Фейербах говорит о неразумных поступках людей, например, подрывающих свое здоровье ради наслаждений, как о примере не ошибочного выбора предмета наслаждения, а ошибочной стратегии получения наслаждения, недостаточно моральной. Предмет наслаждения для философа желанен объективно, другое дело, что человек должен построить свое стремление к счастью, исходя из «разума и морали».
Но кто же этот знаменитый глазной врач? Старое, хорошо знакомое стремление к счастью, только еще с новым, до сих пор не принимавшимся во внимание предикатом морального стремления к счастью. Обычные упреки и возражения против стремления к счастью не доказывают ничего другого, кроме того, что для человека нет блаженства без разума и морали. Однако здесь и теперь я беру только ту часть морали, в которой у моралистов идет речь лишь о так называемых обязанностях человека к самому себе.
Моральная философия обычно исходит из общего понятия «обязанности», и дальше уже подразделяет это общее понятие на обязанности по отношению к другим (помощь оказавшемуся в беде) и по отношению к себе (поддержание собственного здоровья, чтобы мочь оказать помощь). Фейербах критикует моральную философию за резонерство: даже естественное поддержание здоровья и счастья организма оказывается лишь производной от совершенно отвлеченных и не доказываемых до конца обязанностей перед другими. На это моралисты могли бы возразить, что обязанность есть всегда взаимное отношение, отношение к другому или другим, отношение долга (и обязанность по отношению к себе – это отношение к себе по образцу отношения к другому), а не отношение какого-либо нормативного потребления собственного удовольствия.
Моралисты с незапамятных времен упражнялись в том, чтобы перещеголять друг друга высокопарными фразами, чтобы считать себя тем более значительными и лучшими моралистами, чем больше они предложили преувеличенных, трансцендентных, неестественных и сверхъестественных, нечеловеческих и сверхчеловеческих понятий. Для них было осквернением, запятнанием и поношением святой девственницы морали, если оставалась хотя бы одна только капля крови, хотя бы намек на эгоизм, даже здоровый, сообразный с природой, необходимый, неизбежный эгоизм, тождественный с жизнью. Именно немецкие моралисты ставили себе в особенную заслугу то, что они, как было упомянуто выше, вычеркнули из морали всякий эвдемонизм, т. е. в действительности – всякое содержание.
Вероятно, Фейербах имеет в виду прежде всего Канта, обосновавшего, почему моральные обязательства нельзя выводить из чувства, но только из понятия долга. Чувство переменчиво и имеет в виду, согласно Канту, уже состоявшееся обязательство, мы уже вошли в соприкосновение с другим, если чувствуем что-то к нему или к ней относящимся, поэтому чувство оказывается только случайным эмоциональным переживанием долга, часто в силу своей случайности искажающим подлинное понятие о долге.
И все ж таки эти господа, которые ничего не хотят знать в морали об эгоизме, о стремлении к счастью, говорят и поступают в отношении обязанностей к самому себе так, как будто бы (какое лицемерие!) заповеди, на которые они опираются, не являются заповедями собственного, индивидуального стремления к счастью. Если вы признаете обязанности человека по отношению к самому себе так же, как признаете – и с полным правом – обязанности по отношению к ближним (ибо в сравнении с обязанностями по отношению к другим и в противоположность к наглым требованиям, которые они мне могут поставить, обязанности по отношению к себе действительно существуют, а следовательно, и данное выражение имеет оправдание и является правильным), если признаете, то признайте же в таком случае открыто и честно эгоизм, возведите его откровенно и торжественно и дворянское достоинство в морали как необходимый элемент, как основную составную часть последней! Только никакого лицемерия, никакого притворства, по крайней мере, в морали!
Фейербах упрекает любых моралистов в лицемерии: ведь они все равно в конечном счете исходят из интереса, а не из долга, они заинтересованы в том, чтобы понимать, что такое долг, или в том, чтобы выполнять долг. А центром интереса оказывается мое «я». Доказательство Фейербах берет из того, что требования другого по отношению ко мне чаще менее разумны, чем требования мои по отношению к себе: например, сосед может от меня потребовать потесниться, а я не потребую от себя тесниться. Собственно, такое посягательство соседа и ограничивает система права. На это моралисты могли бы возразить, что у другого «я» не меньше оснований быть разумным, чем у моего «я», тогда как право не может оговорить все возможные ситуации отношений, и поэтому мораль действует там, где не действует право, но разбирая так же не ситуацию самого существования «я», а ситуацию, в которую уже вступили больше чем одно «я».
Это величайший порок, это отравление добродетели ядом, в то время как другие пороки занимаются только <ее> грубым убийством; порок этот, правда, в наше время господствует в государстве и в церкви, в высших учебных заведениях и в сельских школах, в монастыре и в казарме. Склонность и долг, конечно, не являются словами одного и того же значения, не являются синонимами; их, следовательно, необходимо различать. То, что я делаю из склонности, я делаю из стремления к счастью и делаю охотно, с удовольствием и с любовью, потому что это меня делает непосредственно счастливым. То, что я делаю по долгу, делаю даже тогда, когда это меня не только не делает счастливым, но именно поэтому часто делает даже несчастным, больше того, – противостоит мне, я делаю, преодолевая самого себя, только по внутреннему и внешнему принуждению, ибо они почти всегда бывают вместе, хотя бы я и не сознавал этого или из морального высокомерия обольщал себя мыслью, что поступаю только из чувства долга.
Обычно в моральной философии говорится, что хотя момент исполнения долга может быть неприятен, но после человека настигает несомненное удовлетворение. Тогда как Фейербах считает, что за этим удовлетворением стоит «моральное высокомерие», представление, что я уж точно, выполнив долг, оказался правильным и нравственным человеком. Фейербах критикует такое вменение человеком себе совершенной правды, на что моралисты возразили бы, что это вменение правды – та точка, в которой соприкасаются мораль и право.
Но разве мы должны из этого несогласия смысла, из этого словопрения тотчас же, как нравственные пуритане и педанты, сделать вывод о печальной необходимости формального, полного развода между долгом и склонностью? То, что сегодня, в данном настроении, при данном телесном и духовном состоянии я делаю только потому, что я должен, следовательно, делаю против воли, то же самое уже завтра, быть может, я сделаю в высшей степени легко и радостно. То, что в данном периоде жизни причиняет мне только неудовольствие, что противно мне, как, например, хождение в школу, является для меня делом только долга, то приносит мне величайшее удовольствие и пользу в более поздние годы, хотя бы и не непосредственно само по себе, а лишь по своим результатам, и я с улыбкой признаю теперь, что смирительная рубашка долга была надета на меня только по повелению моего собственного стремления к счастью, тогда еще недостаточно понятого и еще не познанного.
Фейербах указывает на важный недостаток морализма: он исходит из того, что все люди «взрослые», понимающие и свою, и чужую пользу. Тогда как многие действия не-взрослых, например, образование, устроены так, что они не прозрачны для самого действующего (школьник, пока учится, не вполне понимает, зачем он учится, и разве что верит старшим, что все это пригодится в жизни), но прозрачны для тех, кто обязал человека к этим действиям. На это моралисты возразили бы, что и для заказчиков этих действий они могут быть непрозрачны, например, никто не знает до конца, как дальше будут развиваться наука или прогресс, и здесь просто речь идет о взятии обязательств, в котором участвуют более двух лиц, и недостаточная правоспособность ребенка дополняется общей правоспособностью всей системы образования.
Сколько нужно для того чтобы сделаться мастером в игре на каком-нибудь инструменте! Какое упорство, какое неустанное прилежание, жертвующее столькими дорогими радостями! Какие скучные упражнения! Какие напряжения мускулов и нервов! И хотя я принялся за этот инструмент только из склонности, как часто я тем не менее играл на нем с отвращением, только по долгу, как часто при дурном настроении посылал его к самому черту! И все же этот инструмент, проклинаемый мною в моменты досады за те лишения и муки, которые он взвалил на меня, является для меня источником величайшего наслаждения и счастья.
Распространенное представление того времени о домашнем музицировании как источнике счастья, отразившееся и в литературе, и во многих воспоминаниях. Музыка, с одной стороны, отвлекала от забот, а с другой – оказывалась примером строгого самовоспитания, а значит, счастливо сбывшейся власти над собой.
«О вечность, ты, громовое слово!» Что за беду натворила ты в головах и сердцах человечества! Только ты ответственна за то, что оно превратило физику учения о нравственности в метафизику, человеческое слово – в слово Божие, особенное – во всеобщее, преходящее – в постоянное. В силу того, что склонности и обязанности (не следует забывать, что здесь речь идет все время только об обязанностях человека к самому себе) часто ссорятся друг с другом, бранятся и дерутся между собою, вневременные моралисты превратили их в смертельных врагов, врагов не мимолетных и относительных, но абсолютных, вечных врагов, врагов но существу, по крайней мере пока они находятся на земле, ибо в надземном, сверхвременном мире даже враги должны стать друзьями.
Имеется в виду обычное, например, для трагедии периода классицизма, противопоставление «чувства» и «долга», сохранившееся до наших дней, например, в психоанализе («оно» против «сверх-Я»). Фейербах считает, что этот конфликт противоречит настоящему предназначению человеческой природы: порыв к подлинному существованию отвечает глубинному чувству и при этом является исполнением высшего долга – долга перед собственной природой.