Обязанности по отношению к самому себе суть не что иное, как правила поведения, необходимые для сохранения или приобретения телесного и духовного здоровья, возникшие из стремления к счастью, почерпнутые из опыта их согласования с благом и с сущностью человека, отвлеченные от счастливого, нормального и здорового человека, выставляемые как образец для других и для самого себя в случае заболевания. Долг есть только то, что здоро́во, то, что само уже в одном только своем выполнении является показателем и выражением здоровья или создает таковое, ибо существуют также и такие подчиненные обязанности или добродетели, которые являются только средством для целей здоровья, сами же не имеют ценности.
Здесь Фейербах описывает подлинное существование с точки зрения житейской мудрости: здоровье и благополучие, которые позволяют человеку не только реализовывать свою природу и свои планы, но и показывать другим пример такой реализации.
Таким подчиненным низшим долгом, или добродетелью, недостойной даже имени долга в глазах супранатуралистов, является, например, чистоплотность. А она, тем не менее, имеет в себе все признаки, которые побуждают морального и философского супранатуралиста превращать долг и стремление к счастью в различные по своей основе сущности. Человек в своем высокомерии унизил названия животных, превратив их в обозначения человеческих пороков, в ругательные клички, так, например, превратил название «свинья» в обозначение нечистоплотности. Какая несправедливость к бедному, увы, бессловесному животному! Ибо большинство животных – а может быть, и все – чистоплотны в большей или меньшей степени; так, даже и свинья является животным, любящим чистоту, и хорошо себя чувствует только при ее наличии. Лишь человек есть не только урожденная свинья (как и любое молодое животное, которое, однако, из-за отсутствия самостоятельности, из беспомощности имеет в лице своих родителей представителей своего собственного стремления к счастью и чистоте), но и свинья постоянная, ибо там, где родители возятся в навозе, дети подражают им в том же, и таким образом исторический навоз наследуется от поколения к поколению нетронутым и не оспариваемым критической жаждой обновления и очищения.
Действительно, свинья любит чистоту, а образ ее как грязного животного возник а) из ритуальной нечистоты, б) из-за специфики потоотделения (охлаждения), требующей в жаркий день валяться в грязи.
<…> Тем не менее чистоплотность, являющаяся для грубого или одичавшего человека тяжелым, печальным долгом, который он поэтому или совсем не выполняет, или выполняет только с неохотой, со скукой, является для культурного человека удовлетворением и доказательством того или иного стремления к счастью, добродетелью, основанной на склонности и на стремлении, так что ее выполнение даже в том случае, когда оно связано с преодолением известного противодействующего чувства, чувства лени или изнеженности и любви к удобствам, именно в случаях применения радикального очищения, все же совершается столь же естественно, как принятие пищи и питья, что является, как мы уже знаем из Лютера, самым легким и веселым делом на свете. Но то, что относится к чистоплотности, которую я только потому здесь выделил особо, что я везде делаю исходным пунктом и фундаментом самое очевидное и неоспоримое, прежде чем подняться в более высокие и туманные области, то же самое относится и к добродетели вообще, по крайней мере, к добродетели, относящейся к собственному «я».
Умывание как веселость – по сути, то удовольствие, которое современный человек получает от спорта, а также удовольствие от приведения себя в порядок, от упорядочивания своего тела, что потом обещает и упорядочивание быта.
VIII. Существенные различия счастья и себялюбия
Моральные супранатуралисты исключили из морали счастье, себялюбие вообще, потому что, как говорит Кант, «веление, гласящее, что каждый должен стремиться стать счастливым, было бы нелепым, так как никому не повелевают того, чего он и сам непременно желает».
Цитата из «Критики практического разума» Иммануила Канта. Контекст цитаты: различие между желанием и склонностью. Человек может не иметь склонности к счастью, потому что привычка требует чего-то другого, например, погружаться в заботы, но желание счастья в человеке никогда не пропадает, если не смешивать мир желаний с миром привычек.
То же самое говорит по отношению к себялюбию уже Сенека. Но разве существует одно и то же себялюбие, одно и то же счастье? Ведь вы же обычно так щедры на ваши различения, даже на схоластические различения и различеньица тончайшего сорта. И только тогда, когда вам приходится говорить о себялюбии и счастье, ваша способность различения кончается, все – даже самое разнородное – становится одинаковым и одним. Верю, правда, что и готтентот счастлив и что он любит себя так же, как кёнигсбергский мудрец или римский философ и государственный деятель; если бы он чувствовал себя несчастным, он также чувствовал бы себя вынужденным искать средств и путей, чтобы выйти из этого несчастного состояния.
Счастье дикаря – важная тема дискуссий эпохи Просвещения: можно ли считать невежественного человека счастливым, если он просто не узнает своего несчастья? Если дурак совершенно безрассуден и безответствен, можно ли назвать его счастливым? Представление о человеке как о социальном существе требовало ответить на вопрос отрицательно. Но Фейербах ставит новый вопрос: на основании чего мы не считаем готтентота или любого другого дикаря социальным существом? Он приходит к выводу, что готтентот пока не отстаивает свое право на бо́льшее счастье, чем обладает, вполне счастлив собственным счастьем, а именно, счастьем потребителя, способного извлекать удовольствие из всего. Например, дикарь не поел – но счастлив, что не потратил силы на охоту и приготовление пищи. Тогда как человек культуры счастлив потому, что справился с трудностями и показал другим пример, как справляться с трудностями.
Ведь счастье «субъективно», как слишком хорошо знают и говорят моралисты, и оно таково на самом деле. Мое счастье неотделимо от моей индивидуальности; оно только мое, – не твое, так же как кожа, которая на мне, не твоя, а моя. Но все же есть большая разница между кожей готтентота и кожей кёнигсбержца или римлянина, между закупоренными грязью порами кожи и порами открытыми, доступными для воздуха, между себялюбием, которое едино с любовью к грязи и насекомым, и себялюбием, отличающимся и очищающим себя от грязи, короче – между зловонным и благоуханным себялюбием. Говорят, хвастовство дурно пахнет; но мы не скажем этого про человека, который указывает на свои действительные заслуги с целью защитить себя от злословия и сплетен. То же самое относится и к самолюбию, или себялюбию, и относится к тому же еще в гораздо большей степени; ибо существует не только справедливое и относительно необходимое; но также и абсолютно необходимое себялюбие, совершенно независимое от моего знания и от моей воли, себялюбие, которое в такой же степени нельзя отнять от меня, как и мою голову, не умерщвляя при этом меня самого. Только католицизм, только иезуитизм совершил, конечно, и здесь невероятное, невозможное: он отрубил человеку голову, а тот все же ходит, как святой Дионисий, до сих пор еще с отрубленной головой под покровительством сильных правительств и под защитой глупых и слабоумных народов.
Святой Дионисий Парижский, по легенде, дошел с места казни на горе Монмартр до места погребения, нынешний монастырь Сен-Дени, с отрубленной головой в руках. Эта легенда подчеркивала провиденциальность его мученичества. Фейербах воспроизводит обычные упреки католической святости со стороны атеистов и радикальных протестантов, что в ней есть элемент мазохизма (готовность к любым мукам и испытаниям), а значит, наслаждения страданием и чем-то низким, что тормозит прогресс.
<…> Итак, даже грязному готтентоту хорошо в его грязи. Тем не менее между благополучием грязного и благополучием чистоплотного человека существует не только относительное и субъективное, но и объективное, действительное, предметно обоснованное, фактическое различие. Одно дело, если я нахожу зло хорошим или, правильнее выражаясь, не ощущаю и не признаю его как зло, потому что я привык к нему и не знаю ничего лучшего, и совершенно другое, если я наслаждаюсь самим добром; одно дело, если я уже даже не чувствую запаха чего-либо омерзительного, по крайней мере, не ощущаю как нечто, меня угнетающее и оскорбляющее, и совершенно другое, если я действительно вдыхаю благовонные ароматы.
Эго различие столь же объективно, столь же велико и столь же несомненно, как какое-нибудь химическое различие между азотом и кислородом, между сероводородом и озоном. Не обонять больше зловония <для дикаря> – это все равно, что не обонять больше вообще, но скольких наслаждений, скольких благодетельных (конечно, и противоположных также) нервных возбуждений лишается тот, кто имеет притупившееся обоняние или не имеет его вовсе! Итак, оставим без зависти и готтентоту его счастье; но не перестанем самым резким образом различать тупоумное и остроумное, католическое и человеческое, глупое и образованное, покрытое грязью и от грязи очищенное счастье! Каждая вновь открытая для воздуха и света при помощи мыла культуры пора нашей кожи есть новый источник добродетели и счастья.
Итак, по Фейербаху дикарь или дурак, не чувствующий грязи, в которой живет, – просто человек, сознательно отказавшийся от чувственности, притупивший и убивший в себе чувство, как злодей может притупить и убить в себе голос совести. И то, и другое – совершенно недолжное положение.
Конечно, даже и обладающие одинаковыми хорошими свойствами воздух и свет имеют не одинаковую силу делать счастливыми людей различных свойств и индивидуальностей. Существуют безнадежно и несравнимо грязные люди, которые до такой степени ужасаются и возмущаются требованием очистить себя от грязи, уже освященной ее древностью, унаследованной от предков, как будто бы от них требуют содрать кожу с тела. Существуют люди, до такой степени боящиеся света и воздуха, что они безусловно не переносят жизни среди вольной и светлой природы и счастливы только в темных и затхлых логовищах, где обитают жабы и жерлянки; они бранят свет, как темноту, темноту же, напротив, восхваляют, как свет.