, само собой понятным следствием.

 Здесь Фейербах следует диалектике Гегеля и гегельянству, где Сын, полностью выполняющий волю Отца, и должен стать истинным центром бытия, как отстоявший свое самостояние при полном подчинении воле Отца и тем самым открывший не ситуативную, а сущностную свободу бытия.

Поэтому утверждение, будто воплощение есть факт чисто эмпирический, или исторический, обнаруживающийся только в откровении божественном, есть проявление самого нелепого религиозного материализма. Воплощение это заключение, основанное на вполне понятной предпосылке. Но нельзя также объяснять воплощение чисто умозрительными, т. е. метафизическими, отвлеченными причинами, потому что метафизика относится только к первому лицу, которое не воплощается и не является лицом драматическим. Такая дедукция оправдывалась бы только в том случае, если бы мы сознательно выводили из метафизики отрицание метафизики.

Драматический – не в смысле «переживающий жизненную драму», но в смысле «способный участвовать в действии». Бог Отец только заявляет свою волю (здесь убеждения Фейербаха близки деизму, учащему об однократном участии Бога в жизни мира, при сотворении), а Бог Сын до конца участвует во всех перипетиях такой драмы человеческой воли.

Из этого примера видно, насколько антропология отличается от умозрительной философии. Антропология не видит в воплощении особой, необычайной тайны, подобно ослепленной мистическим призраком умозрительной философии; она, напротив, разрушает иллюзию, будто в воплощении заключается особая, сверхъестественная тайна; она критикует догмат и сводит его к его естественным, прирожденным человеку элементам, к его внутреннему началу и средоточию – к любви.

Догмат говорит двояко; о Боге и о любви. Бог есть любовь. Но что это значит? Разве Бог есть нечто отдельное от любви, отличная от нее сущность? Разве это определение Бога не похоже на то, как мы определяем какого-нибудь человека, восклицая о нем в порыве страсти: «Это – сама любовь». Разумеется, иначе нужно было бы упразднить имя Бог, которое обозначает особое, индивидуальное существо, субъект в отличие от предиката. Следовательно, любовь рассматривается как нечто особое: Бог послал из любви своего единородного сына. Таким образом любовь отодвигается на задний план и обесценивается благодаря неясному, второстепенному имени Бог. Любовь становится индивидуальным, хотя и определяющим сущность качеством; и благодаря этому она приобретает для ума и сердца, в объективном и субъективном смысле, значение только предиката, а не субъекта, не субстанции. Она становится в моих глазах второстепенной вещью, акциденцией: то она кажется мне чем-то существенным, то снова теряет для меня значение. Бог представляется <тогда> мне не только в образе любви, но и в образе всемогущества, в образе темной силы, силы, не связанной любовью, силы, свойственной в такой же степени демонам и чертям.

 Иначе говоря, Фейербах предлагает понимать любовь не как мотив к действию, неизбежно случайный, а как родовую сущность человека, которая необходима так же, как необходимы мы для самих себя.

Пока любовь не возвысится на степень субстанции, сущности, до тех пор за нею будет укрываться субъект, представляющий из себя нечто помимо любви, какое-то безжалостное чудовище, отличаемое и действительно отличающееся от любви, демоническое существо, фантом религиозного фанатизма, которому доставляет наслаждение кровь еретиков и неверующих. Но тем не менее сущность воплощения заключается в любви, хотя и затемненной мраком религиозного сознания. Любовь побудила Бога к обнаружению своего божества. Самоотречение Бога вытекает не из его божественности, как таковой, в силу которой он является субъектом в предложении: Бог есть любовь, а из любви, из предиката; следовательно, любовь выше, сильнее и истинное божества. Любовь побеждает Бога. Любви пожертвовал Бог величеством Бога.

 Фейербах приспосабливает к своей философии учение о кенозисе (умалении) Бога-Сына: при воплощении Он приобрел всю ограниченность человеческой природы: голод, жажду, чувство боли, недомогания и болезни и т. д. Объяснить кенозис можно только тем, что любовь жертвенна и готова к самопожертвованию в любом объеме.

Но какова была эта любовь? Чем она отличалась от нашей любви, которой мы жертвуем всем? Была ли это любовь к себе, к себе как к Богу? Нет, это была любовь к человеку. А разве любовь к человеку не есть любовь человеческая? Могу ли я любить человека не человеческой любовью, не той любовью, какой он любит сам, когда любит действительно? Иная любовь может быть свойственна только дьяволу. Ведь дьявол тоже любит человека, только не ради человека, а ради себя, т. е. из эгоизма, с целью возвеличить себя, расширить свою власть.

Дьявол – этот библейский образ буквально означает «клеветник, сутяга, доносчик», то есть существо, которое как бы «подставляет» человека перед Богом. В дьяволе вполне можно видеть образец эгоистических желаний человека, которые всегда на практике подставляют окружающих людей.

Но Бог любит человека ради человека, т. е. он желает сделать его совершенным, доставить ему счастье и блаженство. Следовательно, Он любит человека так, как истинный человек любит себе подобных. Имеет ли вообще слово «любовь» множественное число? Не все ли виды любви одинаковы? Если без всяких дополнений, без различия любви божественной и человеческой. Ибо хотя среди людей и встречается иногда любовь корыстная, тем не менее истинная, достойная этого имени человеческая любовь всегда приносит свои интересы в жертву другому. Кто же наш спаситель и примиритель? Любовь или Бог? Любовь, потому что мы спасены не Богом как таковым, а любовью, которая выше различия между божественной и человеческой личностью. Бог отрекся от себя ради любви, и если мы не принесем Бога в жертву любви, то принесем любовь в жертву Богу и найдем в Нем, несмотря на предикат любви, злое существо религиозного фанатизма.

 Счастье и блаженство в классической этике различаются: счастье предусмотрено природой как осуществление целостности бытия (скажем, цветок «счастлив», когда расцвел, растение «счастливо», когда принесло плод), тогда как блаженство – особая отмеченность Богом или богами, особое внимание к тебе Бога или богов, не обязательно покровительственное, но всегда деятельное.

Говоря о воплощении, мы показали несостоятельность догмата и низвели мнимо сверхъестественную и сверхразумную тайну на степень простой, свойственной человеку истины, – истины, присущей, по крайней мере в зачатке, не только христианской, но и всякой другой религии как таковой. Всякая религия, претендующая на это название, предполагает, что Бог неравнодушен к существам, которые ему поклоняются, что человеческое ему не чуждо, что как предмет человеческого поклонения он в то же время сам является человеческим Богом. В каждой молитве заключается тайна воплощения, каждая молитва фактически есть воплощение Бога. В молитве я склоняю Бога к человеческому горю, делаю Его причастным к моим страданиям и потребностям. Бог не остается глухим к моим мольбам; Он проникается жалостью ко мне; Он таким образом отрекается от своего божеского величия ради всего конечного и человеческого; он с человеком становится человеком: ибо если Он слышит и жалеет меня, значит, мои страдания Его трогают.

 Учение о молитве как малом воплощении Бога не входит ни в католическую, ни в лютеранскую догматику, потому что может дать повод к абсурдным выводам, но может иметь параллели в мистике слова и имени, в том, что произнесение имени Божьего уже есть действие Бога по отношению ко всему миру. Такую мистику можно найти в еврейской каббале и отчасти хасидизме, в немецком Средневековье (Майстер Экхардт) или в русском «имяславии» начала ХХ века.

Бог любит человека, т. е. Бог сострадает человеку. Любовь немыслима без сочувствия, сочувствие без сострадания. Могу ли я сочувствовать бесчувственному существу? Нет! Я могу сочувствовать только тому, кто чувствует, кого я сознаю однородным со мной по существу, в ком я чувствую самого себя, чьи страдания я сам разделяю. Сострадание предполагает однородность существа. Эта однородность Бога и человека выражается в воплощении, в Промысле Божием, в молитве.

Однородность – в смысле «принадлежность к одному роду вещей», а не «неразличимость по составу». Например, промысел осуществляет любовь Божию к человеку и осуществляется в человеке как любовь Божия, так что Бог и человек принадлежат к одному роду – существ, для которых любовь необходима как их осуществление.

Богословие, признающее метафизические определения вечности, непостижимости, неизменяемости и другие такие же отвлеченные определения, выражающие на самом деле сущность разума, – отрицает способность Бога страдать и тем самым отрицает истинность религии. Ибо религия, религиозный человек, обращающийся к Богу с благоговейной молитвой, верит в то, что Бог принимает действительное участие в его страданиях и нуждах, верить в волю Божию, обусловленную искренностью молитвы, т. е. силой сердца, верит в то, что Бог действительно непосредственно слышит его в самый момент молитвы. Истинно религиозный человек, не задумываясь, выкладывает перед Богом свою душу; Бог кажется ему сердцем восприимчивым ко всему человеческому. Сердце может обращаться только к сердцу, оно находит утешение только в себе, в своей собственной сущности.

Утверждение, что исполнение молитвы было предопределено уже от вечности, что оно входило изначала в план мироздания, является пустым, нелепым вымыслом механического мышления, абсолютно противоречащим сущности религии. «Нам нужен произвольный Бог», – говорит совершенно справедливо в духе религии Лафатер. Впрочем и в вышеупомянутом вымысле и в уверенности, что Бог слышит человека в самый момент молитвы, обнаруживается одинаковый взгляд на Бога, с той только разницей, что в первом случае противоречивые свойства неизменяемости и непостижимости отодвигаются в туманную даль прошедшего или вечности. Для меня в сущности совершенно безразлично, решается ли Бог исполнить мою молитву именно теперь, или это было решено им уже раньше.

Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) – швейцарский богослов, пастор, поэт, физиогномист. Считал, что открытия современной ему науки, такие как электричество, могут обосновать сущность религии, где тоже действуют законы, отличающиеся от грубых механических. Для Лафатера колебания волн были образцом отзыва на молитву, объясняющим, как единый Бог слышит такое множество молитв, которое произносят люди на земле, и при этом на каждую отзывается, оставаясь полностью собой.

В высшей степени непоследовательно отрицать представление о Боге, определяемом молитвой, т. е. силой души, как представление недостойное, антропоморфическое. Если мы верим в существо, служащее предметом поклонения, предметом молитвы, предметом души, в существо всеведущее, пекущееся о нас, немыслимое без любви, в провидение, в существо любящее, руководящееся в своих поступках исключительно любовью, то, следовательно, мы верим в существо, обладающее человеческим сердцем, если не в анатомическом, то в психическом смысле. Религиозный человек выкладывает перед Богом свою душу за исключением того, что кажется ему постыдным. Христиане не приписывали Богу страстей, противоречащих их нравственным понятиям, но зато, не задумываясь, они приписали ему чувства любви и милосердия, что было вполне естественно. Любовь, предполагаемая религиозным человеком в Боге, есть не кажущаяся и воображаемая, а настоящая, действительная, истинная любовь. Люди любят Бога, и Бог любит людей; в божественной любви только объективируется, утверждается любовь человеческая. Любовь находит в Боге самое себя, свою истинность.

Провидение – то же, что промысел Божий или осуществление этого промысла, мысль и забота Бога о людях.

Широкое понимание воплощения мы находим иногда и сейчас. Например, искусствовед Глеб Смирнов предложил отождествить культуру с «артодоксией», объединяющей людей религией искусства, и в частности заметил: «Основополагающим в Артодоксии является прозрение о том, что Логос вочеловечивается всякий раз, когда человек вносит его в мир». И перед этим пояснил: «Меж тем как далеко не во всех домах найдется более или менее зачитанная Библия, практически везде примечаешь под домашним абажуром корешки Чехова или Дюма, Ремарка, Бальзака, Гессе, О’Генри, Эдгара По, Стендаля, Толкиена, Борхеса; к нам легко наносят визит Сирано де Бержерак и Офелия, Фауст и Мюнхаузен, Дон Кихот и Робинзон Крузо, Левша и Остап Бендер, Гулливер и весельчак Гаргантюа с Золотым ослом Апулея в кармашке. На столике наших домов – театральная программка, оставленная на память о перевернувшем душу спектакле, каталог любимого художника с автографом, шахматная доска, гравюра Пиранези на стене и вызвавшая споры в обществе недочитанная новинка Пепперштейна, удачно прикрывающая кружочек от бокала красного вина на крышке рояля, – примерно таковы классические приметы артодоксального дома».

Развиваемый здесь взгляд на смысл воплощения может встретить возражение, что христианское воплощение (и это до некоторой степени справедливо) носит совершенно иной характер, чем вочеловечение богов языческих, напр., греческих и индийских. Последние были просто продуктом человека или обоготворенными людьми, а в христианстве дана идея истинного Бога, вследствие чего соединение божеского естества с человеческим получает здесь впервые особое значение и носит «умозрительный» характер. Юпитер превращался также и в быка; языческие превращения богов являются простым вымыслом.

Естество – здесь: то же, что природа, от слова «есть» (быть).

Имеется в виду похищение Европы в греческой и римской мифологии. С этим мифологическим эпизодом связана и латинская поговорка «Что позволено Юпитеру, то не позволено быку».

Сущность языческого бога не превосходила образа, в котором он являлся на землю; тогда как христианский Бог принял на себя образ человека, не переставая в то же время быть Богом, существом сверхчеловеческим. Но это возражение опровергается тем, что предпосылка христианского воплощения, как уже замечено выше, содержит в себе человеческую сущность. Бог любит человека; кроме того Бог не разделен с Сыном; Бог есть Отец; ему не чужды человеческие отношения; человеческое ему близко, ему знакомо. Следовательно, и здесь сущность Бога не превосходит того образа, в котором Он воплощается.

Признавая воплощение, религия только сознается в том, чего она не хочет допустить как теология, а именно, что Бог есть насквозь существо человеческое. Следовательно, воплощение, тайна «Богочеловека» не есть мистическое сочетание противоположностей, не есть синтетический факт, каким его считает умозрительная философия религии, особенно склонная но всякого рода противоречиям, а факт аналитический – человеческое слово с человеческим смыслом.

Синтетический факт – факт, в котором осуществился синтез всех имеющихся понятий, например, понятия Бога и понятия человека. Аналитический факт – наоборот, факт, из которого эти понятия выводятся: разобравшись, что такое Боговоплощение, мы разберемся, что такое Бог и что такое человек. Фейербах спорит с немецким идеализмом, считавшим самые высокие и сложные понятия синтезом более простых. Различение синтетических и аналитических суждений есть у Канта, Фейербах же говорит не о суждениях, но о фактах.

Если бы здесь действительно заключалось противоречие, то оно имело бы место до и вне воплощения; оно вытекало бы из соединения провидения, любви с божеством. Ибо если это любовь истинная, то она ничем существенно не отличается от нашей любви – стоит только устранить границы. Следовательно, воплощение есть только самое сильное, самое искреннее, самое чувственное, самое сокровенное выражение этого провидения, этой любви. Высшее счастье для объекта любви заключается в том, что любовь радует его своим личным присутствием, что она позволяет себя лицезреть. Любовь питает пламенное желание видеть незримого благодетеля лицом к лицу. Лицезрение есть божественный акт. Простой взгляд любимого существа доставляет нам блаженство. Взгляд есть залог любви. И воплощение есть не что иное, как несомненный залог любви Бога к человеку. Воплощение свершилось на земле, а любовь продолжает существовать. Явление Бога на землю было ограничено пространством и временем, и свидетелями его были лишь немногие; а сущность этого явления носит вечный и всеобщий характер. Мы должны верить в воплощение, но не ради воплощения, а ради его сущности; ибо нам только осталось созерцание любви.

Человек является в религии божественным объектом, божественной целью, и, следовательно, в религии выражается его отношение к самому себе, к своей собственной сущности. Самым очевидным и неопровержимым доказательством этого служит любовь Бога к человеку, основа и средоточие религии. Ради человека Бог отказывается от своей божественности. В этом и заключается возвышающее значение воплощения: высшее, самодовлеющее существо смиряется, унижается ради человека. В Боге поэтому мое собственное существо доходит до созерцания; для Бога я имею ценность; божественное значение моего существа открывается для меня. Высокое значение человека нагляднее всего выражается в том, что Бог становится человеком ради человека, а человек служит конечной целью, предметом божественной любви. Любовь к человеку есть существенное определение Бога. Бог есть существо, любящее меня и людей вообще. На этом покоится акцент религии, ее основной аффект. Любовь Бога побуждает меня к любви; любовь Бога к человеку есть основание любви человека к Богу: божественная любовь пробуждает любовь человеческую. Полюбим Его, ибо Он прежде возлюбил нас.

Существенное определение – то же, что определение по существу или определение самой сущности.

Последняя фраза – незакавыченная цитата из Первого послания Иоанна (1 Ин. 4, 19).

Итак, что же люблю я в Боге? Любовь, именно любовь к человеку. Но если люблю я любовью, какою Бог любит человека, то, следовательно я люблю человека, и моя любовь к Богу является косвенной любовью к человеку. Итак, если Бог любит человека, значит, человек есть содержание Бога. Я люблю только то, с чем я тесно связан. Если я не способен любить, значит, у меня нет сердца. Сердце человека проявляется только в любви. А любовь немыслима без предмета любви. Предмет моей любви есть мое сердце, мое внутреннее содержание, моя сущность. Почему человек, потерявший любимое существо, горюет и теряет охоту жить? Потому что в лице любимого существа он потерял свое сердце, свой жизненный принцип.

Жизненный принцип – здесь не какой-то лозунг или девиз, которому человек верен всю жизнь, но то, что порождает жизнь, начальная точка жизни, начальное живое побуждение.

Если таким образом Бог любит человека, значит, человек есть сердце Божие – благо человека его главный помысел. Следовательно, человек, будучи объектом Бога, является в то же время своим собственным объектом в лице Бога. Сущность Бога есть человеческая сущность, так как Бог есть любовь, а существенное содержание этой любви есть человек. Любовь Бога к человеку, составляющая основу и средоточие религии, есть в сущности любовь человека к самому себе, объективированная и созерцаемая, как высшая истина, как высшая сущность человека. Поэтому догмат: «Бог любит человека» является ориентализмом, – а религия есть явление по существу ориентальное – в переводе гласящий: «Наивысшее есть любовь к человеку».

Ориентализм – здесь: выражение, калькирующее один из восточных языков, к которым тогда относили и библейский иврит. Имеется в виду, что в Библии не даются определения «Х есть Y», но описывается действие, «Х действует как Y». Об этом хорошо писал Сергей Аверинцев: «Можно прочесть весь Ветхий Завет от корки до корки и не найти там ни одной формальной дефиниции; предмет выясняется не через определение, но через уподобление по типу “притчи” (евр. mašal). Освященная тысячелетиями традиция построения высказываний продолжена и в Евангелиях: “Царство Небесное подобно” тому-то и тому-то – и ни разу мы не встречаем: “Царство Небесное есть” то-то и то-то».

Истина, к которой сводится посредством анализа тайна воплощения, проникла даже в религиозное сознание. Так, например, Лютер говорит: «Кто хочет следовать примеру воплотившегося Бога, тот должен ради Плоти и Крови, сидящей одесную Отца, любить всякую плоть и кровь здесь на земле и жить в мире с людьми. Человеческая кротость Христа, нашего Бога, должна наполнять сердца людей радостью и изгонять оттуда все злые, недоброжелательные помыслы. Ради этой нашей Плоти и Крови человеку следует носить своих ближних на руках». «Этот акт должен наполнять нас радостью и блаженной гордостью, потому что он ставит нас превыше всякой твари, даже превыше ангелов, чем мы поистине, можем гордиться: моя собственная Плоть и Кровь сидит одесную Бога и господствует над миром. Такая честь не выпадает даже на долю ангелов. Отчего нет такой печи, которая сплавила бы наши сердца в одно общее сердце и воспламенила бы горячей любовью к ближним». Но что в религиозной истине составляет сущность мифа, главную вещь, то в религиозном сознании является лишь моралью мифа, только второстепенною вещью.

Глава шестаяТайна страдающего Бога

Существенным определением вочеловечившегося, или, что то же, человеческого Бога, т. е. Христа, является страдание. Любовь обнаруживает себя страданием. Все мысли и чувства, ближайшим образом связанные со Христом, концентрируются в понятии страдания. Бог как Бог, олицетворяет собою все человеческие совершенства; Бог как Христос, воплощает в себе все человеческие страдания. Языческие философы считали высшей, божественной деятельностью деятельность вообще и в особенности самодеятельность разума; христиане считали страдание священным, даже воплощали его в Боге. Бог, как être suprême сердца, как чистая деятельность, есть Бог отвлеченной философии; а христианский Бог, Христос, passio pura, чистое страдание, есть высшая метафизическая идея, être suprême сердца.

Passio pura (лат.: чистое страдание, чистая страдательность) – термин, созданный Фейербахом по образцу термина Фомы Аквинского и других схоластов actus purus (чистое действие) для обозначения Бога-творца. Конечно, Фейербах просто заменяет богословский термин нужной ему метафорой для обозначения спасительного дела Христа. Но он тут созвучен, например, такому рассуждению Шопенгауэра, противопоставлявшего стоицизм и христианство: «Здесь очевидна резкая противоположность между стоической этикой и всеми другими упомянутыми выше учениями, для которых целью служит добродетель непосредственно и сама по себе, даже при самых тяжких страданиях, которые не разрешают для освобождения от страданий кончать счеты с жизнью, – хотя ни одна из всех этих теорий не в силах высказать настоящей причины, почему самоубийство должно быть отвергнуто, но все они усердно отыскивают разного рода мнимые на то основания; истинное основание выяснится в четвертой книге в связи со всем нашим изложением. Но указанная противоположность только обнаруживает и подтверждает существенное, коренное различие между Стоей, которая является, собственно, лишь особым видом эвдемонизма, и названными учениями, хотя они часто сходятся между собою в выводах и кажутся родственными. Только что упомянутое внутреннее противоречие, тяготеющее к стоической этике уже в ее основной идее, проявляется далее и в том, что ее идеал, мудрец-стоик, даже в собственном ее изображении никогда не мог обрести жизненности или внутренней поэтической правды, а оставался застылым деревянным манекеном, с которым нельзя иметь никакого дела, который сам не знает, что ему предпринять со своей мудростью, а его невозмутимый покой, удовлетворенность и блаженство прямо противоречат человеческой природе, так что мы не можем их себе наглядно представить. Как сильно отличаются от него те победители мира и добровольно кающиеся, которых представляет нам индийская мудрость и которых она действительно создала; или как отличается от него христианский Спаситель, этот дивный образ, полный глубокой жизненности, величайшей поэтической правды и высокого смысла, – образ, который, несмотря на совершенную добродетель, святость и величие, стоит перед нами, испытывая величайшие страдания» (пер. Ю. И. Айхенвальда).

Ничто не способно так влиять на сердце, как страдание, и тем более страдание существа свободного от всех страданий, страдание безгрешного, невинного, который превыше всех страданий, страдание ради блага других, страдание любви, самопожертвования. История страданий Христа сильнейшим образом трогает всякое человеческое сердце, т. е. просто сердце (ибо смешно представить себе другое сердце, кроме человеческого), а это служит неопровержимым доказательством, что здесь выражается, объективируется сущность сердца, что эти страдания являются изобретением не человеческого разума или фантазии, а человеческого сердца. Но сердце изобретает иначе, чем свободный разум или фантазия; оно страдает, воспринимая; все, исходящее от него, кажется ему данным извне, действующим с неотразимой необходимостью. Сердце принуждает, овладевает человеком; всякий, кто охвачен им, чувствует его демоническую, божественную силу. Сердце не знает другого Бога, другой высшей сущности, кроме самого себя, кроме того Бога, который хотя может отличаться от него по имени, но сущность, субстанцию которого составляет собственная сущность сердца. Высшая, истинная, очищенная от теологических элементов и противоречий сущность христианства вытекает именно из сердца, из внутреннего побуждения к добру, к страданию и смерти ради людей, из божественного стремления к благотворению, желающему осчастливить всех, не исключая даже самого отверженного и презренного, из нравственного долга благотворения в высшем смысле, когда оно стало внутренней необходимостью, т. е. сердцем, из человеческой сущности, как она открывается как сердце и через сердце.

 Как писал Венедикт Ерофеев в поэме «Москва-Петушки»: «Первая любовь или последняя жалость – какая разница? Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальства он нам не заповедовал. Жалость и любовь к миру едины. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву. И ко плоду всякого чрева – жалость». Благотворение в высшем смысле – это такая жалость, которая как бы уже действует самостоятельно; здесь Фейербах близок мистике молитвы в монотеистических религиях, где молитва как непосредственная жалость, мольба к Богу и милость со стороны Бога, становится «самодвижущейся», автоматизируется и становится тем самым первейшей необходимостью жизни.

То, что в религии является предикатом, приобретает, в силу вышесказанного, значение субъекта, и наоборот. Поэтому мы можем перевернуть религиозные изречения, представить их себе как contre-vérités, и таким образом мы обретем истину. Бог страдает – страдание есть предикат – но страдает Он за людей, за других, а не за себя. Это значит: страдание ради других божественно; кто страдает за других, полагает за них свою душу, поступает по-божески, является Богом для людей.

 Contre-vérités (фр.) – «противоистины», истины, доказываемые от следствий, а не от причин. Пример Фейербаха: Бог страдает за людей, следовательно, страдание сближает с Богом.

Но страдание Христа есть не только нравственное, добровольное страдание, страдание любви, имеющей силу пожертвовать собою за благо других; оно представляет собою еще страдание как таковое, поскольку оно служит выражением способности страдания вообще. Христианская религия не есть сверхчеловеческая; она освящает даже человеческие слабости. Языческий философ, узнав о смерти своего ребенка, восклицает: «Я знал, что произвел на свет смертного»; а Христос, по крайней мере библейский, ибо об ином, добиблейском Христе мы ничего не знаем, – оплакивает мнимую кончину Лазаря. Сократ с невозмутимым спокойствием выпивает чашу, наполненную ядом; а Христос, напротив того, молится: «Если возможно, да минует меня чаша сия». В этом отношении Христос есть самопризнание человеческой чувствительности. Христианин, в противоположность языческому, в частности стоическому, началу с его суровой силою воли и самостоятельностью, внес в сознание Бога сознание собственной возбудимости и чувствительности. Христианский Бог не отрицает, не проклинает человеческих слабостей, если только они не греховны.

 Цитируемая молитва Иисуса в Гефсиманском саду раздражала языческих философов: для них философ должен быть мужественно готов к любому страданию, а не молиться об облегчении своей участи. Но для христианина гефсиманская молитва – пример деятельного сострадания, которое объясняет самый глубокий смысл жертвы Христа. Русский богослов митрополит Антоний Храповицкий даже считал, что в Гефсиманском саду и произошло действие спасения как соединение всего человечества состраданием, а смерть на кресте была нужна только как притча, чтобы всех впечатлить. Это утверждение сомнительно, потому что сострадание во время молитвы может оказаться недостаточным, а смерть в муках всегда необратима и недвусмысленна.

Страдание есть высшая заповедь христианства – сама история христианства представляет историю страданий человечества. У язычников к культу богов примешивалось чувственное ликование: у христиан, разумеется у древних христиан, к богослужению присоединялись слезы и сердечные воздыхания. Подобно тому, как связанное с культом чувственных богов, чувственное ликование служит чувственным определением сущности богов, вызывающих это ликование, так и сердечные вздохи христиан исходят из глубины сердца, из внутренней сущности их Бога. Истинного, человеческого Бога надо искать не в Боге софистической теологии, а в Боге культа, у христиан культа внутреннего. А христиане, разумеется древние христиане, считали высшей формой религиозного почитания слезы раскаяния и тоску.

Сердечные воздыхания – глубокое раскаяние не только в дурных поступках, но и дурных мыслях, имеется в виду, что это может эмоционально переживаться как состояние, близкое к агонии, предсмертным мукам, но сердечная молитва производит очистительное действие и восстанавливает человека.

Софистическая теология – так Фейербах называет теологические системы, рассматривающие качества Бога только исходя из интеллектуальных соображений, без сострадательного соучастия.

Тоска или томление – состояние богооставленности или ожидания Бога, специфическое состояние, близкое одновременно ностальгии, влюбленности и фрустрации, сладостная мука.

Таким образом, слезы суть чувственные перлы христианской религиозной души, в которых отражается сущность ее Бога. Бог, находящий удовольствие в слезах, выражает собою сущность сердца и особенно чувства. Христианская религия учит, что Христос сделал все для нас: спас нас, примирил нас с Богом. Из этого можно было бы вывести заключение: радуйтесь: нечего больше заботиться о примирении с Богом, ибо примирение уже состоялось. Но imperfectum страдания производит более сильное и прочное впечатление, чем perfectum спасения.

Imperfectum… perfectum (лат.) – незавершенность… завершенность. Имеется в виду, что страдание может никогда не кончаться, по крайней мере изнутри страдания ему как бы не видно конца, и страдание запоминается лучше. Христианский теолог на это сказал бы, что спасение как факт бытия верующим переживается не менее глубоко.

Спасение есть только результат страдания: страдание – основа спасения. Поэтому страдание глубже укрепляется в душе; страдание, а не спасение, делается предметом подражания. Если сам Бог страдал за меня, то я не могу радоваться и наслаждаться, по крайней мере в этом испорченном мире, бывшем ареной Его страданий. Неужели я лучше Бога? Могу ли я не разделять Его страданий? Разве поступки моего Бога и Господа не должны служить для меня примером? Имею ли я право пользоваться только прибылью, не неся расходов? Разве мне известен только факт искупления? Разве история страданий Христа не стала для меня также объектом? Неужели она является для меня только объектом холодного воспоминания или даже предметом радости, ибо эти страдания доставили мне блаженство? Но кто может допустить такую мысль, кто захочет исключить себя из страданий своего Бога?

Арена – слово употреблено в значении «обозреваемая со всех сторон сцена», зрелище, которое видно всему человечеству.

Христианская религия есть религия страдания. Образ распятия, который мы и поныне встречаем во всех церквах, представляет нам не Спасителя, а распятого страдальца. Даже распространенное среди христиан самораспинание является психологически глубоко обоснованным следствием их религиозного миросозерцания. Тот, кто постоянно носит в душе образ Распятого, естественно чувствует потребность распинать себя или других. По крайней мере, мы имеем такое же право сделать это заключение, какое имели Августин и другие отцы церкви, укорявшие языческую религию за то, что непристойные религиозные изображения язычников будто побуждают их на непристойности.

 Следует заметить, что натуралистически изготовленные распятия, с объемным изображением казнимого окровавленного тела – один из «спецэффектов» эпохи барокко, распятия прежних эпох были более символическими.

Самораспинание – так несколько сатирически Фейербах называет чрезмерную требовательность христиан к себе и к другим, воздержание даже от самых благородных удовольствий.

Бог страдает, это значит в сущности, что Бог есть сердце. Сердце есть источник, совокупность всех страданий. Кто не страдает, у того нет сердца. Поэтому тайна страдающего Бога есть тайна чувства. Страдающий Бог есть Бог чувствующий. Но положение: Бог есть существо чувствующее, – есть только религиозное выражение мысли: чувство принадлежит к божественной сущности.

Человек сознает в себе не только источник деятельности, но и источник страданий. Я сознаю не только волю и мышление, которое очень часто противоречит мне и моим ощущениям, но и чувство, однородное с моей сущностью; я сознаю также, что хотя оно есть источник страданий, слабости и горя, но в то же время я ощущаю его как дивную божественную силу и совершенство. Что такое человек, лишенный чувства? Чувство есть музыкальная сила в человеке. Что такое был бы человек без звука? Человек, чувствующий влечение к музыке и испытывающий потребность выражать свои чувства в звуках и песне, неизбежно изливает в религиозных вздохах и слезах сущность чувства как объективную, божественную сущность.

Музыкальная сила – метафора, означающая всю совокупность эффектов, которые может вызывать музыка: слезы, восторг, восхищение, размышление и т. д. Фейербах считает, что человеческая душа – музыкальный инструмент, и желание любого человека выразиться в музыке говорит и о том, что человек не может не создать себе Бога, играющего на этом инструменте, или, что то же самое, ощутить себя божественным.

Религия есть рефлекс, отражение человеческой сущности в себе самой. Все существующее естественно должно нравиться себе, радоваться себе, любить себя и любить по праву. Порицание за любовь к себе равносильно порицанию за существование. Существовать – значит доказывать, утверждать, любить себя; тот, кому надоело жить, лишает себя жизни. Поэтому там, где чувство не отодвигается на задний план, не подавляется по примеру стоиков, где ему предоставляется возможность существовать, там ему присваивается религиозная сила и значение, там оно возвышается до отражения себя в себе самом и в Боге. Бог есть зеркало человека.

Рефлекс – здесь: зеркальное отражение. Фейербах употребляет латинизм, чтобы придать большее научное звучание дальнейшему возвышенному тексту о зеркалах и отражениях.

Человек считает Богом только то, что имеет для него существенное значение, кажется ему совершенным, превосходным и доставляет ему истинное наслаждение. Если чувство кажется тебе превосходным, то оно и есть для тебя божественное качество. Поэтому чувствующий, впечатлительный человек верит только в чувствующего, отзывчивого Бога, т. е. он верит только в истинность своего собственного бытия и сущности, ибо он может верить только в то, что он есть сам в своей сущности. Его вера является сознанием того, что он считает священным; а священно для человека только то, что составляет его внутреннее, собственное, последнее основание его личности. Бесчувственный Бог кажется исполненному чувств человеку бессодержательным, отвлеченным, отрицательным Богом, т. е. он есть ничто, ибо в нем нет того, что для человека ценно и священно. Бог служит для человека летописью его возвышенных побуждений и помыслов, родословной книгой, где записаны имена самых дорогих и священных для него существ.

 Мысль о Боге и вере в Бога как летописи, как исторической задаче, стоящей перед всем человечеством, потом повторялась в философии, например, у Германа Когена. Эту мысль прекрасно воспроизвел ученик Когена Борис Пастернак: «Я понял, что, к примеру, Библия есть не столько книга с твердым текстом, сколько записная тетрадь человечества, и что таково все вековечное. Что оно жизненно не тогда, когда оно обязательно, а когда оно восприимчиво ко всем уподоблениям, которыми на него озираются исходящие века. Я понял, что история культуры есть цепь уравнений в образах, попарно связывающих очередное неизвестное с известным, причем этим известным, постоянным для всего ряда, является легенда, заложенная в основание традиции, неизвестным же, каждый раз новым – актуальный момент текущей культуры» («Охранная грамота»).

Отличительным признаком хозяйственности, домовитости, женственности является стремление собирать и сохранять все ценное, вместо того, чтобы доверять его волнам забвения, случайности воспоминания, вообще предоставлять самому себе. Свободный мыслитель подвергается опасностям расточительной, рассеянной жизни; а религиозный человек, связывающий все воедино, не теряется в чувственной жизни, но зато подвергается опасности реакции, духовного эгоизма и своекорыстия. Религиозный человек считает безбожного, или по крайней мере, нерелигиозного человека субъективным, своевольным, высокомерным, дерзким, но не потому, что бы не было для одного священно то, что священно для другого, а лишь потому, что нерелигиозный человек запечатлевает у себя в уме то, что религиозный ставит как предмет вне себя и над собой, благодаря чему устанавливает для себя отношение формальной подчиненности. Одним словом, религиозный человек имеет для себя объединяющий пункт, цель и, следовательно, твердую почву под ногами. Не воля как таковая, не просто знание, а лишь целесообразная деятельность, объединяющая теоретическую и практическую деятельность, дает человеку нравственную основу и выдержку, т. е. характер.

 Такое противопоставление рассеянности на множество предметов как результата неверия – и сосредоточенности и разумной хозяйственности как результата веры – было обычным в романе XIX века, в том числе русском. Например, это нашло отражение в характерах Онегина и Татьяны.

Целесообразная деятельность – в XIX веке также говорили «деятельность, имеющая в виду идеал». Слово «идеал» стали тогда употреблять для обозначения такой целесообразности, чтобы формула подходила и для верующих, и для неверующих.

Каждый человек должен иметь Бога, т. е. преследовать какую-нибудь цель. Конечная цель есть сознательное, добровольное, существенное жизненное стремление, взор гения, светоч самопознания – единство природы и духа в человеке. Кто имеет конечную цель, тот повинуется закону; ибо он не только руководит сам собою, но и подчиняется руководству. У кого нет конечной цели, у того нет родины, нет святыни. Отсутствие цели есть величайшее несчастие. Человек, даже преследующий обыкновенные цели, счастливее того, кто, быть может, и лучше его, но не имеет цели. Цель ограничивает, но ограничение есть наставник добродетели. Человек, имеющий цель, такую цель, которая истинна и существенна сама по себе, имеет свою религию, если и не в ограниченном смысле богословской черни, то во всяком случае (что и требуется) в смысле разума, в смысле истины.

Богословская чернь (буквально: богословский плебс) – выпад Фейербаха против профессоров теологии как образующих корпоративную группу, превращающую религию в предмет собственного группового интереса.

Глава седьмаяТайна Троицы и Матери Божией

Человек, как существо чувствующее и страдающее, не удовлетворяется Богом бесчувственным, не способным к страданию, но в же время он не удовлетворяется и существом только чувствующим, существом лишенным разума и воли. Весь человек может удовлетвориться только таким существом, которое носит в себе всего человека. Сознание человеком себя в своей цельности есть сознание Троицы. Троица соединяет в единство определения или силы, которые дотоле рассматривались, как разъединенные, и тем низводит всеобщую сущность разума, т. е. Бога как Бога, на степень особой сущности, особой способности.

 Фейербах имеет в виду, что Троица – модель, позволяющая понять свойства Бога, например, разум, волю, любовь, не впадая при этом в противоречие между их свойствами. Немецкий идеализм, в лице прежде всего Шеллинга, вдохновляясь средневековой немецкой мистикой (Мейстер Экхардт, Генрих Сюзо, Якоб Бёме и т. д.), стремился осмыслить Троицу как в том числе модель особого богословского мышления. Фейербах отвергает все эти опыты: для него Троица – это не особая логика рассуждения о вещах и опыте, но скорее, особый тип сознания и самосознания человека, изобретающего себе Бога-Троицу, для того чтобы разобраться в своих свойствах.

То, что богословие определяет как оттиск, образ, символ Троицы, мы должны рассматривать исключительно как саму вещь, как сущность, первообраз, оригинал, и тогда загадка будет решена. Мнимые образы, в которых олицетворялась Троица, чтобы стать понятной, суть: дух, разум, память, воля, любовь (mens, intellectus, memoria, voluntas, amor или caritas).

Бог мыслит и любит, но мыслит Он и любит себя; все мыслимое, познаваемое, любимое есть сам Бог. Первое, что мы встречаем в Троице, есть объективирование самосознания. Самосознание неизбежно действует на человека как нечто абсолютное. Бытие для него равносильно самосознанию. Бытие с сознанием есть для него просто бытие. Не существовать, или существовать, не зная того, что существуешь, это одно и то же. Самосознание имеет абсолютное значение не только для человека, но и само по себе. Бог, не знающий себя, Бог без сознания, не есть Бог. Человек одинаково не может мыслить как себя, так и Бога, без сознания. Божественное самосознание есть не что иное, как сознание сознания как абсолютной или божественной сущности.

 Здесь Фейербах упрощенно воспроизводит диалектику Гегеля, согласно которой из самого факта сознания рождается другой («ты»), и таким образом Бог не может быть один. По сути, Отец оказывается «тезисом» (действием бытия), Сын – «антитезисом» (действием мышления), Дух – «синтезом» (действием сбывшейся мысли).

Впрочем, Троица никоим образом не исчерпывается этим определением. Мы поступили бы вполне произвольно, если бы свели только к нему и ограничили только им тайну Троицы. Сознание, разум, воля и любовь в значении абстрактных сущностей или определений относятся к области только отвлеченной философии, но религия есть сознание человеком себя в своей живой цельности, в которой единство самосознания существует только как завершившееся единство «я» и «ты».

Религия, по крайней мере христианская, абстрагирует от мира; внутренняя жизнь принадлежит к ее существу. Религиозный человек ведет жизнь уединенную, сосредоточенную в Боге, тихую, лишенную радостей мира. Но он отчуждается от мира только потому, что Сам Бог является существом, отчужденным от мира, вне- и сверхмировым – выражаясь строго и отвлеченно философски – небытием мира. Однако Бог как внемировое существо есть не что иное, как ушедшая из мира в себя, порвавшая с ним всякие связи, поднявшаяся над миром сущность человека, реализованная как объективная сущность.

 Здесь Фейербах воспроизводит мотив диалектики Шеллинга и Гегеля: если мир есть бытие, то Бог есть небытие собственного небытия, бездна, которая всемогуществом преодолевает свое качество бездны, отрицает отрицание и тем самым творит мир как некий материализованный моральный итог этого преодоления.

Такой Бог есть сознание способности абстрагировать себя от всего другого, довольствоваться собой и зависеть только от себя, подобно тому, как в религии эта способность становится объектом для человека в качестве отличной от человека особой сущности. Бог как Бог, как существо простое, есть существо одинокое: абсолютное одиночество и самостоятельность; ибо одиноким может быть только то, что самостоятельно. Способность к одиночеству есть признак характера и мыслительной способности. Одиночество есть потребность мыслителя, общение – потребность сердца. Мыслить можно одному, любить надо непременно другого. В любви мы зависимы, так как она есть потребность в другом существе: мы самостоятельны только в одиночном акте мышления. Одиночество есть автаркия, самодовольство.

Характер – в данном случае в значении близком «верность себе», или готовность жить наедине со своими свойствами, готовность терпеть самого себя и менять самого себя самостоятельно. Здесь соединяются смыслы противоположных бытовых выражений «тяжелый характер» (довольство собой) и «сильный характер» (преодоление себя).

Автаркия (греч.) – самодостаточность, самообеспечение. Термин античной этики, означавший умение чувствовать себя хорошо в любой ситуации: и в нищете, и в роскоши, способность не прийти в отчаяние, претерпев разорение, и не развратиться, получив большой доход. Фейербах употребляет это слово буквально, этимологически, «довольство собой», «достаточность самого себя для жизни».

Но одинокий Бог исключает существенную потребность всякого двойства, любви, общения, действительного, полного самосознания, – у него нет другого «я». Религия удовлетворяет эту потребность тем, что соединяет одинокое божественное существо с другим, которое отличается от него как личность, но однородно с ним по существу – с Богом Сыном, отличным от Бога Отца. Бог Отец – первое, Бог Сын – второе лицо. Первое лицо – разум, второе – любовь. Любовь в связи с разумом и разум в связи с любовью образуют впервые дух, а дух есть цельный человек.

 Обычно отцы церкви, прежде всего Аврелий Августин, говорили об Отце как о Любящем, Сыне как о Возлюбленном, а Духе как о Любви. Это отразилось в «Божественной комедии» Данте: ад сотворили «Божественное могущество, высшая мудрость и первая любовь», то есть Любовью назван Дух. Далее Фейербах переходит к этой схеме, когда говорит, что для тайны любви достаточно двух, потому что третий – сама любовь.

Только общественная жизнь есть истинная, себе довлеющая Божественная жизнь, – эта простая мысль, эта естественная для человека, врожденная истина и составляет сверхъестественную тайну Троицы. Но эта истина, как и всякая другая, признается религией только косвенным, т. е. превратным образом; религия рассматривает эту всеобщую истину как частную и придает истинному субъекту значение только предиката. Она говорит: Бог есть общественная жизнь, жизнь и сущность любви и дружбы. Третье лицо в Троице служит лишь выражением обоюдной любви двух первых лиц Божества, есть единство Отца и Сына, понятие общения, которое довольно бессмысленно воплощается в свою очередь в особом, личном существе.

Общественная жизнь – неточный перевод, правильнее было бы перевести Gemeinschaftliches Leben как «жизнь общины», «жизнь сообща», «жизнь вместе». Никакой речи об «обществе» как открытой системе здесь не идет.

Святой Дух обязан своим личным существованием только одному имени, одному слову. Даже древние отцы церкви, как известно, отождествляли Св. Дух с Сыном Божиим. Позднейшие догматические олицетворения его тоже недостаточно обоснованы. Он есть любовь Бога к Самому Себе и людям и в то же время любовь человека к Богу и к человеку. Следовательно, он и есть тождество Бога и человека, поскольку оно объективируется в религии как особенная сущность. Но для нас это единство заключается уже в Отце и еще в большей степени в Сыне. Поэтому нам не придется делать Св. Духа особым предметом нашего анализа. Мы ограничимся только следующим замечанием. Поскольку Св. Дух представляет субъективную сторону, постольку Он является представителем религиозной души перед ней самой, представителем религиозного аффекта, религиозного воодушевления, или олицетворением, объективированием религии в религии. Поэтому Св. Дух есть воздыхающее творение, томление твари по Богу.

 Фейербах этимологизирует слово «Дух», которое в иврите означало ветер или дыхание, тогда как в греческом больше ассоциируется с дыханием. В Библии ветер вдохновения, ветер пророчества, обычно легкий, это едва заметное дуновение, сообщающее пророческую силу, вдохновляющее пророков пророчествовать. В Новом Завете Дух сравнивается с голубем (с голубицей – слово «дух» в иврите женского рода): имеется в виду, разумеется, не внешний вид птицы (хотя художникам приходится изображать птицу), но особое движение ветра, легкое и едва заметное, при этом меняющее душу. Такая этимологизация стирает границу между Духом и человеческой душой, строго соблюдаемую в Библии, где «душевное» означает «смертное, человеческое». Слово «томление» (Sehnsucht) опять же оказывается универсальным обозначением аффекта любви: тоска, влюбленность, тяга, мучительное ожидание, ревность и т. д.

В действительности есть только два лица, ибо третье, как уже сказано, представляет собою только любовь. Это объясняется тем, что любовь в строгом смысле довольствуется двумя. Два – это принцип и вместе с тем замена множества. Предположение многих лиц уменьшило бы силу любви; она рассеялась бы. Но любовь и сердце тождественны, сердце не есть особая способность – сердце есть человек, поскольку он любит. Поэтому Сын есть самоутверждение человеческого сердца как принципа двойства, общественной жизни, Сын есть теплота; Отец есть свет, хотя свет является главным образом предикатом Сына, ибо в Сыне божество впервые становится ясным и понятным человеку.

Теплота – образ работы сердца, которое обеспечивает кровообращение, образ «самоутверждения» сердца, т. е. признания себя главным элементом человеческой сущности.

Конечно, надо было переводить не «общественной», а «общинной» или «общей» жизни.

Но так как Отец представляет из себя Бога, как Бога, холодную сущность разума, то мы можем приписать Отцу свет, как неземную сущность, а Сыну теплоту, как земную сущность. Бог как Сын впервые согревает человека; здесь Бог из предмета созерцания, безразличного чувства света, становится предметом чувства, аффекта, воодушевления, восторга; но только потому, что сам Сын есть не что иное, как горячая любовь, воодушевление. Бог как Сын, есть первоначальное воплощение, первоначальное самоотрицание Бога, отрицание Бога в Боге; ибо Сын есть конечное существо, так как он существует ab alio (от другого), а Отец существует a se (сам собою). Таким образом, второе лицо исключает существенное определение божества, как бытия от себя самого. Но Бог Отец сам рождает Сына, следовательно, он добровольно отрекается от своей суровой, исключительной божественности; он умаляет, унижает себя, полагает себе начало конечности, бытия, обусловленного причиной; он становится в Сыне человеком и прежде всего не по образу, а по существу. Чрез это впервые Бог как Сын, делается объектом человека, объектом чувства, сердца.

 Характеристика рационального как «холодного» нормативна для культуры сентиментализма. Это связано не столько с общественной «холодностью» в отношениях, основанных на расчете, сколько с понятием о разуме как способном к мышлению, отдаляющемуся от эмоциональных обстоятельств. Это образ созерцания неба, неизбежно холодного для новоевропейского сознания (в то время как Средневековье представляло скорее огненную сферу неба).

Сердце трогает только то, что вытекает из сердца. Из свойств субъективных впечатлений можно безошибочно заключить о свойстве объекта. Чистый, свободный разум отрицает Сына; а разум, озаряемый сердцем, определяемый чувством, не отрицает Его; напротив, находит в Сыне глубину божества, ибо находит в нем чувство, чувство темное само по себе, и потому являющееся человеку некоторой тайной. Сын действует на сердце, потому что истинным отцом Сына Божия является человеческое сердце; и сам Сын есть не что иное, как божественное сердце, т. е. объективированное в качестве божественной сущности человеческое сердце.

 Озаряемый – вернее было бы перевести как «осеняемый», здесь во многих языках игра света, тени, яркости и т. д. служит для передачи того, как аффекты не остаются в границах только эмоциональной жизни, а затрагивают и работу сознания.

Конечное, чувственное существо не может поклоняться такому Богу, которому чужды сущность конечности, начало чувственности, чувство зависимости. Религиозный человек не может любить Бога, не заключающего в себе сущности любви; и человек, вообще конечное существо, не может быть объектом Бога, не заключающего в себе начала конечности. Такому Богу недостает смысла, разумения, участия к конечному. Как может Бог быть отцом людей и любить их, как любят другие, подчиненные ему существа, если Он не вмещает в себе самом подчиненного ему существа – Сына и не знает по собственному опыту, по отношению к самому себе, что такое любовь. Так, одинокий человек принимает гораздо меньше участия в семейных горестях другого лица, чем тот, кто сам живет семейной жизнью. Поэтому Бог Отец любит людей в Сыне и ради Сына. Любовь его к людям есть производная любовь от любви его к Сыну.

Смысл – здесь в значении направленность мышления, как мы говорим «он со смыслом подходит к работе» или «проявил смысл в решении задач». Это значение осталось основным в русском слове «смышленый».

Два первых лица Троицы являются Сыном и Отцом не в переносном, а в собственном смысле. Отец есть действительный отец по отношению к Сыну; Сын есть действительный сын по отношению к Отцу или к Богу как отцу. Их существенное личное различие заключается только в том, что один рождает, другой рождается. Если отнять у них это естественное, чувственное определение, то уничтожится их личное существование и реальность. Христиане, разумеется древние христиане, которые едва ли признали бы в современных суетных, тщеславных, языческих христианах своих братьев во Христе, заменяли естественную, врожденную человеку любовь и единство единой религиозной любовью и единством; они отрицали действительную семейную жизнь, внутренние узы естественной любви, как нечто не божественное, не небесное, т. е. на самом деле ничтожное. Но зато, взамен их, они имели в Боге единого Отца и единого Сына, соединенных между собой самой искренней любовью, той любовью, которую порождает только естественное родство. Поэтому тайна Троицы была для древних христиан предметом высокого изумления, воодушевления и восторга, ибо в предмете созерцания, в Боге, они находили удовлетворение самых насущных человеческих потребностей, которые отрицались ими в действительной жизни.

Поэтому совершенно в порядке было и то, что в божественную семью, в союз любви между отцом и сыном включено было на небе еще третье – женская личность; ибо личность Св. Духа слишком неопределенна; скорее, она служит только поэтическим олицетворением взаимной любви Отца и Сына и поэтому не могла бы заменить этого третьего, восполняющего существа. Христиане считали связь мужчины с женщиной чем-то греховным, порочным и потому учили, что Отец произвел Сына без посредства Марии; но довольно и того, что наряду с Отцом и Сыном была поставлена Матерь.

 Еврейское слово для Духа, «руах», действительно женского рода, хотя в греческом это слово среднего рода, а в латыни и русском – мужского. Есть концепции, в которых Святой Дух – женщина по гендерной принадлежности, при этом обычно ссылаются на начало Книги Бытия, где Дух «носился над водою», буквально «высиживал воду», и тогда поведение Духа может быть представлено как заботливое материнское действие.

Нельзя не удивляться, почему мать считается чем-то греховным, т. е. недостойным Бога, в то время как сам Бог является отцом и сыном. Если даже Отец не есть отец в смысле естественного рождения и рождение божественное должно отличаться от естественного, человеческого, то и в таком случае Бог все-таки является по отношению к Сыну отцом, отцом действительным, а не номинальным или аллегорическим. И столь удивляющее нас теперь представление Божьей Матери в сущности не более странно или парадоксально, чем Сын Божий: оно не более противоречит всеобщим, отвлеченным определениям божества, чем представление Отца и Сына. Мария вполне подходит к категории отношений Троицы: она без мужа зачинает Сына, которого Отец рождает без жены. Таким образом, Мария является внутренне необходимой антитезой к Отцу в составе Троицы.

 Существует иконописный сюжет «коронование Богоматери», особенно распространенный у доминиканских и францисканских иконописцев. В нем Богоматерь символически, на правах ассоциации, принимается в Троицу, становясь четвертым участником божественного собеседования.

Женственное начало мы имеем уже в Сыне, если не конкретно, то абстрактно. Сын Божий – кроткое, нежное, незлобивое, примиряющее существо, женственная душа Бога. Бог как Отец, есть только производитель, принцип мужской самодеятельности; но Сын рождается, не рождая сам, Deus genitus, страдающее, воспринимающее существо: Сын воспринимает от Отца свое бытие. Сын зависит от Отца, разумеется, не как Бог, а как сын; он подчинен отцовскому авторитету. Таким образом, Сын олицетворяет женственное чувство зависимости в Боге; Сын невольно пробуждает в нас потребность в действительном женском существе.

Deus genitus (лат.) – Бог рожденный, теологическое обозначение для второго лица Троицы.

Сын – я разумею естественного человеческого сына – является сам по себе связующим звеном между мужественностью отца и женственностью матери: он как бы наполовину мужчина, наполовину женщина: у него еще нет полного, строгого сознания самостоятельности, характеризующего мужчину, он еще чувствует больше влечения к матери, чем к отцу. Любовь сына к матери есть первая любовь мужчины к женщине. Любовь мужчины к женщине, юноши к девушке приобретает свою религиозную – свою единственно истинную религиозную – окраску в любви сына к матери. Любовь сына к матери есть первое томление, первое проявление смирения мужчины перед женщиной.

 Мужественность и женственность здесь нужно понимать не как нравственные качества, относящиеся к обычаю и поведению, но в смысле, близком понятиям «мужское начало» и «женское начало». Иначе говоря, нужно понимать эти термины структурно, а не сентиментально.

В любви сына к матери мы все сейчас узнаем «эдипов комплекс» психоанализа, тем более, что Фейербах говорит о «томлении», особой благоговейной тоске, своеобразной мистике пола. Это «томление» должно послужить сублимации такого влечения, превращению его в чистое созерцание.

Поэтому мысль о Сыне Божием необходимо связана с мыслью о Матери Божией, то же самое сердце, которое нуждается в Сыне Божием, нуждается и в Матери Божией. Где есть сын, там должна быть и мать. Сын единороден Отцу, Мать единородна Сыну. Не отец заменяет сыну мать, а сын заменяет ее отцу. Мать необходима сыну; сердце сына есть сердце матери. Почему Бог Сын вочеловечился только через посредство женщины? Разве всемогущий Бог не мог явиться среди людей другим путем, не непосредственно как человек? Почему Сын вселился в утробу женщины?

 В протестантизме, в отличие от католичества, культ Богоматери очень умеренный: ее считают праведницей, но не посвящают ей специальных ритуалов и форм почитания. Фейербах исходит из симметрии между Иисусом и Марией: как Иисус сострадателен ко всем людям, так и Мария сострадательна к Иисусу, потому что согласно Евангелию заранее знала, что он обречен на казнь. Так что здесь Фейербах пытается создать чувственное христианство поверх конфессиональных разделений.

Потому что Сын есть стремление к матери, потому что его женственное, любвеобильное сердце нашло соответствующее выражение только в женском теле. Хотя сын, как естественный человек, находится под сердцем женщины только девять месяцев, но он получает здесь неизгладимые впечатления; мать навсегда останется в уме и сердце сына. Поэтому, если почитание Сына Божия не есть идолопоклонство, то и почитание Матери Божией не есть идолопоклонство.

 Протестантизм часто считал культ любых святых скрытой формой идолопоклонства: получалось, что христианин почитает не Бога, а различные образы святых, принимая легенды и реликвии за действительное содержание веры. Фейербах опять же создает надконфессиональное христианство: почитание воплотившегося Бога как истинной формы человечности требует почитания и тех, кто участвовал в этом в полную меру своей человечности.

Если любовь Бога к нам познается из того, что Он, ради нашего спасения, предал на смерть своего единородного Сына, т. е. самое дорогое и возлюбленное, что было у него, то эта любовь познается нами еще в большей степени, если припишем Богу материнское сердце. Высшая и глубочайшая любовь есть любовь материнская. Отец утешается после потери сына; в нем есть стоическое начало. Мать, напротив, безутешна, мать есть страдалица; но безутешность есть истинность любви.

 Стоическая философия, действительно, настаивала на мужестве как мужском качестве: женщины в стоицизме не рассматривались как способные к философии. Для Фейербаха не только философское мужество, но и философское отчаяние входит в содержание настоящей философии, здесь он оказывается близок экзистенциализму.

Там, где падает вера в Матерь Божию, падает и вера в Бога Сына и Бога Отца. Отец только там есть истина, где и Мать есть истина. Любовь сама по себе женственна по происхождению и по существу. Вера в любовь Божию есть вера в женственность как божественную сущность. Любовь без естества есть бессмыслица, фантом. В любви познается священная необходимость и глубина природы.

 Идея вечной женственности как божественного начала была распространена в немецком религиозном романтизме. Она прямо заявлена в финале «Фауста» Гёте: «Вечно женственное / Тянет нас все выше». Эта идея развивалась немецкими религиозными философами, такими как Франц Баадер и Фридрих Шеллинг, а потом была подхвачена и русской религиозной философией в лице Владимира Соловьева. Соловьев настаивал на том, что София, премудрость Божия, есть форма существования сущности Божией, есть некоторое осуществление самого ипостасного принципа Троицы, как раз той самой «глубины», и что вечная женственность может быть сближена с делом Богоматери как участницы спасения людей. Идеи Соловьева разделяли и развивали и другие русские религиозные философы: священник Сергий Булгаков, священник Павел Флоренский, Владимир Эрн, Владимир Ильин и другие. Противники «софиологии» обычно указывали на то, что непонятно, что именно объясняет концепт вечной женственности как премудрости Божией – отношение между природой Божией и богопознанием или отношение между ипостасью такого-то лица Троицы и промыслом Божиим.

Протестантизм отодвинул Матерь Божию на задний план, но отверженная женщина жестоко отомстила ему за себя. Оружие, употребленное им против Матери Божией, обратилось против него самого, против Сына Божия, против всей Троицы. Кто однажды принес в жертву разуму Матерь Божию, тот может принести ему в жертву и тайну Сына Божия как антропоморфизм. Исключение женского существа скрывает антропоморфизм, но только скрывает, а не уничтожает его. Протестантизм не нуждался в небесной женщине, так как он с распростертыми объятиями принял в свое сердце земную женщину.

 Имеется в виду, что Мартин Лютер отверг монашество и женился на бывшей монахине Катарине фон Бора. Тем самым он уже на земле осуществил место женщины в церкви.

Но он должен быть последователен и мужествен до конца и отвергнуть вместе с Матерью также Отца и Сына. Небесные родители нужны только тому, у кого нет земных. Триединый Бог есть Бог католицизма, он имеет внутреннее, необходимое, истинно религиозное значение только как противовес отрицанию всех естественных связей, как противовес институту отшельников, монахов и монахинь.

 Фейербах заочно спорит с Лютером: ведь если никакие родственники воплотившегося Бога не могут почитаться вместе с Богом, то тогда нужно не почитать и родство ипостасей Троицы, а только уважать земное родство людей. На это протестантский теолог возразил бы, что ипостаси Троицы не подразумевают отношений родства, но только отношения происхождения, поэтому из их почитания нельзя делать выводы об отношении к институтам брака или монашества. Протестантизм, действительно, отрицал монашество и поощрял брак, споря с метафорой монашества как «брака с Богом». Но здесь метафора брака имела в виду верность, а не социальные отношения. Протестантизм просто доказывал, что верность между людьми угоднее Богу, потому что показывает, что закон Бога соблюден.

Триединый Бог полон содержания, поэтому Он нужен тому, кто абстрагирует себя от содержания действительной жизни. Чем бессодержательнее жизнь, тем полнее, тем конкретнее Бог. Бог наполняется по мере того, как опустошается действительный мир. Только бедный человек имеет богатого Бога. Бог возникает из чувства недостатка: Бог есть то, чего, сознательно или бессознательно, недостает человеку. Так, безотрадное чувство пустоты и одиночества нуждается в Боге, который для него есть общество, союз искренне любящих друг друга существ.

 Последняя фраза подхватывает мотивы «внутреннего христианства», распространенного в эпоху Просвещения: оно сводило к минимуму участие людей в официальных церковных обрядах, исходя из того, что глубоко личное переживание Бога и преданность Богу формирует не только личное благочестие, но и церковность, «невидимую церковь».

В этом находим мы истинное объяснение, почему Троица в новейшее время утратила сначала свое практическое, а затем и свое теоретическое значение.

Глава восьмаяТайна логоса и подобия Божия

Существенное значение Троицы для религии концентрируется в существе второго лица. Христиане живо интересовались Троицей главным образом из-за интереса к Сыну Божию. Горячий спор о подобосущии и единосущии – homousios и homoiusios – не был пустым спором, несмотря на то, что вся разница заключалась в одной только букве. Здесь шла речь о равенстве с Богом, о божественном достоинстве второго лица, о чести самой христианской религии; ибо существенным, характерным предметом последней является именно второе лицо: а существенный предмет всякой религии есть ее истинный, существенный Бог.

Единосущный и подобносущный (Фейербах приводит эти слова и по-гречески, где они отличаются одной буквой) – термины богословских споров IV века. Сторонники единосущия исходили из равенства Отца и Сына, указывая, что боговоплощение и богочеловечество не было бы возможным, если бы Сын был в чем-либо хуже Отца. Сторонники подобосущия во главе с Арием Александрийским думали, что Сын – божественное существо, но зависимое от Отца, что-то вроде самого прекрасного творения или посредника между Богом и миром. Сторонники единосущия справедливо упрекали сторонников подобосущия в том, что получающаяся у них система – не христианство, так как посредничество богов, боги как родовые для мира высшие существа (как говорит современная антропология, «тотемы»), генеалогии богов – это как раз отличительные черты любого язычества. Сторонники Ария возникали и в последующие века, обычно их называют «унитаристами», то есть признающими Богом только Бога-Отца.

Истинный, действительный Бог религии есть вообще так называемый посредник, ибо он и служит ее непосредственным предметом. Всякий, кто вместо Бога обращается к святому, обращается к нему в предположении, что Бог повинуется этому святому, находится в его руках и с готовностью исполняет его просьбы, т. е. его желания и волю. Просьба есть средство проявлять под видом смирения и покорности свое господство и превосходство над другим существом. Существо, к которому я прежде всего обращаюсь, является для меня поистине первым существом. Я обращаюсь к святому не потому, что он свят от Бога, а потому что Бог зависит от него и определяется, обусловливается его просьбами, т. е. волею или сердцем святого.

 На самом деле, молитвы святым в теологии обосновываются догматом об «общении святых», иначе говоря, о том, что умершие христиане так же участвуют в жизни церкви как христианской общины, как и живые, поэтому могут оказывать помощь и поддержку.

Различие, которое католические богословы делали между latria, dulia и hyperdulia, есть не что иное, как пошлый, необоснованный софизм. Бог, заслоненный посредником, есть отвлеченное, праздное представление, представление или идея божества вообще; и роль посредника заключается не в примирении с этой идеей, а в ее уничтожении, отрицании, ибо она не есть предмет для религии. Короче, Бог, стоящий над посредником, есть не что иное, как холодный разум, царящий над сердцем – подобно судьбе над олимпийскими богами.

latria, dulia, hyperdulia (греч.) – поклонение, почтение, чрезмерное почтение. Имеется в виду, что святым нельзя поклоняться, потому что поклоняются только Богу, но их надлежит почитать.

Человек, как существо чувствительное и чувственное, находится во власти только образа. Образный, чувствительный, чувственный разум есть фантазия. Второе существо в Боге, в действительности первое существо религии, есть объективированная сущность фантазии. Определения второго лица по преимуществу образны. И эти образы не вытекают из неспособности человека мыслить предмет иначе, как образно; это ложное толкование-образность объясняется тем, что самый предмет есть образ. Поэтому Сын определенно называется подобием Божиим; его сущность в том, что он есть образ-фантазия Бога, видимая слава невидимого Бога. Сын есть удовлетворенная потребность образного содержания, объективированная сущность фантазии как абсолютной, божественной деятельности.

 Слово «фантазия», в противовес просветителям, объявлявшим любую религию результатом корыстной «фантазии» жрецов, Фейербах употребляет в положительном смысле, как способность представления. Но просветители опирались на начальный смысл греческого слова «фантазия» – роскошь, причуда, самодурство, пышность, самовозвеличивание – намекая, что, дескать, жрецы думали лишь о собственной роскоши и величии. Фейербах вводит свою терминологию, называя фантазией скорее моделирование, при этом эмоционально окрашенное и поэтому необходимое для полноценной эмоциональной жизни человечества, и этим отличающееся от моделирования в отдельных науках.

«Образом Отца» Сын назван в приписанном апостолу Павлу новозаветном Послании к Евреям (Евр. 1, 3). Сторонники Ария говорили, что «образ» всегда хуже оригинала, тогда как правоверные христиане отвечали, что как раз образ означает точное воспроизведение, точное совпадение видовой принадлежности, только доступное людским чувствам. Для ариан слово «образ» относилось к онтологии, для правоверных христиан – к гносеологии.

Человек делает себе образ Бога, т. е. превращает отвлеченную сущность разума, сущность мыслительной способности в чувственный объект или сущность фантазии. Но он переносит этот образ на самого Бога, потому что его потребность осталась бы неудовлетворенной, если бы этот образ казался ему не объективной истиной, а лишь субъективным образом, отличным от Бога и созданным человеком. Да и на самом деле этот образ не есть созданный, произвольный образ; ибо в нем выражается необходимость фантазии, необходимость утверждать фантазию, как божественную силу. Сын есть отблеск фантазии, любимый образ сердца, и поэтому он, в противоположность Богу как олицетворенной сущности абстракции, является только предметом фантазии, только объективированной сущностью фантазии.

Из этого видно, как заблуждается догматическое умозрение, когда оно, упуская из виду внутренний генезис Сына Божия как образа Божия, объясняет Сына как метафизическое ens, как мыслительную сущность; ибо Сын есть удаление, отпадение от метафизической идеи божества, – отпадение, которое религия естественно переносит на самого Бога, чтобы оправдать это отпадение и не чувствовать его отпадением. Сын есть высший и последний принцип иконопочитания; ибо Он есть образ Божий. Но образ неизбежно заступает место самого предмета. Почитание святого в образе есть почитание образа как святого. Образ есть сущность религии там, где образ является существенным выражением, органом религии.

Ens (лат.) – сущность, существо. Фейербах здесь спорит с догматическим богословием, в котором Сын не меняет свою природу. С точки зрения классической метафизики, как и с точки зрения здравого смысла, существо не способно изменить свою природу, оно может разве что приобрести отдельные новые свойства или изменить внешний вид. Но Фейербах исходит из того, что природа Сына с самого начала неопределенная, это образ, она поэтому развивается, и образ может изменить природу, превратившись в сущность. Поэтому он видит в диалектике Отца и Сына не просто ряд событий, но историю приключений самой природы Божией, которая приоткрывает нам, почему человечество в ходе исторического развития, где истины как таковой нет, а есть только факты, открывает истину.

Никейский собор, наряду с другими доказательствами правильности употребления икон, сослался, между прочим, на авторитет Григория Нисского, который говорит, что образ, представляющий жертвоприношение Исаака, всегда исторгал у него ручьи слез; так живо рисовался ему этот священный рассказ. Но действие изображенного предмета не есть действие предмета как такового, а только действие образа. Священный предмет есть только ореол, в который образ закутывает свою таинственную силу. Религиозный предмет служит лишь предлогом для искусства или фантазии, чтобы беспрепятственно проявить свою власть над человеком. В религиозном сознании святость образа естественно и необходимо связывается со святостью предмета; но религиозное сознание не есть мерило истины. Церковь делала различие между образом и предметом и отрицала поклонение образу; но вместе с тем она опять-таки невольно, по крайней мере косвенным образом, признавала истину и сама удостоверяла святость образа.

Никейский собор – Второй Никейский собор (787 г.), утвердивший иконопочитание как одну из обязанностей веры, вопреки противникам икон, видевших в них языческий пережиток. Отцы собора указали на то, что икона является не только образом, который указывает на первообраз и законен в качестве такого указания, но и реликвией, которая подтверждает реальность боговоплощения, пребывания Бога в материальном теле.

Имеется в виду следующий эпизод из проповеди св. Григория Нисского «Слово о божестве Сына и Духа и похвала праведному Аврааму»: «После этого отец касается сына, и природа не противится делу; сын предает себя отцу, делает с ним все, что угодно. Кому из обоих больше подивлюсь? Тому ли, кто из любви к Богу налагает руки на сына, или тому, кто даже до смерти послушен отцу? Препираются между собою, один – возвышаясь над естеством, другой – рассуждая, что воспротивиться отцу – хуже смерти. Затем отец связывает сына сперва узами. Нередко видел я живописное изображение этого страдания и никогда не проходил без слез мимо этого зрелища – так живо эту историю представляет взору искусство. Исаак лежит перед отцом у самого жертвенника, припав на колено, и с руками, загнутыми назад; отец же, став поодаль отрока на согнутое колено и левой рукой отведя к себе волосы сына, наклоняется к лицу, смотрящему на него жалостно, а правую, ножом вооруженную руку направляет, чтобы заклать сына, и острие ножа касается уже тела, – тогда приходит к нему свыше глас, останавливающей дело» (дореволюционный анонимный перевод сотрудников Московской духовной академии).

О переходе от почитания иконы к непосредственному созерцанию есть прекрасное стихотворение Новалиса:

Ich sehe dich in tausend Bildern,

Maria, lieblich ausgedrückt,

Doch keins von allen kann dich schildern,

Wie meine Seele dich erblickt.

Ich weiß nur, daß der Welt Getümmel

Seitdem mir wie ein Traum verweht,

Und ein unnennbar süßer Himmel

Mir ewig im Gemüte steht.

Подстрочный перевод: «Мария, я вижу тебя запечатленной с любовью на тысячах икон, но ни одна из них не может передать тебя так, как ты отражаешься в моей душе. Я только знаю, что шум мирской так же рассеется вокруг меня, как сон, и только несказанно сладкое небо останется навсегда в моей мысли».

Но последним, высшим основанием иконопочитания является почитание образа божия в Боге. «Отблеск Бога» есть восхитительный блеск фантазии, проявляющийся в видимых образах. Образ подобия божия есть образ образов не только во внутреннем, но и во внешнем смысле. Образа святых суть только оптическое умножение одного и того же образа. Умозрительная дедукция образа Божия есть поэтому только бессознательная дедукция и обоснование иконопочитания; ибо санкция принципа естественно является санкцией его неизбежных последствий. Но освящение первообраза есть освящение снимка. Если Бог имеет от себя образ, почему я не должен иметь образа от Бога? Если Бог любит свой образ, как самого себя, почему я не могу любить образ Бога, как самого Бога? Если образ Бога есть сам Бог, почему образ святого не есть сам святой? Если это не есть суеверие, что образ божий не есть образ, не есть представление, а есть сущность, есть личность, то почему же будет суеверием, что образ святого есть чувствующая сущность самого святого? Образ божий льет слезы и истекает кровью, почему же образ святого не может лить слезы и истекать кровью? Неужели это различие проистекает из того, что образ святого есть дело рук? Но ведь этот образ создается не руками, а духом, одушевившим эти руки, фантазией; и если Бог сделал себе образ самого себя, то этот образ есть также только продукт силы воображения. Или, может быть, разница в том, что образ Божий есть продукт самого Бога, а образ святого создается другим существом? Но ведь образ святого есть также самоосуществление святого, потому что святой является художнику; а художник изображает его таким, каким он сам представился ему.

Снимок – копия, список. Фейербах рассуждает в виде множества восклицаний о предмете, который решался отцами церкви просто: различием между «одушевленным образом», которым является человек и Богочеловек, и «неодушевленным образом» – иконой, портретом. Само слово «икона» технически означает просто портрет, любое изображение, передающее хоть какое-то внешнее сходство. Познавательное значение образа всегда одно, просто природа может различаться по одушевленности или неодушевленности.

Другое определение второго лица, находящееся в связи с сущностью образа, заключается в том, что Сын есть Слово Божие.

Слово есть отвлеченный образ, воображенный предмет или, поскольку всякий предмет непременно является предметом мысли, воображенная мысль. Поэтому люди, знающие слово, название предмета, воображают, что они также знают и самый предмет. Слово есть результат силы воображения: спящие говорят во сне, больные в бреду. Возбужденная фантазия делает нас разговорчивыми, воодушевление сообщает нам красноречие. Дар слова есть поэтический дар. Животные не говорят, потому что у них нет поэзии.

 Фейербах здесь отождествляет слово с произносимым словом и потоком речи, как бы автоматизированным словом. Слово поэзия употребляется в значении «способность придумывать слова», «способность сочинительства, порождающая новые слова или понятия». В таком случае животные, раз они не придумали ни одного своего слова, – не поэты.

Мысль выражается только в образах; способность выражения мысли обусловливается силою воображения; но сила воображения проявляется внешним образом в языке. Говорящий пленяет, очаровывает того, кому говорит; но сила слова есть мощь силы воображения. Поэтому древние народы, обладавшие неразвитым воображением, считали слово существом таинственным, магически действующим. Даже христиане, не только простые, но и ученые, отцы церкви, связывали с простым именем Христа таинственную, спасительную силу. Простонародье и до сих пор верит в возможность заворожить человека одними словами. Чем же объясняется эта вера в воображаемую силу слова? Тем, что само слово есть только сущность силы воображения, почему оно и действует на человека подобно наркозу, отдавая его во власть фантазии. Слова обладают революционной силой; слова господствуют над человечеством. Предание считается священным, а дело разума и истины не пользуется доброй славой.

 Последняя фраза переведена из рук вон плохо, не передавая каламбуры и мысль Фейербаха. На самом деле сказано: Heilig ist die Sage; aber verrufen die Sache der Vernunft und Wahrheit – «Свят Сказ, но отречена Речь разума и истины». Слово Сказ имеет значение «сказание», «сказка», «предание», «мудрое изречение», все, завещанное традицией, а созвучное ему в оригинале «Речь» означает «вещь», «практическое следствие», «правдивое существенное содержание». Сближение речи и вещи есть во всех языках: в русском «вещь» и «вещать», украинском «речь» в значении вещь, немецкое Sage-Sache в этом тексте, латинское res (вещь, дело) от reor (говорить, судить, судачить, то же, что наше «речь»), английское thing означало изначально «мысль, предмет заботы» и было созвучно слову Тинг – древнескандинавский и древнегерманский парламент, «говорильня» (хотя тут возможно слияние с этимологией слова «День», нем. Tag, как в слове Бундестаг), и в парламентах говорят и тем самым заняты делом, и т. д.

Поэтому утверждение или объективирование сущности фантазии связывается с утверждением или объективированием сущности языка, слова. У человека есть потребность не только думать, чувствовать и воображать, но и говорить, выражать свои мысли, сообщать их другим. Эта потребность так же божественна, как божественна сила слова. Слово есть образная, откровенная, сияющая, блестящая, освещающая мысль. Слово свет мира. Слово вводит нас в святилище истины, открывает все тайны, являет невидимое, воспроизводит отдаленное прошлое, ограничивает бесконечное, увековечивает преходящее. Люди умирают, слово бессмертно; слово есть жизнь и истина. Слову дано всемогущество: оно исцеляет слепых, хромых и убогих, воскрешает мертвых; слово творит чудеса, и притом лишь чудеса разумные. Слово есть евангелие, параклет, утешитель человечества. Чтобы убедиться в божественной сущности языка, представь себе, что ты, одинокий и покинутый, впервые слышишь человеческую речь; разве она не покажется тебе ангельским пением, голосом самого Бога, небесной музыкой? На самом деле слово нисколько не беднее, не бездушнее музыкального звука, хотя нам и кажется, что звук бесконечно выразительнее, глубже и богаче слова, ибо его окружает этот призрак, эта иллюзия.

Параклет (греч., соответствует лат. advocatus, «вызванный на помощь») – утешитель, адвокат, ходатай, эпитет Святого Духа, употребленный Иисусом на Тайной вечере с учениками (Ин. 14, 16). Имеется в виду, что Дух может подтвердить правоту учеников и одновременно вдохновить их на самозащиту перед противниками христианства. К утешению в смысле эмоциональной поддержки в скорби это имеет лишь косвенное отношение.

Слово обладает способностью искуплять, примирять, освобождать, дарить блаженство. Грехи, в которых мы каемся, отпускаются нам благодаря божественной силе слова. Умирающий исповедуется в своих долго таимых грехах, чтобы примириться с Богом. Сознание греха влечет за собою прощение греха. Наши страдания облегчаются наполовину, если мы делимся ими с другом. Наши страсти утрачивают свою остроту благодаря тому, что мы говорим о них; предметы гнева, злобы, огорчения приобретают иную окраску по мере того, как мы сознаем недостойность страсти. Стоит нам раскрыть рот, чтобы спросить друга о чем-нибудь сомнительном и непонятном, как все наши сомнения разлетаются точно дым. Слово делает человека свободным; кто не умеет высказаться, есть раб. Поэтому чрезмерные страсти, чрезмерная радость, чрезмерное горе лишают нас языка. Речь есть акт свободы; слово есть сама свобода. Поэтому обогащение языка справедливо считается корнем культуры; где культивируется слово, там культивируется человечество. Варварство Средних веков исчезло с культурою языка.

 Фейербах указывает на античное понятие «парресии» (παρρησία): права свободного человека когда угодно выступать публично с критикой существующего положения, по сути, права парламентского выступления, которым обладал любой гражданин античного полиса. В христианское время словом «парресия» стали называть право святых напрямую обращаться к Богу, из чего исходили и молитвы к святым как заступникам перед Богом, на церковнославянский язык это слово обычно переводится как «дерзновение» (дерзновение к Богу – право святых заступаться за грешников).

Культура – это слово здесь надо понимать предикативно, «культивация», Bildung, тогда эта фраза в переводе будет иметь смысл. Речь об образовательной программе эпохи Возрождения.

Как не можем мы в качестве божественной сущности представить себе ничего, кроме разумного, благого и прекрасного, которое мы мыслим, любим и чувствуем, так не знаем мы другой, более высокой, духовной силы, чем сила слова. Бог есть совокупность всей действительности, т. е. всего совершенного. Человек переносит на Бога все, что он чувствует и познает как действительность. Поэтому религия должна признавать силу слова божественной силой. Слово Бога есть божественность слова, поскольку она объективируется для человека в религии, – истинная сущность человеческого слова. Слово Божие тем отличается от человеческого, что оно является не преходящим дуновением, а сообщенной другим сущностью. Но разве человеческое, по крайней мере, истинное человеческое слово не заключает в себе сущность человека, его сообщаемое другим «я»? Таким образом религия принимает призрак человеческого слова за его сущность; поэтому неизбежно она представляет себе истинную сущность слова как особую, отличную от человеческого слова сущность.

Эвдемонизм