Стремление к счастью. С комментариями и объяснениями — страница 18 из 27

Так как в печальном положении человеческих обществ, в которых естественность становится неестественностью, а неестественность – естественностью, существование детей и их сохранение стоит в противоречии с собственным стремлением родителей к самосохранению, то относится ли это также и к нормальным, соответствующим природе и разуму, положениям? Не относится ли там отцовство и материнство скорее к блаженству? Противоречит ли любовь к детям любви к самому себе? Несомненно, противоречит в очень многих случаях; но только по таким основаниям, которые ничего общего с ней не имеют, которые не относятся к делу. Тем не менее бесспорно, что без детей мы не имели бы бесчисленных забот, усилий и горя. Да, но вместе с тем не имели бы и бесчисленных радостей.

 Соизмерение как бы на вес двух путей жизни: холостой и брачной, бездетной и детной, столичной и идиллически-деревенской, полной приключений и спокойной и мирной – было важной темой античных эпиграмматических стихотворений. В одном, например, могло утверждаться, что жизнь без друзей или без детей лишена радостей, но в ней меньше и горя. В другом могло говориться, что быть холостым скучно, а быть женатым утомительно, а в третьем, наоборот – что быть холостым очень свободно и радостно, а быть женатым очень счастливо и усладительно. Перед нами типичная каталогизация «общих мест», с целью посмотреть на один и тот же предмет под разным углом, увидеть и плохое во всем, и хорошее во всем, и которая потом сохранилась, например, в советском массовом кинематографе (песни «Если у вас нету тети» А. Аронова и «У природы нет плохой погоды» Э. Рязанова).

Независимо даже от того, что все совершаемое из любви совершается с охотой, что жертва во имя любви не есть жертва, разве не связан даже чистый эгоизм, как, например, забота о собственном здоровье, с величайшими усилиями и жертвами? Где имеется такая любовь, будь ее предмет каким угодно, которая не была бы одновременно болью и мукой? Кто более несчастен, чем скряга? И тем не менее собственный денежный мешок есть его единственная забота и единственная любовь. Конечно, если неподвижно и в остолбенении остаться стоять перед родом как перед каким-то призраком, конечно, если из любви к священной троице и к логической, или, скорее, лингвистической, трилогии допустить, как в теологии, вслед за рождением Сына от Отца шумное кипение Святого Духа, уничтожающее всякую личность, или, как в антропологии, за двумя полами, он и она, в качестве объединяющего третьего – оно, дитя; конечно, если отказаться от более близкого рассмотрения этого невинного создания в свете действительности, если не заметить, что уже оно несет на себе печать негодяя или гулящей девки, то с мыслью о роде неизбежно и неотделимо связывается мысль о смерти индивидуума.

 Фейербах опять пишет в стиле фельетона, который нам может показаться несколько сложным, пародируя и христианское учение о Троице, и антропологическое понимание ребенка как воплощения чистоты, оправдывающего родителей. Для Фейербаха это все идеалистические модели, пытающиеся дополнить действительное отношение внутри рода между поколениями, из которых ни одно в нравственном отношении не лучше другого и все одинаково обречены на смерть, неким мысленно сконструированным третьим, вдохновением Святого Духа или чистотой ребенка как «невинного создания». Другое дело, что его параллель между Троицей и семьей с одним ребенком слишком надуманная и журналистская.

В природе и в самом деле у многих низших животных смерть следует непосредственно в момент или после полового акта; их жизнь исчерпана, кончена, как только семя или яйцо выйдут из тела. Но акт зачатия только потому является для них последним наслаждением жизни, что он для них является также высшим, превосходящим все остальные наслаждения, таким наслаждением, вслед за которым ничего не остается для требования, для желания и стремления, а следовательно, ничего не остается и для переживания. Но чем выше поднимается индивидуум, чем развитее и совершеннее он становится, тем в большей степени даже самое высокое жизненное наслаждение вступает в ряд более продолжительных и чаще повторяющихся наслаждений, как очевидное доказательство того, что стремление к половому сближению стоит в теснейшем согласии с индивидуальным стремлением к счастью.

 Фейербах воспроизводит романтическое учение о связи сексуального наслаждения и всестороннего духовного развития личности, отразившееся во множестве манифестов романтической философии любви, от романа «Люцинда» (1799) Фридриха Шлегеля до эссе «Смысл любви» (1892) Вл. С. Соловьева. В этой концепции, восходящей к своеобразно понятому «Пиру» Платона, в отличие от любви животных, особенно примитивных, ограничивающейся целью размножения, человеческая любовь не обязательно имеет в виду размножение, но всегда включает в себя саморазвитие и производство новых духовных смыслов.

Но даже и человек может быть настолько охвачен страстью любви, что, как бабочка, отдает за и вместе с любовным наслаждением свою жизнь. Ведь уже в гомеровских гимнах Анхиз так сильно горит любовью к Венере, что с воодушевлением восклицает: «Мне бы хотелось, о дева, богиням подобная видом, ложе с тобой разделивши, спуститься в жилище Аида».

 Речь идет о гимне «К Афродите», приписывавшемся Гомеру, он назван «гомеровским», потому что его позднее происхождение было уже очевидно для всех филологов. Значительная часть гимна представляет собой диалог между Афродитой (Фейербах предпочитает латинское соответствие Венера) и ее земным возлюбленным Анхизом. Богиня возлагает на героя миссию породить от нее Энея (который в римской мифологии считался праотцем всех римлян) и долго пророчествует о его, Анхиза, будущем.

Но находится ли смерть в противоречии со стремлением бабочки к счастью? Может ли она продолжать прозябать после высшего наслаждения жизни в качестве опустошенной бабочки или вновь в качестве гусеницы? В противоестественном императорском Риме апофеоз и обожествление следовали только после смерти: «Похоже, что я становлюсь богом», т. е., что я умираю, говорил поэтому иронически император Веспасиан.

Апофеоз (греч.) – обожествление, превращение в бога. Это слово применяли и к культу римских императоров после их смерти, например, «апофеоз божественного императора» – его смерть и посмертное прославление.

Но в царстве природы, напротив, только за превращением в бога следует превращение в мертвеца, умирание. Какой смысл и какую ценность имеет жизнь для бабочки, если она является пустой шкуркой? Как могу я продолжать существовать в качестве жалкого человека, после того как я стал уже богом, испытал высшее блаженство и высшую честь жизни? Так обстоит с половым стремлением. Но что касается других упомянутых выше несчастных стремлений, страстей и аффектов, то и они не доказывают ничего иного, кроме того, что человек вместе со своим стремлением к счастью является существом природы и что так же, как он сам создан и оформлен природой, точно так же, как его тело и дух, его голова и сердце созданы и определены, так же создано и определено его стремление к счастью.

Аффект – это слово является латинским соответствием греческого «пафос» – страдание, претерпевание, в широком смысле – любая эмоция. В отличие от русского языка, в котором слово «аффект» обычно означает «сильное переживание», неконтролируемый выплеск эмоций («убийство в состоянии аффекта»), в европейских языках это слово означает скорее страдание или пассивное восприятие чего-либо: например, тоска, скука, ностальгия, скорбь, мечта, доброе воспоминание будут отнесены к числу аффектов. Аффект обычно эмоционально неустойчив, имеет различные обертоны: например, несчастная любовь горестна, но несет в себе светлый образ любимой.

Разве могло бы стремление пугливого и боязливого человека к счастью обнаружиться иначе, как не в постоянном, на каждом шагу и при малейшем поводе пробуждающемся страхе перед возможным несчастьем? Каким образом могло бы иначе проявиться оно у завистливого человека, как не в том, чтобы завидовать владельцу того блага, которого он не имеет, но достойным которого считает только самого себя, и путем наслаждения этой завистью, путем этого духовного стяжения и овладения облегчить боль собственного лишения. Жаба – безобразное явление природы; древесная лягушка – чтобы не выходить за пределы отряда бесхвостых земноводных – милое явление природы. Но почему вы хотите наделить счастьем только лягушку, а не жабу также?

 Оценка жабы как безобразного, а древесной лягушки (гилиды, квакши) – как милого существа обязана, с одной стороны, традиционной символике жабы как жадного и злобного существа (отчасти из-за сходства с кошельком, отчасти из-за ядовитости некоторых видов), а с другой стороны – тогдашней любви к экзотике: пестрые, переливающиеся, меняющие цвет квакши казались почти такими же милыми, как заморские птицы.

«Хотя в моих жилах, – говорит жаба, – и пульсирует смертельный яд зависти, злости и мести, но этот яд для меня, ядовитой жабы, – амброзия; я счастлива, когда посредством того яда, которым я убиваю себя, я убиваю также и других». Да, существует и счастье жаб и змей, но оно как раз и есть жабье и змеиное счастье. Но что такое змея и жаба в сравнении с ужаснейшими чудовищами в истории человечества, в сравнении с мегатериями и дейнотериями в истории Земли?

VI. Зло природы и время

Разве нет явлений природы, на которых действительно останавливаются в недоумении сердце и разум (конечно, если таковые имеются), где прекращается все, что обычно по милости жизни бурлит и движется в нас, где буддийское небытие оказывается единственным ценным и единственно достойным желания? Кто не трепещет перед одной только мыслью о чуме (черной смерти), о холере, венерических болезнях – короче, о всех этих столь же страшных, как и отвратительных, болезнях человечества? Но доказывают ли эти болезни, что нет никакого здоровья и что оно не есть нормальное состояние природы? Являются ли болезни, эти ужасные муки и страдания, порожденные природой, всеобщими и постоянными, бесконечными, как муки религиозного и теологического ада, которые, конечно, находятся в неразрешенном противоречии, разумеется, со стремлением к счастью тех, которые осуждены на вечные муки, но не тех, которые помилованы? Разве в природе так же, как в аду, нет уже больше совсем никакой надежды, никаких видов на улучшение, если даже это последнее послужит на пользу не нам самим, к сожалению, а лишь потомкам нашим?