Стремление к счастью. С комментариями и объяснениями — страница 19 из 27

 Когда Фейербах писал эти строки, вакцинация еще не была систематической, поэтому многие болезни казались неизлечимыми. Признание метода Пастера (использование ослабленных микроорганизмов) началось только в 1880-е годы и сопровождалось целым рядом сложных бюрократических, правовых и организационных решений, которые трудно было представить раньше.

Конечно, гнев бесконечного – бесконечен; но присуждает ли нас безвольная природа к смерти и болезни из того же озлобления, гнева и ярости, что и Бог теологии и религии? Разве на этой печальной земле только хорошее и прекрасное преходяще? Не минует ли также и дурное, безобразное, отвратительное, ужасное? Почему вы, поэты, обращаете внимание на бренность одного только прекрасного, почему вы вздыхаете только о ней? Разве в сравнении с вашими поэтическими грезами, с вашим раем – этим царством вечной красоты и покоя, Земля – это царство ураганов и ужасных гроз – не является вместе с тем и царством затишья? Только, конечно, в «лишенной понятия» природе они соединены не одновременно, как в голове философа, а лишь так, что, когда проходит буря, устанавливается мир и покой.

 В последней фразе Фейербах пародирует диалектику Шеллинга и Гегеля, требовавшую соединения противоположностей. Он замечает, что в природе, где смерть всеобща, не может быть соединения противоположностей, так как смерть всегда окажется сильнее жизни и чаще смерть будет выглядеть как «покой», а не как «буря».

О вы, философы, мнящие себя столь возвышенными и свободными, несмотря на ваш рационализм, несмотря на ваши ереси, столь оскорбительные для слепо верующих, несмотря на то, что вы ничего не желаете знать о личном, индивидуальном Боге, потому что индивидуальность ничего не значит для вас, вы все же прячете в вашей голове, в тайниках ваших мыслей лишь старое, теистическое, вневременное и внепространственное существо. У Гегеля им является и называется «понятие», у Канта – «вещь в себе». Только ради этой вещи, для которой не существует ни пространства, ни времени, но которая все же является истинной, хотя и непознаваемой для нас вещью, Кант превратил время, для того, чтобы особенно его выделить, в какую-то принудительную иллюзию, созданную нами самими, приписав ее только чувственному человеку, но тем самым как раз и лишил нас истинного созерцания жизни и природы.

 Для Канта время и пространство – действительно, исходные формы созерцания, благодаря которым мы можем рассматривать вещи, соотносить их друг с другом и систематизировать. Фейербах отрицает этот подход к природе как системе вещей, так как для него существенно, что все вещи уничтожимы, но именно поэтому мы можем стать на сторону вещей в этой конечной жизни, почувствовав их жизненность в данный момент.

Время на самом деле совсем не является одной только формой созерцания, но существенной формой и условием жизни. Там, где нет следования друг за другом, где нет движения, изменения и развития, там нет и жизни, нет и природы; но время неотделимо от развития. Что развивается, то существует, но оно теперь не таково, каким некогда было и каким когда-нибудь будет. Следовательно, отними у меня время (а человек, наверное, в такой же степени, как и что-либо другое, претендует на то, чтобы быть существом или вещью в себе, хотя бы только модификацией абсолютной вещи в себе, ибо вещи в себе сводятся в конце концов лишь просто к вещи в себе как таковой, одной абсолютной вещи, так как всякое множественное число, всякая множественность и различие относятся все же только к чувственному созерцанию), отними у меня время, и ты отнимешь у меня кровь из жил, сердце из тела, мозг из головы, безусловно, не оставишь мне ничего иного, кроме смерти или буддийского «ничто».

 Фейербах указывает на одно противоречие в кантовском понятии «вещи в себе» (вещи самой по себе, вещи как она есть, независимо от отношений), на которое обратили внимание еще Фихте и Шеллинг: ведь если вещь как таковая стремится к абсолютности, к тому, чтобы быть самодовлеющим бытием, то к абсолютному неприложимы различения качеств, а значит, у нас не будет основания отличить эту вещь в себе от всего остального, вообще как-либо выделить ее из бытия. Фейербах додумывает эту критику: если вещь не извлечешь из бытия, то у нас нет никаких вещей в распоряжении, а значит, мы такое бытие можем вполне признать и небытием, «ничто».

В мыслях время, конечно, есть первое, обособишь ли ты его от развития, изменения или движения, предпошлешь ли его им; но мысль не господин и не учитель природы; в действительности время представляет собой нераздельное единое с развитием, единое с природой, единое с временными вещами. Но разве эти вещи суть вещи в себе? Я не знаю этого. Но для меня, который не может отделить себя от времени, эти временные вещи суть также вещи в себе, а само время так же, как Солнце, планеты и кометы, движущиеся в пространстве и во времени, является чем-то действительным и именно поэтому чем-то в себе самом, чем-то вне и без моей головы существующим. Я не терплю в своей голове никакого очевидного противоречия, никакой туманности, будь то туманность кантовская или гегелевская; я ничего не знаю об идеальности, т. е. о недействительности, которая все же опять-таки должна быть действительностью, ничего, стало быть, не знаю о той действительности недействительности, какой является туманное время умозрительной философии Германии. Я не знаю никакого другого различия между «для меня» и «в себе», между субъектом и объектом, кроме различия между воображением и действительностью, между обманом и истиной, между видимостью и сущностью.

 Фейербах противопоставил учению Канта о познании отказ от понятия «идеальное» и различение только достоверного и недостоверного, которое может быть одинаковым способом произведено и во внешней действительности, и во внутренней действительности человеческого сознания.

Туманное время – Фейербах упрекает спекулятивную (умозрительную) философию за то, что единого определения времени в ней так и не было дано.

Но и то и другое, и сущность и видимость, находятся у меня не по ту, нет, а по сю сторону пространства и времени. И я не жалуюсь на эту свою полную посюсторонность. Я не нахожу здесь никаких необъяснимых и неразрешимых противоречий с человеческим стремлением к счастью, какие я нахожу в теологии и метафизике. Нет, не существует никакого другого лекарства против неизлечимых болезней, против низостей и гнусностей природы и человеческого мира, кроме времени. То, что время приносит с собой к нашему ужасу и печали, то самое оно снова погружает в своих волнах к нашему утешению и счастью.

 Здесь философ опирается на метафору времени как течения, наподобие течения реки, нормативную уже в античной философии. Так, слово «ритм» буквально означает просто «течение», то есть некоторое целесообразное и упорядоченное движение.

«Какой яркий образ!» Но зато, как освежающе, как благодетельно это время, мыслимое, подобно текущей воде, уносящей весь сор, по сравнению с мертвым, метафизическим временем, вытянутым только в одну, к тому же математическую, линию, которая, как известно, не имеет ширины, с временем, которое не отличается от старой теологической вечности, существующей только в голове абстрактного мыслителя! «О вечность, о ты, громовое слово!»

 Образ линейного времени, конечно, обязан своим возникновением прежде всего физике Ньютона с представлением об однородности пространства и времени, что позволило перенести привычки восприятия линейной перспективы на восприятие времени. Развитие дифференциального исчисления, позволившего представлять процесс как линейное приближение, окончательно утвердило эту метафору времени как прямой линии.

О вечность, о ты, громовое слово (нем.: O Ewigkeit, du Donnerwort) – начало одного из известнейших хоралов И.-С. Баха.

И ты отзвучало, и твои страхи и чары исчезли и уже не мешают нам больше наслаждаться нашими бедными по сравнению с твоими вечными чрезмерными радостями, но зато действительными временными радостями! Восстановим же снова доброе имя времени по сравнению со всеми вещами. Только ему мы обязаны тем, что мы освобождены от геологических чудовищ, от дейнотериев и мегатериев, ихтиозавров и как их еще называют, этих великанов животного царства! Только ему мы будем обязаны – конечно, не без нашего содействия – если мы когда-нибудь освободимся от существующих еще пока теологических и антропологических несообразностей, не совместимых с человеческим существованием и благополучием.

VII. Нравственное стремление к счастью

Ты опять уклоняешься, сбиваешься с пути в область истории, и на этот раз даже естественной истории, вплоть до далеких времен, вымерших животных родов! Оставайся при современности, оставайся при обыкновенных, повседневных явлениях человеческой жизни! Кто не знает вместе с Гельвецием, что есть достаточно несчастных людей, которые становятся счастливыми только путем поступков, ведущих их на эшафот? И кто не знает знаменитого, приведенного тем же Гельвецием но тому же самому поводу, примера с глазным врачом, который дает такой совет страдающему болезнью глаз любителю вина. «Если ты, – сказал он ему, – находишь больше удовольствия в наслаждении вином, чем в наслаждении зрением, то для тебя вино является большим благом; если же удовольствие видеть является для тебя большим, чем удовольствие пить, то вино для тебя есть величайшее зло».

 Фейербах приводит цитаты из 4-го Рассуждения трактата Гельвеция «Об уме». При этом если Гельвеций настаивал на абсолютном эвдемонизме, полном сведении ценности вещей к их способности доставлять удовольствие, то Фейербах говорит далее, что удовольствие может быть отождествлено со счастьем, а счастье не может состояться без цельности сознания и самоощущения, т. е. без здоровья.

Но что же может быть выше удовольствия зрения, что может быть выше счастья здоровых глаз, и, однако, столько людей забывают и пренебрегают тем не менее здоровьем своих глаз из-за наслаждения напитками и кушаньями, пренебрегают даже здоровьем благороднейшего органа своего тела и жизни – органа мысли! Но тем, что эти люди жертвуют более высоким и длительным стремлением к счастью ради низшего и преходящего стремления, доказывают ли они что-нибудь против стремления к счастью как естественно обоснованного и естественно оправданного стремления? Доказывают ли люди, которые заболевают глазами из-за пьянства, что здоровье вообще, в том числе и здоровье глаз, не является благом для людей, хотя бы и пьяниц? Доказывают ли они, что они желают заболеть и ослепнуть, а не то, что они стремятся к противоположному, хотя они поступают вопреки здоровью? Или врач, ввиду того, что он, ограничивая или совсем запрещая своим пациентам какое-нибудь наслаждение, если они хотят выздороветь или если они здоровы, то не заболеть, причиняет им боль и приписывает им воздержание – отрицание удовольствий, является поэтому мизантропом, злодеем, извергом, тираном?