И, по правде говоря, именно отправляясь от этого «нижнего этажа» бедноты, можно понять драму Лондона, кишевшую в нем преступность, его «дно», его трудное биологическое существование. Однако скажу, что с замощением улиц, с созданием водопровода, введением строительного контроля и успехами городского освещения материальное положение в общем улучшилось, как то было и в Париже.
Что сказать в заключение? Что Лондон наряду с Парижем был хорошим примером того, чем могла быть столица времен Старого порядка: блеск, расплачиваться за который приходилось другим, скопление немногих избранных, многочисленных слуг и нищих, которые тем не менее были связаны друг с другом определенной общей судьбой [обитателей] крупной городской агломерации.
Какой общей судьбой? Например, невероятной грязью улиц, чье зловоние было так же хорошо известно большому барину, как и простолюдину. Конечно же, создавала эту грязь и зловоние масса простонародья, но отражались они на всех. Вполне вероятно, что в самый разгар XVIII в. многие деревни были относительно менее грязны, чем крупные города, так что позволительно представлять себе средневековый город более приятным для жизни и более чистым, нежели они, как то предлагает Л. Мамфорд{1565}. Средневековый город не сгибался под бременем численности, бывшей одновременно и славой и бедой больших городов, он был широко открыт для своей сельской местности; воду свою он находил внутри городских укреплений и не должен был далеко ее искать. Действительно, огромный город не мог разрешить непрестанно возраставшие задачи и в первую очередь — обеспечить свою элементарную чистоту: приоритет принадлежал вопросам безопасности, борьбы с пожарами и наводнениями, снабжения продовольствием, организации полиции. Да кроме того, если бы такой город и пожелал это сделать, у него не было бы к тому средств. И самые худшие позорные материальные явления оставались правилом.
Все проистекало из численности, из слишком большого количества людей. Но большой город притягивал их. Каждый человек по-своему получал какие-то крохи от его паразитического существования и был в нем получающей стороной. Что в таких привилегированных городах всегда можно было подобрать эти крохи, свидетельствует самый их уголовный мир: он неминуемо собирался в наиболее славных из них. Колхаун сетовал в 1798 г.: «Положение… совершенно изменилось после свержения прежнего французского правительства. Все жулики и злодеи, кои до того времени стекались в Париж со всей Европы, рассматривают [отныне] Лондон как главное место сборища, как арену, где они с наибольшей выгодой могут применять свои таланты и упражняться в воровстве». Париж был разорен, и крысы бежали с корабля. «Незнание ими английского языка, которое было для нас защитой… более не представляет преграды: язык наш никогда не пользовался столь всеобщим распространением и никогда в этой стране не было столь обычным употребление французского языка, особенно среди молодых»{1566}.
Нет речи о том, чтобы присоединяться к грустящему консерватору, каким был Колхаун. У огромных городов были свои пороки и свои заслуги. Повторяю: они создали современное государство в такой же мере, в какой [сами] были созданы им. Под их воздействием росли национальные рынки и сами нации. Эти города находились в центре капиталистического развития и той современной цивилизации в Европе, в которую каждый день добавляли все новые и новые краски. Для историка большие города — это прежде всего великолепный «тест» для анализа развития Европы и прочих континентов. Надлежащим образом интерпретировать этот тест — означает расчистить место общему взгляду на всю историю материальной жизни и выйти за ее обычные рамки.
В общем, данная проблема — это проблема роста в экономике Старого порядка. Города представляли в ней образец глубокой неуравновешенности, асимметричного развития, нерациональных и непроизводительных вложений в национальном масштабе. Были ли повинны в том роскошь, аппетиты этих огромных паразитов? Именно это говорит в «Эмиле» Жан Жак Руссо: «Как раз большие города истощают государство и составляют его слабость: богатство, которое они производят, — это богатство кажущееся и иллюзорное, много денег с малым эффектом. Говорят, будто город Париж стоит французскому королю целой провинции; я же полагаю, что он стоит нескольких. Дело в том, что провинции питают Париж во многих отношениях, что большая часть их доходов идет на выплаты в этом городе и там остается и никогда не возвращается ни народу, ни королю. Непостижимо, как это в наш век расчетливых людей не находится ни одного, который бы смог увидеть, что Франция была бы куда более могущественной, если уничтожить Париж»{1567}.
Замечание несправедливое, но лишь отчасти. И проблема поставлена верно. К тому же разве не вправе был человек конца XVIII в., внимательно вглядывавшийся в картину своего времени, задаться вопросом, не предвещают ли эти города — чудовища Запада появления препятствий развитию, аналогичных тем, что существовали в Римской империи, сводившейся к Риму, к этому мертвому грузу, или тем, что существовали в Китае, содержавшем далеко на севере инертную массу Пекина? Препятствий, задержек развития. Мы-то знаем, что дело обстояло совсем не так. Ошибка какого-нибудь Себастьена Мерсье, рисовавшего мир 2440 г.{1568}, заключалась в том, что он считал, будто этот мир будущего не изменит своих масштабов. Будущее он видел в «оболочке» настоящего, бывшего у него перед глазами, т. е. Франции Людовика XVI. Он и не подозревал тех безграничных возможностей, которые откроются еще перед чудовищными агломерациями его времени.
На самом деле многонаселенные и отчасти паразитические города не образовывались сами собой. Они были такими, какими им позволяли быть, какими заставляли их быть общество, экономика, политика. Они служили мерой, шкалой отсчета. Если в городах настойчиво распространялась роскошь, то это потому, что так были устроены общество, экономика, культурные и политические порядки; потому, что излишки продукта за отсутствием отчасти лучшего применения предпочитали копить. А главное — о большом городе нельзя судить по нему одному: он включен в целую массу систем городов и дает им жизнь, но они определяют его характер. То, что происходило в конце XVIII в., — это поступательная урбанизация, которая в следующем столетии ускорится. За внешней картиной Лондона и Парижа происходил переход от определенной манеры, от определенного образа жизни к новому образу и к другой манере. Мир Старого порядка, больше чем на три четверти деревенский, медленно, но верно распадался. К тому же не одни только большие города обеспечивали трудное становление новых порядков. Ведь факт, что в промышленной революции, которая вот-вот начнется, столицы будут участвовать в качестве зрителей. Не Лондон, а Манчестер, Бирмингем, Лидс, Глазго и бесчисленные пролетарские городки дадут начало новым временам. И даже вкладываться в новые предприятия будут не капиталы, скопленные патрициями XVIII в. Лондон овладеет этим движением к собственной выгоде, связав его денежными путами, лишь около 1830 г. Новая промышленность на какое-то время слегка затронет Париж, потом отвернется от него в ходе своего действительного становления ради угля Севера [Франции], водопадов на эльзасских реках или лотарингского железа. Все это произойдет сравнительно поздно. Французские путешественники, посещавшие Англию XIX в. и столь часто настроенные критически, приходили в ужас от концентрации и уродств современной индустрии, «последнего круга ада», как скажет Ипполит Тэн. Но разве знали они, что Англия, сделавшаяся жертвой урбанизации, скопления людей в плохо построенных городах, мало пригодных для хорошей жизни и не для этого созданных, — разве знали они, что это будущность Франции и всех стран, вступивших на путь индустриализации? Те, кто видят сегодня Соединенные Штаты или Японию, — всегда ли они сознают, что перед их глазами развертывается картина более или менее близкого будущего их собственных стран?
Вместо заключения
Законченная книга, будь то даже историческое сочинение, ускользает из-под власти автора. Эта книга ушла далеко от меня. Но как сказать, что именно из ее непокорства, из ее причуд, даже из собственной ее логики серьезно и имеет ценность? Наши дети поступают по-своему. И, однако же, мы в ответе за их поступки.
Я предпочел бы то тут, то там дать больше объяснений, аргументации, примеров. Но книгу невозможно «растянуть» по желанию, главное же, чтобы очертить все многосложные сюжеты материальной жизни, потребовались бы систематические, тщательные обследования, не считая множества уточнений. Все это пока еще отсутствует. Сказанное в тексте или представленное в виде образов потребовало бы обсуждений, дополнений, продолжений. Мы не говорили ни обо всех городах, ни обо всех видах техники, ни обо всех простейших реальностях жилища, одежды, стола.
Маленькая лотарингская деревушка, где я вырос, жила еще в весьма давнем времени: деревенский пруд приводил в движение старое мельничное колесо, каменная дорожка, древняя как мир, лежала прямо перед моим домом. И самый-то дом построили заново в 1806 г., в год битвы при Иене, и в ручейке (roises) в луговой низине некогда вымачивали коноплю. Достаточно мне об этом подумать, и для меня снова раскрывается эта книга. Любой читатель может ее заполнить личными впечатлениями, зависящими от какого-то воспоминания, какой-то поездки, чего-то прочитанного. Персонаж из «Зигфрида и Лимузена», едущий ранним утром по Германии 20-х годов XX в., чувствует себя так, словно он живет еще во времена Тридцатилетней войны. За поворотом дороги, за углом улицы всякий может проделать такой вот возврат в прошлое. И даже в передовых экономиках присутствуют остаточные формы старинного материального прошлого. Они исчезают на наших глазах, но медленно, и