Стремление к счастью. С комментариями и объяснениями — страница 24 из 27

Царская водка – смесь кислот на основе серной кислоты.

<…> Тот, кто увлекается нирваной или какой-нибудь иной метафизической сверхчувственной реальностью или ничтожеством как высшей для человека истиной, для того человеческое, земное счастье является ничем, но ничем также является и человеческое страдание и несчастье, по меньшей мере, если он хочет быть последовательным. Только тот, кто признает истинность индивидуального существа, истинность стремления к счастью, только тот питает хорошо обоснованное сострадание, согласованное со своим принципом, со своей сущностью. Поэтому если буддизм восхваляет сострадание как высшую добродетель, то он доказывает этим, хотя и косвенным и отрицательным образом, что он не хочет и не добивается ничего иного, как только счастья.

X. Гармония совести со стремлением к счастью

<…> Чтобы узнать в точности, что такое совесть, не нужно обращаться за советами к произведениям наших теологов и философов морали, у которых речь идет о заблуждающейся, сомнительной, о вероятной и, Бог знает, еще о скольких других теоретических и проблематических совестях; нужно хватать и ловить совесть, как вообще и все вещи, которые не являются чувственными предметами, там, где она выступает из области чистого мышления, сомнения, мнения, т. е. как раз из области блуждающей, сомнительной совести, там, где она из объекта логики становится патологическим объектом, становится в образе эриний или фурий предметом ощущения и созерцания, следовательно, несомненным, бесспорным, чувственно достоверным фактом, столь же чувственно достоверным, как corpus delicti, которое находится вот здесь, перед моими глазами как чувственное доказательство моего злодеяния.

corpus delicti (лат.) – состав преступления.

Но эта совесть есть только нечистая совесть. А нечистая совесть – это только ущербленное стремление к счастью другого человека, затаившееся в глубине моего собственного стремления к счастью. То, что я причинил другому, то самое вместо него я причиняю себе; то, что не признавал в согласии и в мире с ним и самим собою, а именно, что существует только общее счастье, – то самое я признаю теперь обратным образом, в разладе и во вражде с самим собою. Так мстит мне за себя ущербленный другой; в своих муках совести я привожу в исполнение только из симпатии, только из сочувствия и сострадания, – увы, проснувшихся только после действия, – приговор, который он вынес мне, своему обидчику; осуществляю проклятие, которое он посылал мне из своего глубоко раненного сердца, может быть, одновременно со своим последним вздохом. «Уберите от меня мужиков, они не перестают пугать и мучить меня», – так вздыхал «вюртембергский Альба» на своем смертном одре. «Освободите меня от удавленной невестки с ее ребенком, которые не отстают от меня и преследуют меня день и ночь!» «Трупы преследовали меня, угрожая мне во сне». Так обнаруживали себя обыкновенные убийцы, преступники, так обнаруживает себя вообще совесть, одна только являющаяся предметом трагической поэзии и философии.

 Об этих муках совести серийных убийц Фейербах мог узнать из трудов своего отца, криминолога. Под трагической поэзией имеются в виду трагедии, такие герои как Орест у Эсхила и Макбет у Шекспира. Трагическая философия – не какой-то раздел философии, а изучение того, как трагическая ситуация позволяет сделать выводы в области нравственной философии.

Голос моей совести не самостоятельный голос, это не голос, раздающийся из голубого эфира неба или чудесным путем самозарождения (generatio spontanea) возникший из самого себя; он лишь эхо болезненного крика человека, ущербленного мной, и обвинительного приговора человека, который, обижая других, обижает самого себя. Ибо, как принадлежащий к этой общине, как член этого племени, этого народа, этой эпохи, я не обладаю в своей совести никаким особенным и другим уголовным уставом, кроме другого человека вне меня. Я упрекаю себя только в том, в чем упрекает меня другой, словами или кулаком, или по крайней мере мог бы упрекать меня, если бы он знал о моих поступках или сам стал объектом действия, заслуживающего упреков.

 Фейербах по сути отстаивает социальную концепцию совести – совесть как необходимая часть социальной адаптации каждого человека, принятия других людей и их частных интересов и воль. В таком случае муки совести оказываются близки болезненным переживаниям при социализации, как те, который испытывает подросток, вроде «все меня не любят» или «почему сразу я», и правильная совесть в конце концов дает совершенно ясные ответы на эти вопросы.

Кулаком – отсылка к древнегерманскому «кулачному праву», форме дуэли.

Совесть (Gewissen) ведет свое происхождение от знания (Wissen) или связана со знанием, но она обозначает не знание вообще, а особый отдел или род знания – то знание, которое относится к нашему моральному поведению и нашим добрым или злым настроениям и поступкам. Различие этого знания от знания вообще или чистого знания отмечено даже уже в языке, как правильно заметили наши теологи и философы морали. Но хотя они и не придавали особенного веса значению немецкой приставки ge-, она как раз обозначает то же самое, что приставка συν- в греческом συνείδησις, то же, что и con- в латинском conscientia, то же, что немецкая приставка mit-. Совесть – значит совместно ведать, знать (Mitwissen). <…>

 Фейербах совершенно верно объясняет происхождение понятия «совести» в разных языках. В античности это слово не было распространено, при том, что чувство стыда было сильнейшим нравственным чувством у греков. Понятие о совести появляется у стоиков, например, у Сенеки, и окончательно утверждается как нормативное в Новое время, как моральное соответствие «сознанию» по Декарту и как приспособление церковного обычая исповеди (покаяния) к внецерковной светской жизни.

XI. Добродетель и стремление к счастью

Если счастье не является принципом морали или даже совсем безнравственно, почему его отрицание должно быть во мне добродетелью, в то время как для других оно является утверждением безнравственного принципа? Если отрицание «воли к жизни» является для меня добродетелью, то почему я должен умирать за других для того, чтобы они жили, т. е. удовлетворяли, таким образом, свое стремление, мною отрицаемое? Не значит ли это ради нравственности умереть за безнравственность? Если добродетелью является снять с себя свой плащ, то вместе с этим плащом я надеваю на другого и мою недобродетель, в то время как я кичусь и украшаюсь добродетелью.

 Фейербах отрицает сведение добродетели к жертвенности, потому что эта жертвенность не может стать примером для других. В этом он близок этике Евангелия, требующей не жертвенности, а сверхжертвенности: «И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду» (Мф. 5, 40).

Или, как может быть добродетелью то, что я, несмотря на собственный голод, не ем для того, чтобы мог есть другой, а ведь только отрицание стремления делает добродетель добродетелью? Но если это так, то я должен сказать другим: я ничего не ем, но только для того, чтобы ничего не ели и вы; я умираю, но для того, чтобы умерли и вы, чтобы и вы подтвердили, что долг больше, чем жизнь, что вы также отрицаете стремление к жизни! Но это не так и не должно быть так. Добродетель, долг не находятся в противоречии с собственным счастьем; они находятся в противоречии только с тем счастьем, которое хочет быть счастливым на счет других, на их несчастье.

Добродетель – это собственное счастье, которое, однако, чувствует себя счастливым только в связи с чужим счастьем, которое готово даже пожертвовать собой, но только потому и только тогда, когда обстоятельства, к несчастью, складываются так, что счастье других, которых больше, чем я, и которое значит для меня больше, чем я сам один для себя, зависит только от моего собственного несчастья, когда жизнь других зависит от моей собственной смерти. Это трагическая, болезненно ощущаемая, но, тем не менее, без сопротивления взваливаемая на себя необходимость; она следует если не из собственного стремления к счастью, то все же из любовно усвоенного стремления других к счастью; эта необходимость – счастье, но такое, которым наслаждается одновременно и жертвующий самим собой, по крайней мере, наслаждается в представлении и в надежде.

 Представление – здесь не столько субъективное самоутешение, сколько наслаждение выполняемым долгом. Долг Фейербах мыслил, в отличие от Канта, не как основу нравственности, а как всегда некоторое чрезвычайное событие. Если это чрезвычайное событие происходит слишком быстро, зафиксировать его мы можем только в «представлении».

Тождественность людей является абсолютной не в уважении перед законом, а в уважении перед другим (хотя бы и не перед этим как раз случайным человеком), который тождествен тебе, следовательно, в уважении перед человеком. Автономия – это неестественное самопринуждение, самоизнасилование. Конечно, существует уважение перед самим собой, но долг представлен только другим человеком. Желание другого да будет моим желанием, ибо желание другого – это мое собственное желание в его положении, на его месте. Гетерономия, а не автономия, гетерономия как автономия έτερος другого – вот мой закон.

Автономия – это слово Фейербах понимает буквально, как «написание законов для самого себя». Он показывает противоречивость этой задачи: как нельзя быть судьей в собственном деле (nemo judex in sua causa), себя ты всегда начнешь либо слишком оправдывать, так и слишком обвинять, так нельзя быть себе законодателем, потому что тогда ты примешь собственные частные обстоятельства за содержание общих норм права.

Там, где нет чувства удовольствия и неудовольствия, там нет также и различия между добром и злом. Голос ощущения – это первый категорический императив… Для совершенно чистого разума, отрешенного от всяких ощущений, не существует ни Бога, ни дьявола, ни добра, ни зла; только разум на основе ощущения и в интересах последнего делает эти различия и наблюдает их. Мораль – в такой же степени опытная наука, как и медицина. То, что в эпоху варварства не считается безнравственным, в эпоху просвещения считается таковым.