Всю жизнь Фет писал о «внутреннем человеке» (Полонский), всячески отделяя его от трудов и дней Шеншина. Толстому могло нравиться, что на том же листке, где переписано замечательное стихотворение «Среди звезд», «излиты чувства скорби о том, что керосин стал стоить 12 копеек»; он считал это «побочным, но верным признаком поэта»[520]. Но керосину, работнику Семену, спорам с Тургеневым, тысячам других прозаических вещей в творчестве места не было.
В общеэстетическом плане об этом сказано в программной статье «О стихотворениях Тютчева»: «Пусть предметом песни будут личные впечатления: ненависть, грусть, любовь и пр., но чем дальше поэт отодвинет их от себя как объект, чем с большей зоркостью провидит он оттенки собственного чувства, тем чище выступит его идеал»[521].
О собственных стихах говорится в предисловии к «Вечерним огням»: «Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с другой – тех периодических веяний нелепостей, которые действительно способны исполнить всякого практического деятеля гражданской скорбью. Но эта скорбь никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии»[522].
Мир Фета – это мир со строго охраняемыми границами. А воздухом его, субстанцией, «идеальным солнцем» (Полонский) оказывается красота.
Фет не устает напоминать, что именно воспроизведение мира как красоты является главной задачей поэта. В статье «О стихотворениях Тютчева» утверждается: «Художнику дорога только одна сторона предметов: их красота, точно так же, как математику дороги их очертания и численность. Красота разлита по всему мирозданию и, как все дары природы, влияет даже на тех, которые ее не сознают, как воздух питает и того, кто, быть может, и не подозревает его существования»[523].
И в конце жизни, в воспоминаниях, Фет повторяет столь же уверенно и твердо: «Я никогда не мог понять, чтобы искусство интересовалось чем-либо помимо красоты»[524].
Красота в фетовском понимании универсальна и всеобъемлюща. Может быть, точнее было бы определить ее греческим термином «калокагатия» (прекрасное и доброе). «В античной калокагатии, – замечает А. Ф. Лосев, – совершенно нет ничего отдельно „прекрасного“ и отдельно „доброго“. Это – один человеческий идеал, нерасчленимый ни на „внутреннее“ или „внешнее“, ни на „душу“ или „тело“, ни на „прекрасное“ и „доброе“»[525].
Кажутся сомнительными распространенные идеи о романтическом в своей основе характере лирики Фета. Будучи таковой по психологическим предпосылкам (отталкивание от прозы жизни), она противоположна романтизму по результату, по осуществленному идеалу. У Фета практически отсутствуют характерные для романтизма мотивы отчуждения, ухода, бегства, противопоставления «естественной жизни искусственному бытию цивилизованных городов» и пр.[526].
Фетовская красота (в отличие, скажем, от Жуковского и, впоследствии, от Блока) полностью земная, посюсторонняя. Одну из оппозиций обычного романтического конфликта он попросту оставляет за границей своего мира. А то, что в него входит, сразу приобретает эстетически обработанный характер, как, например, немногочисленные приметы цивилизации: «Полны смущенья и отваги, / С тобою, кроткий серафим, / Мы через дебри и овраги / На змее огненном летим» («На железной дороге»); «Злой дельфин, ты просишь ходу, / Ноздри пышут, пар валит, / Сердце мощное кипит, / Лапы с шумом роют воду» («Пароход»; в последней строфе он превращается еще и в «коня морского», за которым вереницей пляшут нереиды).
Художественный мир Фета однороден. И самым существенным в нем является категория соположения, сосуществования. Действительно, фетовские стихи даны нам как бы «сразу все», синхронно, вне динамики развития их автора и конкретных условий их написания. Граница между ранним сборником «Лирический пантеон» и последующими стихами не так принципиальна, как это обычно представляется. Во всяком случае, она менее заметна, чем разница между поздними стихами Фета и писавшимися «на случай» мадригалами Шеншина, которые, за редкими исключениями, когда посвящение, конкретная привязка текста оказываются чисто формальными, строятся совсем по другим законам, оказываются за пределами фетовского мира.
Предельно отчетливо такая однородность проявляется в композиции фетовских книг. Уже в ранних сборниках и первых публикациях появились тематические и жанровые разделы. Фет вспоминал: «Все размещения стихотворений по отделам с отличительными прозваниями производились трудами Григорьева»[527]. Но и итоговый план осуществленного лишь после смерти собрания стихотворений тоже сохранил эту структуру из 15 тематических (большей частью) и жанровых разделов. Дело здесь не только в «природной вражде с хронологией»[528] (Фет редко датировал отдельные стихи). Такое построение, при котором рядом мирно уживались тексты, разделенные по времени написания годами или даже десятилетиями (у поэта с историей такое вряд ли возможно, неизбежно вызовет реакцию отторжения), решало две важные задачи. Композиция книги становилась «машиной по уничтожению времени» («Времеборец» – называется одна из лучших статей о поэте, принадлежащая Н. Недоброво) и одновременно задавала структуру фетовского мира, обозначала его опорные точки и направляющие линии.
Перечень его основных мотивов, исходный инвентарь, опираясь на фетовские стихи, великолепно представил Вл. Соловьев в юбилейном приветствии поэту: «Дорогой и многоуважаемый Афанасий Афанасьевич! Приветствуют Вас звезд золотые ресницы и месяц, плывущий по лазурной пустыне, и плачущие степные травы, и розы, весенние и осенние; приветствует Вас густолистый развесистый лес, и блеском вечерним овеянные горы, и милое окно под снежным каштаном. Приветствуют Вас голубые и черные ангелы, глядящие из-под шелковых ресниц, и грот Сивиллы с своею черною дверью. Приветствует Вас лев Св. Марка и жар-птица, сидящая на суку, извилистом и чудном. Приветствуют Вас все крылатые звуки и лучезарные образы между небом и землей. Кланяется Вам также и меньшая братия: слепой жук, и вечерние мошки, кричащий коростель, и молчаливая жаба, вышедшая на дорогу. А наконец, приветствую Вас и я, в виде того серого камня, который Вы помянули добрым словом. Плачет серый камень, в пруд роняя слезы»[529].
Что же такое фетовский мир? Это природа, увиденная вблизи, крупным планом, в подробностях, но в то же время чуть отстраненно, вне практической целесообразности, сквозь призму красоты. Это – мир, увиденный из усадебного окна, и усадьба как центр мироздания.
«Художественный мир усадьбы имеет свое пространство и время, свою систему ценностей, свой „этикет“ и нормы поведения. <…> Усадьба образует замкнутую модель мира, отношения которого с окружающим не просты, а часто и конфликтны… <…> В усадьбе словно синтезировалась вся история, вся география, вся природа, вся культура… В усадьбе был, пользуясь словами современника, „Эдема сколок сокращенный“. Она являла собой некое обетованное место счастья, покоя и тишины»[530], – замечает исследователь русской усадебной культуры.
Понятию «усадебная лирика» пора придать не упрощенно-социологический и не тематический, а культурологический смысл, о чем уже внятно сказал А. Тархов: «Что такое русская дворянская усадьба с точки зрения духовно-эстетической? Это – „дом“ и „сад“, устроенные на лоне природы: когда „человеческое“ едино с „природным“ в глубочайшей органичности роста, цветения и обновления, а „природное“ не дичится облагораживающего культурного возделывания человеком; когда поэзия родной природы развивает душу рука об руку с красотой изящных искусств, а под крышей усадебного дома не иссякает особая лирика домашнего быта, живущего в смене деятельности труда и праздничного веселья, радостной любви и чистого созерцания»[531].
Усадьба для Фета – не просто предмет изображения, а, как сказал бы М. М. Бахтин, форма художественной мысли, формообразующая идеология. Даже «просто» стихи о природе, где нет эмпирических деталей усадебного быта («Это утро, радость эта…»), демонстрируют ту же самую точку зрения: такую картину нельзя увидеть из многоэтажного петербургского дома или крестьянской избы.
А. Тархов отмечает, что усадьба сыграла определенную роль в «становлении мировоззрения, формировании эстетических представлений и развитии художественного вкуса» Державина и Карамзина, Жуковского и Пушкина, Толстого и Тургенева, Блока и Бунина. Роль Фета в этом ряду (речь о лирике) трудно переоценить. Воссоздание мира дворянской усадьбы как «идеального мира природы, жизни и искусства» (В. Турчин) становится доминантой его художественной системы. Державин и Жуковский, Пушкин и Некрасов, как и впоследствии Блок и Бунин, решали иные задачи. Для них картина усадебной жизни входила в более широкие контексты. Фет же был длиннобородым Адамом («И я, как первый житель рая…» – обмолвился он в одном из своих лучших стихотворений), который неутомимо называл, давал имена, различал все новые оттенки – создавал практически самую объемную модель усадебного национального ландшафта. Основные разделы его книг («Весна», «Лето», «Снега», «Осень», «Вечера и ночи», «Море») были знаками вечного возвращения и круговорота природы, а конкретные стихотворения – признаками столь же вечного обновления. «Еще майская ночь», «Еще весны душистой нега…», «Опять осенний блеск денницы…», «Опять весна! Опять дрожат листы…» – характерные начала фетовских стихотворений.