Гегель исходил из того, что абсолютная возможность, иначе говоря, начальное состояние воли, предшествует любым ее определениям, но это не значит, что проявления воли сводятся только к этому начальному состоянию, и значит, воля может быть определена через свои предметы. Для Фейербаха это произвольное утверждение – ведь тогда получается, что мы наравне с определенными проявлениями воли ставим ее совершенно неопределенное начальное состояние. Дело в том, что Гегель здесь исходит из наличия или отсутствия предмета воли, на что она оказывается направлена, а Фейербах, наоборот, из субъекта воли, того, кто именно решил употребить волю в данный момент.
II. Кажущееся противоречие самоубийства со стремлением к счастью
Но что же в таком случае дает повод и даже, по крайней мере кажущееся, оправдание для предположения самостоятельной воли, отличной и независимой от стремления к счастью? Конечно, тот бесспорный факт, что человек может хотеть и часто действительно хочет злого, следовательно, того, что противоречит стремлению к счастью; хочет, в отличие от животного, которое, насколько я, по крайней мере, знаю, не способно на это и не может этого.
Может ли животное желать себе вреда – сложный вопрос этологии (науки о поведении животных). Обычно биологи настаивают на том, что в животном мире возможно причинение вреда животному того же вида, например, во время сражения самцов за самку, во время зачатия новых особей (расправа самки богомола над самцом) или при контроле над особями в стае (убийство части детенышей главой стаи), но невозможна ситуация войны как таковой, где все особи оказались бы подвержены риску. Из этого делаются различные выводы, например, в религиозной мысли – о первородном грехе, в атеистической мысли (Р. Докинз) – о «меметическом» (от слова «мем», единица памяти, запоминаемый элемент) характере поведения человека в результате эволюционного сбоя и о происхождении религии из иллюзорно-меметичного стремления к власти.
Однако при истолковании этого факта в ущерб для стремления к счастью не замечают того обстоятельства, что оно не есть простое и особое стремление к счастью, что скорее каждое стремление, как уже было сказано, есть стремление к счастью; что человек поэтому поступает в противоречии со стремлением к счастью только ради стремления к счастью и что такой противоречивый поступок возможен только тогда, когда то зло, на которое человек решается, кажется, представляется и ощущается им как благо в сравнении с другим злом, которое он при помощи этого поступка хочет устранить или преодолеть.
Вопрос, является ли побудительной причиной самоубийства разум (сравнительная оценка обстоятельств и вывод о невыносимости текущей ситуации) или воля (отчаяние из-за неспособности совершить желанное действие) многократно обсуждался в немецкой мысли, достаточно указать на философию Артура Шопенгауэра и социологию Эмиля Дюркгейма. По сути, самоубийство было для этих мыслителей не столько фактом чьей-то личной биографии, сколько идеальным экспериментом, позволяющим разграничить области «разума» и «воли». Фейербах далее объясняет, что самоубийца на самом деле видит в смерти форму счастья как избавления от страданий, то есть по сути уравнивает самоубийство и эвтаназию.
Замечательнейшим и вместе с тем радикальнейшим, сильнейшим противоречием со стремлением к счастью является самоубийство, что, впрочем, разумеется само собой; то самоубийство, которое принадлежит или причисляется к главе о способности вменения, к главе о свободе воли, ибо что может быть более интимно связанным со стремлением к счастью, что может быть менее отлично от него, как не любовь или стремление к жизни? Какая сила воли нужна для того, чтобы насильственно разорвать узы, приковывающие человека к жизни, если даже эта жизнь связана с величайшими страданиями и бедствиями! Какие ужасные душевные волнения и какая борьба должна произойти в самоубийце, прежде чем он придет к своему роковому решению! И все же эта борьба между жизнью и смертью есть только борьба стремления к счастью с самим собой, борьба стремления к счастью, ненавидящего смерть как злейшего врага человека, со стремлением к счастью, которое, тем не менее, раскрывает объятия смерти как последнему другу! Больше того, даже эта последняя воля человека, посредством которой он добровольно разлучается с жизнью и посредством которой он от всего отказывается, есть только последнее проявление стремления к счастью.
Заметим, что Фейербах здесь употребляет слово «последний» просто историко-биографически, что это было последней волей самоубийцы, иначе говоря, решает философский вопрос исходя только из личных историй каждого самоубийцы.
Ибо самоубийца хочет смерти не потому, что она зло, а потому, что она является концом его зол и несчастий, – он хочет смерти и избирает смерть, противоречащую стремлению к счастью, только потому, что она является единственным – хотя бы единственным только в его представлении – лекарством против уже существующих или только еще угрожающих, невыносимых и нестерпимых противоречий с его стремлением к счастью. Героические поступки, противоречащие стремлению к счастью, вообще не имеют места, если для них нет какого-нибудь трагического основания; они происходят – но это обыкновенно тоже упускают из вида или не обращают на это достаточного внимания – только в таких обстоятельствах и положениях и только в такие моменты, которые сами противоречат стремлению к счастью, когда нельзя не совершать эти поступки, когда все гибнет, если не отважиться на все.
Античная этика считала и смерть на войне, и самоубийство в безвыходных обстоятельствах (смерть Сократа и Сенеки) проявлением высшего благородства: сохранить свое достоинство свободного человека даже ценой жизни. Для Фейербаха существует не личное достоинство, но ситуация всеобщего унижения, необходимость пожертвовать жизнью, чтобы не допустить унижения себя, своей страны или своих друзей.
Стремление к счастью всемогуще, но это свое могущество оно доказывает не в счастье, а в несчастье. Самые обыкновенные жизненные факты подтверждают, что несчастливец может постичь и сделать то, что для счастливого непостижимо и невозможно. Как может человек, охотно живущий, желающий в своем представлении или воображении жить даже вечно, как может он хотя бы только подумать, что кто-нибудь мог бы и хотел бы сам убить себя? Самое большее, он может мыслить это только в качестве поэта, потому что этот последний обладает такой фантазией, что даже фактически не испытанное и не пережитое может представить, почувствовать и изобразить так, как будто бы он это действительно пережил.
Здесь Фейербах полемизирует с гедонизмом, который отличает от эвдемонизма. Гедонизм для него – это исключительно индивидуалистическое понимание счастья как удовлетворения индивидуальных капризов и фантазий. В таком случае унизительное несчастье, гнетущее состояние оказываются для гедониста только одной из фантазий, и он легко смиряется с любым унижением или несчастьем, лишь бы сохранить свою способность наслаждаться отдельными вещами, например, вкусной едой или собственным здоровьем. Такому гедонизму, который просто отказывается видеть что-либо вокруг, Фейербах противопоставляет ответственный индивидуализм, знающий о трагичности жизни, но при этом понимающий, что возможно добиться счастья там, где прежде было несчастье.
Поэтому нет ничего более одностороннего и более извращенного, как такое положение, когда, говоря о стремлении к счастью, мыслят только удовлетворенное стремление к счастью, а это последнее представляют себе в таком случае совсем как какого-то праздношатающегося, как прямую противоположность добродетельному работнику (как будто бы труд не относится также к счастью человека!), представляют как бонвивана и гурмана. Конечно, пища, и притом сытная и хорошая пища, и питье относятся, но существу, к предметам стремления к счастью, относятся, по существу, к счастью и здоровью, хотя, разумеется, не к небесному и ангельскому, а к земному, человеческому счастью. «Есть и пить, – как говорит честный Лютер, – это легкое дело, так как человек ничего не делает охотнее»; более того, есть и пить – самое радостное дело на свете, как говорят обыкновенно, «перед едой не до танцев», «на полный желудок и голова весела».
Перед едой не до танцев – поговорка, означающая, что от голода падает настроение. При этом, конечно, имеется в виду обед с вином или пивом, который не просто утоляет голод, а веселит, пьянит, заставляет прийти в движение.
Но если еда и питье являются самым радостным и самым легким делом на свете, то голод и жажда, напротив, – самая печальная и самая тяжелая вещь на свете; поэтому свобода от голода является хотя и самой низменной, но вместе с тем и самой первой и самой необходимой свободой, первым и основным правом народа и человека. Но как односторонне и недостаточно было бы в таком случае, если бы я для того, чтобы узнать, что такое голод или желудок и что он в состоянии сделать, взял бы за образец его способности, его действия, его проявления силы только в обстановке переполненного стола богатого кутилы!
Фейербах усматривает важное противоречие гедонизма – если признать правоту гедонистов, то субъектом суждения, какое наслаждение самое настоящее, станет человек, живущий в наибольшей роскоши. А это противоречит аскетической и ответственной установке философии.
Правда, это совсем по-великосветски, но потому именно и лицемерно пропускать мимо ушей за звучными тостами и веселыми возгласами самого радостного дела на свете ужасные проклятия и пожелания гибели со стороны стремления освободиться от голода. Какую карикатуру нарисовал бы я на себя и на других, если бы я образ стремления к счастью скопировал бы только с веселой головы на полный желудок, забыв одновременно скопировать печальную и возбуждающую ужас голову на пустой желудок! Такой образ, конечно, недостаточен для объяснения человеческой жизни и сущности; он нуждается для своего завершения в выдуманных сущностях, в выдуманных силах, в «сверхчувственных способностях».